Как ручейки, мелкие и невзрачные в летнюю пору, почти пересохшие от жары, весной вдруг наполняются водой и превращаются в бурные реки, которые смывают мосты и затопляют деревни, так маленькое местечко Ленчин, долго дремавшее от скуки и монотонности жизни, вдруг всколыхнулось.
Первый скандал в местечке, насколько я помню, произошел из-за кровавого навета. Разумеется, случилось это, как нередко бывает, перед Пейсахом, ведь это самое время для таких вещей. Все произошло из-за миквы.
В один прекрасный день между Пуримом и Пейсахом хромой банщик со странным именем Эвер протапливал микву, потому что какой-то бабенке потребовалось совершить омовение. Неожиданно огонь вырвался из печки и миква начала гореть. Реб Эвер тут же принялся черпать ведром воду из миквы и потушил пожар, прежде чем тот успел распространиться. Поскольку банщик вычерпал слишком много воды из миквы, он долил ее из соседнего стоячего пруда, в котором «совершали омовение» утки. Когда мой отец назавтра узнал об этом, он запретил использовать микву, потому что в ней осталось недостаточно проточной воды, а долитая из пруда вода не была кошерной для омовений. Что стало с той бабенкой, которая совершила омовение в некошерной воде, я не знаю. Я был тогда еще слишком мал, чтобы знать о таких вещах. Но я точно знаю, что микву пришлось вычерпать полностью. Заодно перестелили пол на дне миквы. Что еще там происходило с этой миквой, мне неизвестно, но я знаю, что ее надо было откошеровать, а для этого требовалось, чтобы в микву вылили молоко[88]. Так как коровы в местечке в это время были по большей части стельные и молока не давали, пришлось купить у соседских крестьянок несколько ведер молока, чтобы откошеровать микву. Это очень удивило окрестных мужиков. Когда миква снова стала кошерной, ее подкрасили и замазали окна красной краской, чтобы крестьянские и еврейские мальчишки не подглядывали за тем, как женщины совершают омовение.
В это же время начали печь мацу у Хаскла-пекаря, а так как местные хасиды хотели использовать для пасхальной муки маим шелону[89], то есть воду, которую черпают только после захода солнца, они запрягли лошадь, поставили на телегу пасхальный бочонок, поехали на ближайшую речку и начерпали там воды. Святую воду доставили в местечко с большой помпой. Бочонок был завернут в пасхальные скатерти, а хасиды следовали за ним с превеликой радостью. Несколько мужиков с изумлением наблюдали за этой еврейской церемонией. Среди мужиков, затесавшихся в толпу евреев, были два брата-шваба по фамилии Шмидт, самые бедные из немецких колонистов, живших в наших местах. Между этими самыми братьями Шмидт всегда была острая конкуренция за место шабес-гоя. Каждому из них хотелось гасить свечи, топить печи и колоть дрова в обывательских домах. Однако старший Шмидт, великан с налитыми, будто каменными, ножищами, забирал себе все еврейские дома, а младшему не давал заработать ни гроша. Евреи охотнее пользовались услугами старшего Шмидта, потому что он говорил не на швабском диалекте, как другие немецкие колонисты, а на идише, причем не хуже евреев. К тому же он знал все еврейские обычаи и праздники и даже произносил «шеакол»[90] над каждым стаканчиком водки, который ему наливали. Он также знал, что такое яин-несех[91], и предупреждал женщин, чтобы они убрали со стола вино для кидуша, дабы он, поглядев на него, не сделал его трефным[92].
— Женщины, прячьте вино, — предупреждал он, стоя за дверью, — необрезанный идет…
Младший Шмидт имел зуб на ленчинских евреев, которые не брали его в шабес-гои, и поэтому стал распространять среди мужиков историю о том, что евреи обманом заманили христианское дитя в микву, где собралась вся община вместе с раввином. Шойхет, реб Иче, зарезал ребенка своим ритуальным ножом[93], а банщик Эвер отнес христианскую кровь в специальном сосуде к Хасклу-пекарю, который смешал ее со святой водой, специально начерпанной в реке, и замесил мацу. Эту историю младший Шмидт распустил не только среди швабов в колониях, но и в польских деревнях. Весть стала стремительно распространяться от деревни к деревне. Был как раз канун христианской Пасхи, когда мужики особенно злы на евреев за то, что те распяли их бога, и крестьянская кровь закипела. Вскоре среди мужиков тоже нашлись свидетели, которые видели, как заманивали христианское дитя. Однажды Янкл-бродяга, который ходил по деревням, скупая свиную щетину, вернулся в местечко с разбитой головой. Так где-то на дороге мужики отомстили ему за пролитую христианскую кровь. Когда Лейбуш-пекарь поехал по деревням на своей подводе, груженной хлебом, его забросали камнями. Реб Иче-шойхет боялся показаться в окрестных деревнях, куда евреи-арендаторы приглашали его зарезать теленка или курицу. Мужики грозились, что во время ярмарки, как раз перед Пейсахом, они явятся с засапожными ножами и перережут евреев, которые пьют христианскую кровь.
Евреи жили в страхе. На ночь закладывали двери и ворота. Почтенные обыватели отправились к помещику Христовскому искать защиты. Помещика, который к тому же был судьей, вся эта история только рассмешила. Христовский был безбожником, никогда не ходил в костел и говорил евреям, что все хотят денег, кроме Йойзла[94], потому что тому взять нечем: руки приколочены… Но как судья он счел своим долгом выяснить, не пропадал ли у кого из христиан ребенок. Ни у кого ребенок не пропадал. Мужики, однако, продолжали настаивать на том, что евреи зарезали христианского младенца. Положение становилось угрожающим. Поэтому ленчинский богач реб Иешуа-лесоторговец запряг свою бричку парой лошадей, надел широкую бурку с капюшоном и помчался в Сохачев к русскому начальнику просить, чтобы тот прибыл в Ленчин со стражниками и защитил евреев от разгневанной толпы.
Рыжебородый начальник и не думал спешить. Однако, когда реб Иешуа дал ему на лапу, смягчился, уселся в бричку реб Иешуа, приказал десятку полицейских следовать за ним на подводе и отправился в путь. Явились они накануне ярмарки. В местечко уже начали группами собираться крестьяне. Начальник направился к микве, у которой как раз толпились мужики. Евреи тоже пришли туда. Все стояли, обнажив головы перед рыжебородым начальником. Привели немца, младшего Шмидта, и стали его допрашивать.
Шваб гладко, со всеми подробностями, рассказал, как на его глазах Эвер-банщик нес ведро с красной жидкостью.
— Где это ведро? — строго спросил начальник.
— Вот оно, ясновельможный пан, — ответил Эвер и принес ведро, красное от краски, которой замазывали окна.
Начальник со смехом показал ведро толпе.
— Крестьяне, это кровь или краска? — спросил он.
— Краска, ясновельможный пан! — сказали крестьяне.
— У кого-нибудь ребенок пропадал, крестьяне? — снова спросил начальник.
— Ни у кого не пропадал, ясновельможный пан! — хором ответили крестьяне.
— Как же тогда могли зарезать ребенка, если все ваши дети живы и здоровы, а, крестьяне? — спросил начальник.
— Не знаем, ясновельможный пан! — испуганно отозвались крестьяне. — Только этот шваб Шмидт сказал, что он своими глазами видел, как евреи зарезали христианское дитя в микве…
Начальник схватил долговязого шваба за отвороты его тесноватой куртки и встряхнул его:
— Что ты видел, сукин ты сын? Когда ты это видел? Где ты это видел?
Мужик что-то залепетал. Начальник наградил его такой оплеухой, что долговязый покатился кубарем.
— Я с тебя шкуру спущу, сукин ты сын, если правду не скажешь! — загремел начальник.
Немец упал на колени и принялся бить себя кулаками в грудь.
— Выдумал я, ясновельможный пан! — заплакал он. — Не дают они мне работы, эти евреи. Все дают моему брату, а я с голоду помираю.
Начальник выпятил увешанную медалями грудь.
— В Сибирь тебя упеку за то, что народ бунтуешь! — закричал он. — В цепях у меня сгниешь, сукин ты сын!..
Стражники уже приготовили было веревку, чтобы вязать стоящего на коленях немца, но начальник приказал им убрать ее.
— Разложите-ка этого сукина сына и отсчитайте ему дюжину горячих по голой заднице, — приказал он стражникам, — а потом пусть проваливает.
Не успели мы глазом моргнуть, как долговязый мужик уже лежал вверх своим тощим задом перед толпой.
— Езус! — воззвал он по-немецки.
Стражники с оттяжкой прошлись своими ремнями по его костлявому заду, медленно считая удары.
Каждый удар начальник сопровождал порцией нравоучений.
— Так будет с каждым, кто станет бунтовать народ, распространять враки, — грозил он. — Я требую, чтобы в моем уезде был порядок, крестьяне.
С трудом передвигая ноги, пошатываясь, выпоротый шваб побрел домой, в свою клетушку, которую снимал у крестьянина. А начальник посетил бесмедреш и лавки, чтобы проверить, поддерживается ли в местечке чистота. Однако никогда еще Ленчин не был таким чистым, как в тот раз. Мужчины спешно завалили землей мусор под стенами. Женщины перед входной дверью засыпали желтым песком то место, куда они круглый год выливали помои. Эвер-банщик, который заодно был шамесом в бесмедреше, по такому случаю подмел святое место, начистил шестисвечники и протер полой своего халата закопченные стекла керосиновых ламп. Начальник торопился к помещику Христовскому на обед. К тому же реб Иешуа-лесоторговец не отходил от начальника ни на минуту и с улыбкой заглядывал ему в лицо, чтобы тот смягчился и не судил строго. Начальник смягчился.
— Должен быть порядок, — предупредил он, поглаживая свою рыжую бороду.
Он задал только один трудный вопрос. Из расспросов он понял, что в местечке имеется раввин, и он хотел знать, как это могло случиться без того, чтобы власть была поставлена в известность, потому как официально община Ленчина относилась к Сохачеву и находилась в ведении тамошнего раввина.
Мой отец с заложенными за уши пейсами, потому что официально он не был раввином и по закону не имел права носить пейсы и раввинскую одежду[95], в страхе предстал перед начальником. Ко всему прочему, он не понимал ни слова по-гойски: ни по-русски, ни по-польски. Реб Иешуа-лесоторговец вышел из положения.
— Мы называем его раввином, потому что он умеет разрешать трудные вопросы, ваше высокородие, — объяснил он рыжебородому начальнику. — Ничего официального он не делает[96]. За этим мы ездим к раввину в Сохачев… Пусть ясновельможный пан не гневается. Мы не можем ездить с каждым своим еврейским вопросом в Сохачев, потому что это далеко, а еда тем временем испортится…[97]
Ясновельможный пан хитро глянул на реб Иешуа-лесоторговца, как бы говоря, что дело тут нечисто, что это еврейский шахер-махер, но он может закрыть на это глаза, если его как следует подмажут.
— Твоей еврейской Торе можешь учить, сколько влезет, — сказал он моему отцу, — но ничего официального не делать… За это — накажу. Понял?
Мой отец стоял без шляпы, в одной ермолке и дрожал от страха.
Никогда еще мне не было так стыдно за моего покорного отца. Однако я быстро забыл об этом случае во время веселого Пейсаха, который евреи справляли с особой радостью ввиду благополучного избавления от кровавого навета.
Крестьяне, которые собирались перерезать всех евреев, снова стали торговать с ними, как ни в чем не бывало.
Вскоре настал черед других событий.