Февраль и площади

Ночная зимняя Нева безвидна и пуста, словно в книге Бытия. Дул пронизывающий ледяной ветер, до рассвета — мутного и стылого — была вечность, и дневного света, конечно, сегодня им не увидеть. Они брели по мосту, как паломники: впереди миражом Эрмитаж, позади — теплое, сонное общежитие Ленинградского универа с гулкими сводами, с пустыми бутылками в уголке огромной эркерной комнаты, лицемерно разгороженной двумя шкафами примерно напополам: мальчики направо, девочки налево. В той группе, куда Денис вернулся из армии, их было почти поровну, а значит — никому не обидно в пьянках-гулянках, скоротечных романчиках, дружеском каникулярном сексе. Ну, а если обидно — тоже поровну.

А вообще-то ужасно интересно: каково это — быть девчонкой? Ощущать вот это вот всё, особенно когда…

Ну нечего об этом сейчас. Они серьезные, умные студенты. Приехали на музейную практику в город Эрмитаж. Нет, не Ленинград, а именно Эрмитаж, Ленинград — его пригороды, окрестности, предместья. Город там, внутри — город, населенный бессчетными народами и племенами, но их квартал — античный. Зато его предполагалось вытвердить наизусть. Греки и римляне, римляне и греки, да еще всякие причерноморские скифы, эллинизированные, то есть огреченные и счастливо вошедшие в состав социалистического Отечества по территориальной своей принадлежности. А что, так и называлась первая часть учебника по истории, с которым он готовился к поступлению: «История СССР с древнейших времен до 1861 года».

И вот сегодня — последний день этой самой практики. И не только этой. Голова трещала, слегка подташнивало. Нет, не так уж и много было выпито, просто… всего подряд, и натощак. А может быть, подташнивало больше от другого. Алена — большая, уютная, веселая — шла немного впереди, наискосок, и вроде как никто не имел в виду, что она теперь — его девушка. Да и с какой бы то стати? Так, время провели.

Было даже не то чтобы гадко — неуютно всё это вспоминать. И глядя на контуры Зимнего в тумане, Денис уносился в другую, чужую реальность, где можно было переписать тот самый учебник… Вот же ведь как вышло: предместья прекрасного Эрмитажа стали колыбелью трех революций, а ведь и первой хватало за глаза. Вот бы перенестись в то предгрозовое время, в ранний семнадцатый, вот бы войти не в музей — в нервный центр империи накануне ее агонии. Его, наверное, как-нибудь пропустят, ну не будем сейчас думать, как — обязательно пропустят в тот кабинет, в этой фантазии он сам и перенесется в дымный, страшный, последний февраль:

— Ваше Величество, я знаю, это звучит невероятно, но я прибыл сюда из совсем другого февраля. Еще есть время, его немного, но Вы можете спасти свою страну и свою семью. Нужно только…

Ах да, он же был тогда не в Зимнем, а в ставке в Могилеве. Тоже мне стратег! Ну, значит, туда. В загробный этот Могилев, выбрали же название!

Тот, конечно, будет упрямиться, морщить свой породистый, германский, венценосный лоб, не станет его слушать. Чем его убедить? О, захватить с собой учебник по истории СССР, тот самый смешной, но только вторую его часть — от отмены крепостного права до новых первобытных времен, в которые ввергли страну коммунисты! Показать ему всё про Ипатьевский дом[12], про расстрелы, про Брестский мир. Хотя нет, про Ипатьевский сразу не надо, только напугает его… Захватить что-нибудь такое техническое из наших восьмидесятых, или уже даже девяностых, кто как считает. Какой-нибудь магнитофон или лучше полароид, сфотографировать моментально всю его семью, и чтобы карточка сразу вылезла. Интересно, где взять полароид?

— Ваше Величество, умоляю, от Вас зависит спасение России! Верните срочно гвардию в город, или любые верные части. Поставьте во главе гарнизона генералов Корнилова (он, кажется, уже бежал из германского плена?), Деникина, Юденича, адмирала Колчака, дайте им любые полномочия. Большевиков немедля всех арестовать и строжайше изолировать. Меньшевиков, впрочем, тоже. Наладить любой ценой снабжение города продовольствием. Начать, как это ни прискорбно, переговоры о перемирии…

Нет, на это он не пойдет, на перемирие. И вообще! Может быть, лучше не к нему, а сразу к генералам? Военный переворот? На трон — Алексея, регентом — Корнилова или Деникина… Нет, регента из гражданских, конечно. А то, как ни крути, сапоги всмятку. Кто у нас там был? Столыпин уже убит… Струве?

Поздно, поздно в февраль 1917-го. Поздно. И как все-таки задувает, надо было на троллейбус там сесть, через Неву переехать, хоть и московские студенческие здесь не действуют, ну да ладно, четыре копейки всего билет-то стоит, и чего они потащились на таком ветрище пешком… ну хоть похмелье выветрится, пока до Эрмитажа дойдут. А Алена даже не обернется. Какая у нее все-таки фигура точеная, как у статуй античных… И вообще, чего это Глеб сегодня их вызвал — за полчаса до открытия, к служебному входу? Ну что за блажь, не выспались, и в поезде наверняка опять бухать… если бабло осталось… а ведь не осталось!

Зимний приближался, вырастал голубой громадой. Зимний дворец. Снежное, вьюжное царство. Метельная столица на промерзлых болотах. Страна вечных заморозков с редкими оттепелями, вот как сейчас… Вихревое время, краткий промежуток капели между морозами, и кружится он сам, Денис Аксентьев, медленно тающей снежинкой у недвижных стен Эрмитажа…

Обратно, скорее обратно туда, в уютный мир своих фантазий, в империю пышных балов и жарких печек, в эпоху до всяких революций — а заодно и водочки бы, водочки стопочку! Государь бы точно налил. Ну не сам, конечно, а лакеи бы обязательно поднесли к завтраку, он, говорят, водочку очень даже жаловал.

И все-таки Зимний. В Могилев поздно. Перенестись бы в сонный и мирный какой-нибудь 1900-й год! Ваше Величество, сибирского мужика Распутина — поганой метлой! Спасибо, вторую не стоит, все-таки утро, а головная боль уже прошла. И вот еще: Владимира Ульянова, Иосифа Джугашвили, вот еще список из двадцати имен — в строжайшую изоляцию, лучше всего выслать за границу без права возвращения на Родину. Постепенно, умоляю Вас, вводите представительство на местах: земство и вот это вот всё. Приучайте власть к тому, что приходится мириться с представителями народа, выслушивать их, даже когда несут чушь. Иначе, представьте себе, Россией будет править агроном со Ставрополья и съезд народных депутатов, это же вообще, Ваше Величество, это ж полный…!

Нет, он не послушает. Вот если бы можно было переселиться прямо в него самого, завладеть его сознанием… А ветер пробирает, вытертая курточка не держит тепла, как весь этот прогнивший строй не держит, или это с похмелья знобит, или простуда начинается — ой, некстати, хотя когда она кстати? Сейчас бы да, чайку горячего, да со стопочкой! А он бредет по набережной, на два шага позади роскошного зада Алены, и мечтает о том, чего не исправить. Вдоль голубой стены бывшего царского дворца на последний день зимней этой практики…

Глеб Иванович Орлов уже ждал их у служебного входа. Он преподавал им античное искусство, прежде всего греческое (так уж повелось, что в античности каждому нравилась или одна, или другая ее половинка и выбор делался, как правило в сторону Эллады, а не Рима — более ранней, более яркой, более светлой, что ли). Орлов читал не просто вдохновенно, а можно сказать, влюбленно. А влюбленный должен изучить предмет своей страсти досконально, узнавать его по родинке, по тени на асфальте! Ночь перед экзаменом, еще на первом курсе, не спал почти никто. Ну, по крайней мере, долго в кровати не спал. Ануш, самая юная в их группе, нежная закавказская девочка, подремала только утром полчасика в библиотеке, уткнувшись лбом в «Историю античной расписной керамики» — ей приснилось, что она статуя Геры Самосской, безголовый идол с одной-единственной рукой, безнадежно застывший в позе столба. Что ж, как шутили они, профессиональная болезнь филолога-классика — плоскопопие, особенно на первом курсе. Чего вот про Алену никак не скажешь…

А завершался ответ обязательной угадайкой. Это в самом конце, когда пролепетал ты свою околесицу про керамику чернофигурную и краснофигурную, про характерные черты разных ордеров и восточное влияние в архаический период, ну кто же этого всего с детского сада не вызубрил назубок! И вот тут в одном из бесчисленных своих альбомов закрывал Глеб Иванович листком бумаги бо́льшую часть фотографии и отдельно, пальцем, подпись — и спрашивал, что за скульптура. На трояк достаточно было угадать хотя бы век. На четыре — уже определить скульптуру. Но кто претендовал на немыслимую пятерку, должен был доложить, где статуя находится: в Лувре, Британском музее, или в каком-нибудь Лейдене, Мюнхене, Нью-Йорке…

Он им говорил, он честно всегда это объяснял на лекциях:

— Когда окажетесь в Лувре, всего не успеете, так вот, запомните: в галерее с античной керамикой в третьем шкафу с левой стороны, на второй сверху полке, в самом центре… вот ее-то не упустите!

В ответ — кривились ухмылками, а на перемене так просто ржали: ага, в следующий раз будем проездом в Париже, обязательно заглянем! Ну, и в Лондоне, и в Мюнхене… пивка попить заедем, так заодно и в музей!

А пока что Глеб Иванович — невысокий, очкастый, улыбчивый, робкий и настойчивый одновременно — проводил их не в меру шумную группу мимо сладко зевающего охранника, куда-то вглубь, в темноту, где еще не включили свет, ведь до открытия музея полчаса. Сам щелкал выключателями, уверенно находя их в потемках, а на входе в очередной зал пощелкал чем-то дополнительно — неужто сигнализацию отключал?

— Заходите, — сказал он заговорщицки, — тут пальмирские скульптурные портреты!

Ребята ввалились, огляделись недоуменно… Ну да. Каменные головы, величественные, прекрасные. Портретное сходство, наверное, есть, с теми людьми, на чьих могилах их ставили. Но не просто портреты — словно взял скульптор от каждого всё самое прекрасное, всё то, что хотелось перенести в вечность. И — перенес!

— Я постою в дверях, — продолжил Глеб тем же особым шпионским тоном, — а вы их потрогайте! Наощупь! Это обязательно!

Денис неуверенно подошел к голове мужчины — прекрасного, юного и зрелого одновременно. Идеальный лик, как на иконе, и все же — узнаваемый, личный, неповторимый.

— Да пощупайте же! Ладонями проведите! Трогайте! Можно, я слежу.

И ладонь — а потом и другая, и третья — протянулись к камню. Это был не мрамор, а плотный известняк, но… это был вообще не совсем камень. Теплый, живой, почти влажный, он казался человеческой плотью, задержавшейся на пороге вечности. Биение жилок прекратилось, пот и слезы высохли и иссякли, страстное стало недвижным, неизменным — не умерло, а дыхание задержало.

Они ходили по залу, прикасаясь к ликам, и чужая, неведомая жизнь вливалась в ладони. Теперь вы, — говорили им эти люди, — теперь вы обитаете здесь. Сберегите Пальмиру. Населите пустыню. Расскажите о нас. Мы вам приснимся.

А Глеб Иванович напоминал про иконопись, которая вся, вся вышла отсюда, про то, что античность ищет гармонии между духом и плотью, а Средневековье возвышает дух, но унижает плоть — только все это было неважно. А важно было: щупайте, щупайте! Трогайте, потому что живое и неживое, умершее и воскресшее — они рядом, и все правила пользования музеем ничего не значат в миг этой встречи.

Потом был обычный музейный день, статуи, и всё остальное. И в одном из полукруглых залов, уже с посетителями, вполне прилично, без пальчиков, Глеб Иванович, прищурившись, задал свой очередной квест:

— В этом зале, — сказал он, — сплошной эллинизм. Но есть одна работа классического периода. Найдите ее!

И пока все оглядывали мальчика с гусем (эллинистичней некуда) и неприличного гермафродита (вот где бы он жил в их комнате, на правой половине или на левой?), бойкая, сообразительная Тася протянула руку к Попе. Почти ее коснулась.

Попа была женской и очень красивой (да, как у Алены). И совсем одинокой: ничего выше и ниже не сохранилось, и даже напротив всё как-то неубедительно покоробилось. Но Попа — была, цвела, существовала!

— Браво! А как вы догадались? — снова прищурился Глеб Иванович.

— Ну как же! — подыграла Таська, — Вы только поглядите на эти линии, на эту экспрессию! Эллинизм глубоко вторичен, а здесь мы видим столько свежести и новизны!

Стояли, таращились. Видели только попу — юную, нежную и прекрасную. Но ответ был верным! Хитрая Таська, вот лиса, просто разучила Глебов словарь, разыграла его восторг. И да: классики сохранилось так мало, чего меньше всего — то и классика. Так и есть!

А после музея — вынырнули в эту вечернюю петербургскую хмарь, «где к зловещему дегтю подмешан желток» — эх, яишенки бы сейчас горяченькой! Из трех яиц, можно даже из четырех, с колбаской или сосисочками поструганными... Где ж возьмешь, за какие деньги? И неужели на часах всего только четыре? А дело уже к ночи.

Так что из всех достопримечательностей была у них разве что булоЧная с сочным питерским Ч (куда ей до уютной московской булоШной!), с обманными «булками», которые на деле оказались обычными батонами, да с молоком из соседнего молоЧного — тоже очень даже. И оставалось разве что гулять, гулять до посинения, в буквальном смысле слова, гулять по питерским стылым проспектам… потому что в общагу уже не пустят. Выписались еще утром. Питерские зимние вечера — они не для прогулок, если в кармане лишь чуток мелочи, да и к карману тому прилагается школьная лыжная курточка или пальто того фасона, в каком прадедушка Зимний брал. Зачем брал, спрашивается? Ну взял, поиграл — положь всё взад… Ну в общем-то до общаги и догуляли, обратно через ту же Неву — вещи оттуда забрать, их утром разрешили оставить на вахте, и сразу в метро, на Московский вокзал. Часа за три до отправления — а куда ж еще-то деваться?

Сидели в зале ожидания. Пива в продаже не было, да и денег на него тоже. Вот еще пару батонов на вечер сберегли, это да, и один плавленый сырок «Дружба» для запаха. А попить в туалете из-под крана можно. Зато потом, в плацкартном вагоне, покачиваясь в мутной снежной пустоте, на последние двугривенные — горячего чая от проводницы, да с сахаром, сахарком… его же Таська с собой припасла. Кусочков двадцать — на всех хватит. Вот умница! Ей мама с Кубани присылает, она всегда делится, и салом, и колбасой. Обычно москвичи брать у нее стеснялись, но здесь, в городе на Неве, колыбели трех революций — все они приезжие.

Из кооперативного киоска долетал то сладковатый Антонов, то надрывный Высоцкий, то что-то попсово-зарубежное, приторно-итальянское, маршевое немецкое. Взяли б из Москвы гитару — может, теперь и сами спели бы. Машка очень здорово поет, и Андрюха неплохо. А так — трепались про сессию, про преподов, про то, что в стране творится…

Он же чуть не забыл: ведь завтра митинг! Против монополии КПСС, за демократизацию… да нет, за демократию. Потому что демократия от демократизации отличается, как канал от канализации.

А с соседнего ряда скамеек шипела какая-то тетка, явно про них: горлопаны, бездельники, так всю страну продадите, все завоевания, мы-то в ваши годы, а вы-то пороха не нюхали, а туда же…

— Слышь, мать, — оборвал ее молчаливый парень, — ну я нюхал. Вопросы есть? Правильно всё говорят ребята. Пора этих сук за яйца… Слышь, сестренка, где, говоришь, собираются завтра?

— Возле ЦДХ на Крымском, в двенадцать! — радостно выдохнула Танька.

— Я приду. Пацанов позову. За порядком проследим, если чё. А ЦДХ — эт чё?

— Ну вы к Парку культуры приходите, и там через реку по мосту — ну, увидите, там будут все наши…

— Ага, — кивнул серьезно парень, — приду.

И Денька вдруг почувствовал себя таким… маленьким, что ли, рядом с этим парнем старше всего-то лет на пять — но воевавшим. И неловко было даже спрашивать, где. В общем, и так понятно, выбор небольшой.

— Молодой человек…

Вкрадчивый почти неслышный голос прозвучал за спиной, пришлось обернуться — немолодой интеллигентный человек поправил очки:

— ...вы, конечно, не спрашивали моего совета. Но я вам скажу: ехать надо.

— Простите?

— Был у меня в Бобруйске дядя Изя. И знаете, в сорок первом… он говорил: «я же помню за восемнадцатый, немцы-таки культурные люди, не то, что эти…»

— Причем тут…

— Не повторяйте его ошибок, молодой человек. Не повторяйте моих ошибок, я оставался, пока живы были родители, а мог бы сразу… Уезжайте. Это всё добром не кончится. Я вот еду — документы оформлять.

Денька мягко улыбнулся в ответ:

— Вы, наверное, думаете, что я…

— …тоже еврей, — кивнул тот утвердительно, — но это даже неважно, это не страшно, если нет, всегда найдется еврейская девочка, чтобы замуж.

Денька сглотнул… Надины локоны, Верин сморщенный носик, ну вот даже, хотя это как-то стыдно было — Аленина славянская краса… Ну при чем, при чем тут это? Любить — это же чтобы любить, а не для путешествий.

— Вам спасибо большое за заботу, — ответил он, — но здесь очень интересно жить. И будет еще интересней.

— Как знаете, как знаете, молодой человек…

И так хорошо было выйти на промозглый, ветреный перрон, нырнуть веселой толпой в зеленую пасть вагона, с гамом, прибаутками — чтобы проводница не сосчитала по головам, не догадалась, что голов таки у них на одну больше, чем билетов! Ну так получилось. А там свободная койка всегда найдется — или по очереди в тамбуре перетоптаться, пока проводники сами не улягутся. А потом можно забраться и на третью, багажную — в армию их везли вообще по десять человек в плацкартном купе, на каждой багажной по одному, и кто-то еще в проходе пристроился. Доедем, ничего!

В Москве было тепло и сыро, оттепель такая оттепель. И в политике, и в погоде. Оставалось время заскочить домой, позавтракать и чуть-чуть подремать — в поездах Денис спал всегда плохо.

На лестнице попалась навстречу Любка, миловидная школьница из квартиры этажом ниже… а может, уже и не школьница, неважно. Все равно мелкота пузатая, так Денис привык на нее смотреть. Он и имя-то ее настоящее узнал недавно, во дворе ее Сенькой кликали, так это по фамилии, оказалось — Любка Сенькина.

— Привет, — растерянно брякнула она, словно не соседа увидела, а кого-то совсем неожиданного.

— Здорово! На митинг с нами идешь? На демонстрацию, на шествие за демократию?

— Я…

Кажется, она даже не знала ничего.

— Ты что, Люб, сегодня все, кто хочет лучшего будущего — они собираются там, на Крымском, и идут сюда к нам, на Манежку. Можем сразу сюда и пойти. Хочешь.

Она глядела растерянно и как будто испуганно:

— Я… боюсь площадей.

— Ты что, там же все свои!

— Все своими не бывают, — покачала она головой, и Денис впервые заметил, что она, пожалуй, тоже красива. По-своему. Милотой крестьянской девочки с полотен Венецианова или Аргунова… Сморщенный и чуточку конопатый носик, светло-русые прямые пряди, чуть полноватые губы, теплые каштановые глаза.

— На площадях… там все друг другу чужие. Это только кажется, что вместе.

— Ты что, — он ей терпеливо объяснял, как маленькой, — это же за наше общее будущее!

— Мамин отдел в КБ расформировывают, — она говорила тихо, но и одновременно яростно, — говорят, конверсия, клепайте кастрюли, ваша электроника никому не нужна. А они же… А бабушка из Дзержинска пишет — там вообще уже есть нечего. В магазинах нет ничего. Производство всё встает, поставок нет, план летит к чертям, зарплату задерживать начинают. А и то, рубли эти — что на них купишь? Карточки уже вводят, как в войну…

— Ну ладно, я пошел, — холодно бросил Денис.

Девочка — из Дзержинска Горьковской области. Он прежде и не знал. Все понятно. Даже… даже идет ей такое происхождение. Что она понимает, юная дзержинка! И, не оборачиваясь, поднялся, влетел в квартиру — а там запах, дивный какой запах! Мама жарила котлеты.

— Это на обед! — мама спиной уловила голодный взгляд, — как съездил, как добрался?

— Все хорошо…

— Позавтракать — геркулес тебе сварю. С вареньем можно, позапрошлогоднее я открыла абрикосовое, только чуточку засахарилось, а так почти что свежее. И еще сыра немного есть, бутерброд сам сделай. А котлеты на обед! На всю неделю, учти.

С сыром — ровно то, что было нужно! Да еще было полбанки растворимого индийского кофе, а если овсяночки с вареньицем на десерт — так и вовсе роскошь после общажного аскетизма. В желудке разлились тяжесть и теплота, старенький диванчик ждал на прежнем месте, и… В общем, когда он проснулся, идти к месту сбора было уже поздно — успеть бы на сам митинг на Манежке.

От их переулка дотуда — минут десять ходу. Но Денька опасался, что не пустят. В недавнюю эпоху «гонок на катафалках», когда один престарелый генсек сменял другого на годик-полтора, чтобы самому к безмерной скорби всего прогрессивного человечества упокоиться под кремлевской стеной, прощалось человечество с финалистами гонок как раз в Колонном зале на Пушкинской, совсем рядом с их Салтыковским. Траурная очередь тянулась по Пушкинской, всё было оцеплено милицией, наглухо законопачено, даже можно было не ходить в школу. Собственно, дойти до нее было нереально: в оцеплении стояли простые ребята из Рязани и Саратова, в головах у них было только «пущать не велено», разве что по паспорту с пропиской к месту постоянного проживания, а паспортов у школьников не было. Так что — спасибо партии родной за наш трехдневный выходной!

А тут — целый митинг! Да ведь точно всё перекроют, никуда не пустят… Но нет. Милиции было совсем мало, никаких этих барьеров, живых цепочек, ничего не спрашивали, оглядывали невнимательно. Кажется, для самих ментов всё выглядело как нашествие марсиан: как это, митинг в центре столицы?! Не на первое мая, не на седьмое ноября… и без красных знамен, и даже с флагами какими-то разноцветными, то ли власовскими, то ли бандеровскими, то ли еще непонятно какой национальности, и начальство, начальство — не против? Не запретило? Не велело разгонять? Ну ладно… мы постоим, нам-то что!

А по Горького — впрочем, какая там Горького, Тверская, долой пролетарского гуманиста, автора людоедского очерка про Соловки! По Тверской шел и шел народ, своими какими-то группами и ручейками вливался в шумное манежное море. На тротуарах стояли и глазели бабушки, вечные российские бабушки, терпеливые, запуганные, робкие: как, уже и это можно? И домохозяйки помладше, и Любка эта бестолковая из краснознаменного Дзержинска тоже небось где-то здесь стоит, губки пухленькие скривила, оборонное КБ ей, милитаристке малолетней, жалко распускать…

Но где, где здесь найти своих? И Денька просто влился в этот ручеек, а на Манежной… На Манежной было людское море, от края и до края. Лица, лица — незнакомые, а ведь все-таки родные. Те, которые с детства — рядом. На семейном празднике, в районной библиотеке, в повестях Стругацких и рассказах Шукшина, в комедиях Рязанова и Гайдая, даже на плакатах — они, они, люди, которые живут не для брюха, не для… ну в общем, как с Аленой в общаге. Строители коммунизма, говорили о них с трибун. А они — просто люди. Они жили для высокой цели, вот и все. Разве мало?

— Де-енька! — родной такой вопль выхватил его из толпы, заставил завертеться, оглянуться. Надя, Надюша!

— Я тут! — почти вежливо расталкивая толпу, бросился к ней, чмокнул сходу в щечку и тут же устыдился этого мещанского жеста, да и муж-то, наверное, рядом? Как посмотрит?

— Знакомься, — радостно выдохнула она, — Паша, Нино, Витя, Артур… наша маленькая дружина! А Серега мой дома остался, простыл он чего-то, да и за Наткой заодно присмотрит. Ну и вообще…

Она будто слегка стыдилась своего аполитичного мужа. Но стало чуточку легче — некому права на Надю предъявлять.

А со сцены — вещали, требовали, призывали. Народные депутаты, политики, трибуны — да откуда же столько их взялось? Ходили десятилетиями на унылые партсобрания, поддерживали, одобряли, вступали, куда скажут — и что? Хлопали в ту пору глухую усталым ораторам, вестникам бессмысленной пустоты — хлопали, но берегли ладони, и Солженицына передавали друг другу в метро, завернутого в позавчерашнюю «Правду». Да и то, как в анекдоте, у газетного киоска: «Правды» нет, «Россию» продали, остался «Труд» за три копейки.

И откуда что взялось? Как казенная серость обернулась этим разноцветьем, как вытравленное из сердец и умов — воспарило, взлетело, разыгралось? И — ни одного кулака, ни одного камня в милицию, в витрину… не Париж шестьдесят восьмого, не Алабама шестьдесят третьего — мирная, интеллигентная, демократическая Москва девяностого года! Мы победим.

Там, на сцене у гостиницы «Москва», требовали дотошного следствия и справедливой кары для партийной мафии, чтобы «Узбекское дело» Гдляна и Иванова[13] превратить в «Кремлевское» — и вверх взмывали кулаки. Венсеремос, мы победим! Прежде так можно было только про какого-нибудь Пиночета, а тут — у самых стен Кремля и про самих кремлевских.

— К от-ве-ту! К от-ве-ту! — ревела толпа.

И кто-то рядом подхватил в такт:

— Кот-ле-ту! Кот-ле-ту!

А ведь и правда — аппетит на воздухе снова ой как разгулялся! Котлетки бы сейчас горяченькой, из тех, что мама утром жарила…

— Кот-ле-ту! — подхватил Денис радостно… и словил недоуменный взгляд Нади. Всё так серьезно, а он!

— Шутка же, — оправдался неуклюже, но она не ответила.

Митинг подходил к концу, резолюции приняли, друг другом насладились, но расходиться совсем не хотелось.

— А знаете что… — неожиданно выдал он, — насчет котлет… у нас, кажется, парочка есть! Давайте ко мне? Я тут в двух шагах живу. Дома только мама.

— Ну, неудобно, — засомневалась Нино, грузинская красавица одних с Денькой лет.

— Меня мои ждут, — поддержала ее Надя.

— Мы ж с пустыми руками, — согласился изящный Артур.

— Да ладно, — стал спешно уговаривать Денис, — если что, тут рядом «самохват», гастроном на Горького, там, печенек если каких к чаю… поболтаем еще! Мне же интересно про этот ваш… ну про партию.

— У нас движение, — строго ответила Надя, — это шире, чем партия. А ты приходи на собрание! Мы принимаем людей с любыми демократическими взглядами.

— Любыми, — подчеркнул Артур, — но только демократическими.

Как Денис их уломал — и сам потом не мог понять. Только Нино с ними не пошла, сослалась на что-то неотложное, а на самом деле, видно, не позволял ей кавказский этикет свалиться на голову первому встречному, опустошать его продовольственные запасы. Да и что тут говорить, мама была совсем не рада. Котлеты… они же на целую неделю были нажарены! Спасти удалось не больше половины. Им досталось по полторы каждому. Со свежим хлебушком из булочной на Камергерском (хоть он пока без очередей, да надолго ли?), с печеньками тошнотворными из гастронома, больше там все равно нечего было брать, ни сыра, ни колбасы не случилось… да под коньячок армянский три звездочки — у Витька, оказывается, с собой была бутылочка небольшая, четвертинка. Так, понюхать разве что к чаю.

Но как бы ни было мало котлет и коньяка, каким бы третьесортным ни был отечественный чай — было, о чем поговорить.

— Все беды России, — Артур говорил уверенно, размеренно, бесспорно, — происходят ровно от того, что она выбрала не ту версию христианства. Сравните с Польшей или Прибалтикой… Там демократия — она в плоти и крови людей. И это просто потому, что они выбрали Рим, а не эту нашу византийщину.

— Византия, — Денис не мог не вспылить, — и есть прямое и непосредственное продолжение Рима — после того, как Рим пал под ударами варваров!

— …худшего, что было в нем, — не смущаясь, продолжил Артур, — вся вот эта казарма, полицейщина, интриганство, рабство…

— И в Прибалтике нацисты свои были, — лениво отозвался Витя.

— Рабство у нас скорее от Золотой Орды, — Надя тряхнула волосами, они рассыпались по ее серому свитерку, и у Дениса перехватило дыханье, — ведь не случайно территория СССР, кроме разве что той самой Балтии да западной Украины, в общих чертах повторяет ее контуры. До Орды Русь была частью Европы, а после Орды — стала именно ее продолжением. Всевластие хана, презрение к закону…

— И все же мы Запад! — горячился Артур. Его крупные руки сжимали дурацкую семейную чашку «привет из Трускавца» так крепко, словно хотели раздавить. Или вдавить этот самый вольный город Трускавец[14] и в сердца и умы треклятых ордынских московитов…

— А что ж на Востоке вам не нравится? — доброжелательно отозвался Витек, с почти равнодушной усмешкой, — Восток — дело тонкое…

— Ну да, йога твоя, мы знаем, — улыбнулась Надя.

— Да дело не в йоге, — отвечал тот, — хоть и в ней тоже. Восток… ну, он не избирателен. Он центробежен. Вот вы всё время: католицизм там, или православие. Иудеи или мусульмане. Если правы те, то эти неправы. А на Востоке…

— Ходжа Насреддин на суде: ты прав и ты прав. И ты, жена, говоришь, что так нельзя — и ты права! — с усмешкой напомнил Артур старый анекдот.

— Именно так, — кивнул Витек, — все правы. По-своему. Вы, авраамиты…

— Кто?

— Последователи авраамических религий и их наследники вроде марксистов.

Артур фыркнул, Надя улыбнулась.

— Вы мыслите бинарными оппозициями, — невозмутимо продолжил Витек, — а Восток их деконструирует. Точнее, просто избегает. Вам важно: прав Горбачев или Ельцин? Или вдруг даже — Лигачев!

— Не дай Боже! — вырвалось у Артура.

— А для меня все они правы. Каждый живет в гармонии со своим мировоззрением. Мы же не обязаны соглашаться с Лигачевым? Да и с Ельциным…

Артур фыркнул.

— Вы спросите, почему я участвую в этом. А мне по приколу! Прогуляться оттепельным днем по улицам, пообщаться с интересными людьми… какая может быть программа на выходные лучше и интереснее? Разве что углубленная медитация. Так это вечером, после…

— После коньячка? — уточнил Денис.

— Способствует, — кивнул тот, — в моем случае. Но только в небольших дозах. Совершенным этого не нужно…

— Совершенным у вас, я слышал, и есть-пить не нужно, — настаивал Артур, не сдавался.

— Вот перестройка и ведет нас к просветлению, — усмехнулся Витек, — но главное — гармония. Если тебе нужно для нее выпить — так выпей, в чем вопрос.

— Ты всерьез считаешь, что буддизм — истинная религия? — у Дениса это вырвалось как бы само.

— Сколько предубеждений в одном вопросе, — покачал головой Витек, — ты не вопрошаешь, ты утверждаешь, что я буддист, что буддизм — религия, что религии бывают истинными и не…

— А разве не так?

— А ты прислушайся к себе. К тому, что в твоем теле. В твоем сознании. В твоем… ну, неважно, это на следующей ступени. Ты голоден или сыт? Ты влюблен или так, перепихнуться просто?

Денис покраснел:

— А на вопрос мой ответишь?

— Истинный мудрец, — улыбнулся Витя, — не отвечает на вопросы. Он заставляет тебя задуматься: нужен ли, важен ли тебе этот вопрос? И когда ты понял, что уже нет — вопрос снят. Без ответа.

— И все-таки?

— Истинная ли религия буддизм? Да фиг его знает. Он вообще не религия. А насчет истинности… Вот скажи: демократ ли Горбачев? Игра словами, софистика. Смотря, что ты назовешь истиной, или демократией, или еще каким птичьим чириканьем.

— Язычник, неисправимый язычник! — привычно усмехался Артур.

— Кто как обзывается, — с той же доброжелательностью отозвался Витек, — тот так и портит себе карму. Самостоятельно и добровольно. Это у вас: грех там, покаяние…

— А у вас: дхарма. Закон воздаяния.

— Ну да, — кивнул тот, — звезданешь молотком по пальцу — будет бо-бо. Такое оно, мироздание. А ты ищи гармонии, и не будет бо-бо. Только другим свою гармонию — не навязывай.

— А котлеты? — Денис не сдавался, — котлеты жрать можно? Они ж мясные? За них пострадали живые существа!

— Разные есть школы, — уклончиво ответил Витек, — бывает, кто и не ест. А кто, как я: сам не убивает и не велит убивать. Ну типа я пришел к тебе, а тут у тебя куренок бегает, ты предлагаешь супчику куриного с лапшичкой, вот прям из куренка из этого. А я такой: не причиняй живому страданий. А если я пришел, а тут уже котлеты на столе — хрена ль выёживаться? Кушай и благодари. На здоровье. Вку-усно было! И хозяйке в карму плюс.

Хозяйка, по счастью, их не слышала.

— Ой, ладно, мальчики, — Надя засобиралась, — там мои меня заждались. День, можно от тебя позвоню?

— Конечно, — ответил он грустно. Вот и всё. Так и не поговорили, хоть болтали без умолку.

Надя в просторной прихожей, где и стоял телефон, замурчала, зажурчала, почти что оправдываясь перед мужем за отсутствие, и было нестерпимо, что это она — не ему.

— А все-таки знаете… — Денис как будто слегка захмелел, хоть и всего ничего было коньяку, — Запад, Восток… не наше это как-то всё. Нет, я не против. Просто… ну русский я.

— Русский — значит, православный? — издевательски переспросил Артур.

— А и хотя бы, — Денис принял вызов.

— Был бы шведом — был бы лютеранином? А в Иране — шиитом?

— Ну.

— Человек сам выбирает свое счастье, — решительно отозвался Артур.

Только это была неправда. Надя стояла в дверном проеме, и Надя была — не его.

— Ну всё, пошли?

Она командовала своей маленькой ячейкой. Мягко, просто, легко — но безоговорочно руководила этими идейными и такими на самом деле… слабыми мужчинами. И Денис понимал, что не готов стать одним из них просто потому, что… что она не будет его. Она замужем и останется замужем. И значит, никогда, никогда…

— А Россия будет свободной, — улыбаясь широко и безмятежно, говорила она, — смотрите, ребят, мы же собрали сегодня пол-Москвы. Все пришли. Разные, хорошие люди. Им больше не нужны эти Лигачевы-Горбачевы, да и мы им нужны только сейчас, только пока они привыкают к свободе. Но привыкнут быстро. Они стосковались, как по невесте. Они забудут про нас: как мы сутками на телефоне висели, как листовки эти печатали, как таскали их сумками, как спали по три часа. А мы… или дети наши, вот та же Натка моя — они будут гражданами свободной России. Обязательно. Без вариантов.

— Твоими бы устами… — ворчал Артур.

— Оммманипадмехуммм! — прогудел Витек даже как бы в шутку.

— Аминь, — отозвался Денис.

— Денька, завтра всё у тебя по расписанию, да?

Он кивнул. Это уже про собственные уроки…

Чмок в щечку, еще один, и чуть-чуть более тесное объятие, и два крепких рукопожатия с мужчинами. Разговор с грустной мамой на кухне — как ей все-таки жаль этих котлет! И немножко телеви…

Впрочем, нет. Его ждет Ориген. Курсовая работа — он же еще, по сути, и не приступил к переводу… Только серые, слегка помятые ксероксы в картонной папке с тесемками, сокровище от Степанцова, уныло лежали на столе, прочитанные едва наполовину. «О началах» — труд его, так и не переведенный на русский до конца, потому что… ну неправославно там местами выходит, неправильно, некошерно. Не так, как в учебниках Закона Божьего для умственно отсталых учеников подготовительного класса церковно-приходского училища.

Ну и что? И мы этого — боимся, вот уже семнадцать веков? Он взялся первым за эту задачу: собрать, разложить по полочкам, обосновать и изложить всё самое главное в христианском богословии. Все эти учебники и катехизисы — это уже после него, по его следам, местами и с поправками, да. А мы основателя — боимся? Ну прямо как коммунисты Ленина опасаются, если брать его целиком. Там ой как много чего такого, Денис в ленинском зале их университетской библиотеки прикольные находил цитаты, раскрывая наугад ранние ленинские тома. Так те хоть издали его без купюр! А Оригена — нет. До сих пор нет. Надо исправить!

Ориген. Что рассказал бы он ему про прошедший день? Почему он вообще так навязчиво приходит во снах? К чему ему — Ориген? Кто он ему?

Ориген бы точно не похвалил. Целеустремленный, ученый, добродетельный муж. Да и за что тут хвалить? Любит Денис одну, замужнюю. Спит с другой. В Эрмитаже и то: женская попа — вот и всё, что запомнил. Голая жопа пятого века до нашей эры. Стоило ехать за этим в Питер?

Жрать булки-батоны, пока из ушей не полезет, пить коньяк по чуть-чуть, но лишь потому, что больше не налили, кричать кричалки, целовать в щечки чужую и трахать ту, что не хочешь видеть своей — и Ориген? «О началах»? Серьезно? Переводить это сокровище — вот такими руками?

Лег он в начале второго. Ориген так и остался девственно нетронутым, разве серые ксероксы из картонной папки переложились в прочитанную стопку, десятка три листочков… Зато в блокноте, в том самом потертом и замызганном блокноте появились две странички с исправлениями, зачеркиваниями, помарками.

Это кончится тоже когда-то.

перейдя эту грань вовне,

мы окажемся виноваты

перед зеркалом на стене.

Перелистывая страницы,

где писалось то вкривь, то вкось,

мы сумеем лишь удивиться,

как немного нам удалось.

И с начальным наброском сличая

полувзлет, полувзмах, полувскрик

нашей жизни — недочитаем

свой испорченный черновик.

Эту терпкую боль земную

берегу, как остаток сил.

Если вкривь — значит, я существую,

я живу, если я любил.

Я узнал, каково — не сбываться,

я себя в себе узнавал,

я по каплям цедил лекарство —

заурядности радостный дар.


Я хочу быть хорошим, Господи. Я хочу, чтобы у жизни был высокий смысл. Приснись мне сегодня, Ориген. Побудь в эту ночь — мной.

Загрузка...