Апрель и трава

Пустота. Надя тогда шагнула в железный рукав, на другом конце которого приветливые стюардессы, мягкие кресла, пластиковая еда и «пристегните ремни» — а в его пьяном сне это был жестяной желоб, по которому она летела, летела, летела в зияющую пустоту. Его Надежда.

Сон возвращался. И наяву пустота дремала в нем, когда он сидел на парах, когда переводил своего Оригена, когда листал словарь, когда брел по бульварам, когда листал новый номер «Огонька» или ржал над новым анекдотом про Горбачева…

А потом вдруг раскрывалась эта черная пасть и принималась грызть и сосать его изнутри: больше нет и не будет рядом Нади. За что, почему она так? Если и в самом деле любила — почему рассталась так легко? Может быть, он уговорил бы ее остаться с ним, отпустить мужа в эту его Швецию или Ирландию, но она ведь всё решила заранее, не спросила, не предложила… А если это было просто так, ну как тогда у него с Аленой… ну зачем же так жестоко? Как, как она могла дать всё — и сразу отнять? Где она сейчас, вспоминает ли о нем, ну хоть иногда?

В верхнем ящике письменного стола молчал о ней кусочек балтийского янтаря, и был он — насекомым, попавшим в его медовый плен на ближайшие сто тысячелетий.

И даже в эмгеушном бассейне, среди гибких девичьих тел, он неизбежно сравнивал: а вот у этой грудь слишком велика, а у этой, напротив, фигурка какая-то полудетская, вот у Нади было всё прекрасно — и тут же сам пугался, что не помнит точно ни одной ее черточки, ни одного изгиба, а только собственный беспредельный восторг. И как тогда не догадался уместить в ладонях и запомнить навсегда самую прекрасную в мире грудь, чтобы телом запомнить недоступное взгляду?

Он пытался писать стихи. Даже получалось — о вечном, ведь оно не обманет. Хотелось писать просто, как умел Пастернак — о том, что вокруг и рядом. Шел по улицам и смотрел, как вторгается в город украдкой весна, и пытался представить себе, как видел он такую же весну лет в десять, когда мир был большой и живой, а все девчонки были с другой планеты и говорить с ними было незачем и не о чем…

И в заветный блокнотик ложились строки: ровные, гладкие, точные. Как будто.

Всем городам наперекор

в асфальтовые сети

чуть уловимый запах спор

весны приносит ветер.

Лишь скучных улиц берега

покинет он — и сходу

вдруг заторопятся снега

преобразиться в воду.

И следом — чудом — небеса

от долгой голодовки

и запахи, и голоса

достанут из кладовки.

Придется треснуть мостовым,

зеленкой прорастая,

и в день рождения травы

прочертят небо стаи.

И полноправно, нараспев

обычный треп весенний

затеют грозы, осмелев

от запаха растений.

Но стаи и грозы — это было всё не о том. Пустота — не унималась, затихала ненадолго, пока перо порхало над листком. Ее можно было прогнать только другой любовью… ну ладно, не любовью, не привязанностью даже — просто другой. Верная, тихая, скромная девочка Вера… ну кто же еще? Маленькая Вера.

И едва назвал ее маленькой — фыркнул от смеха, и пустота дрогнула, отступила. «Маленькая Вера» — надо же так назвать Тихомирову! Фильм с тем названием им показали в армии, видать, по недомыслию. Их иногда водили смотреть кино не в тесный клуб при части, куда привозили всякую муру, а в городской кинотеатр на соседней улице. Вот и на актуальную картину о жизни современной советской молодежи решили отправить свободных от наряда, видать, никто из офицеров даже не догадывался, о чем это. И когда на экране в полный рост — в позе наездницы и почти крупным планом — раздался в зале дикий гогот. Это младший сержант Туганбаев оглядел соседей: а руки, руки-то почти каждый держал, где уставом не положено… Ему потом вломить даже хотели: весь кайф своим ржачем обломал! Да больно здоров был Туганбаев, не подступишься.

О чем только не станешь думать, лишь бы только не…

Так вот, Вера. Вера Тихомирова, а не та дурацкая Вера эротическая, киношная, с повышенной сексуальностью и трудной судьбой. Нет, не та, его Вера — человек штучный. Из интеллигентной московской семьи, сама по уши, как она это называет, «воцерковленная», сексуальность там надежно на нуле (вот, пожалуй, и лучше, вот и безопасно, чтобы потом локтей не кусать), а Дениса — ну, замечает, назовем это так. Книжки ему интересные таскает. Даже ценит, пожалуй.

И когда встал вопрос: а кем заменить администратора Петрову в Университете цивилизаций, — ответ был очевиден. Конечно, позвать Веру, аккуратную отличницу! Что она согласится, Денис не сомневался, и был прав. Элла Александровна, правда, заметила Денису, что не умеет он, похоже, разделять личные и деловые отношения, но и не возражала особо — а он спорить не стал, да и не понял ее, если честно. А с кем же дела вести, как не с тем, кому доверяешь, с кем дружишь? Так что взялась за всю эту несложную муторную работу Вера. И справлялась вроде бы неплохо.

Сразу предложила пригласить к ним на лекцию того самого отца Арсения, и Денис согласился. Почему бы и нет? Элла, к его удивлению, тоже, хотя вроде бы к православию относилась сдержанно. Зато мама его удивила. Спросила за ужином:

— А у вас там что, правда Арсюша будет выступать? Он же теть Лидина родня, ты что, не знал разве?

И тут же рассказала пару милых семейных историй про мальчишку Сюшку, недотепистого фантазера, и Денис сморщился: поди, и тетя Лида про него, Дениса, такие же апокрифы сочиняет? Что всё это смесь из фантазий и неточных припоминаний, Денис не сомневался, он такие рассказы про бывших малышей ненавидел все и заранее. Взрослые так и ставили их, давно выросших, на стульчик — гостям на потеху, себе на забаву.

А отец Арсений — он точно был взрослый (про себя самого Денис все же не был уверен). Постарше лет на десять или около того, с длинной ухоженной бородой, такой же прической, с гладкой и сладкой речью девятнадцатого века. Он нес себя бережно, словно чашу боялся расплескать, но отпить из нее щедро давал каждому.

Вера сама привезла батюшку на лекцию на такси, он взошел, сияющий, на кафедру, изящно перекрестился, и полилась его речь, словно ручей по гладким камушкам:

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа… Рад приветствовать вас, друзья, на христианнейшем факультете Московского университета — филологическом. Да-да, я не оговорился, некогда французские короли присвоили себе этот титул, но много более подобает он нашему факультету, который я и сам закончил семь лет назад. Сегодня по приглашению наших гостеприимных хозяев мы отправимся в дивное путешествие по словесным тропам и посетим цветущие луга древнерусской словесности, припадем к полноводным источникам отеческих словес, дабы утолить нашу жажду…

Это было, пожалуй, слишком приторно, но… на кафедре перед ними стоял не просто еще один преподаватель древней литературы, а человек, который ей жил. Как Николаев своим Цицероном. Но Николаев все же римлянином не был, а он, Арсений — плоть от плоти церковнорусскости, любимой им без остатка и взахлеб. И даже как сам собой любовался, как называл себя «батюшкой», с придыханием — даже это казалось уместным и добрым. Знай нашу древнюю Русь, вы, племя советское, незнакомое! Ай да мы!

И люди — слушали. Денис специально сел сверху и сбоку — следить за аудиторией. Были не только студенты их УЦа, внизу администратор — верная Вера! — продавала разовые билеты, а с батюшкой заявился длинный хвост поклонников, в основном поклонниц, и разумеется, бесплатно. Да и не возражал никто: ну пусть, это же о высоком, о главном! Какие уж тут деньги.

— Вот он, настоящий русский батя! Не то, что эти… которые из богоизбранных… примазались к вере нашей!

Жаркие, бесстыдные слова сказаны были вполголоса, но ударили выстрелом за два ряда от Дениса. Голос был незнакомым, а вот лицо… нет, точно не из их студентов, он из той самой свиты, но где, где Денис его видел прежде? Да не тот ли самый чудак, что тогда, на Рождество, попался ему в церкви? Или просто похож? Много их, агрессивных придурков. Но ничего, эта сочная батюшкина речь, эта нежная разумная проповедь — она смягчит, проймет и просветит любые сердца.

А самое главное было все-таки после лекции. Они вывалились в широкий универовский коридор, батюшку обступили, о чем-то спрашивали, он улыбался, он плыл по этим волнам признания и интереса, ловец человеков, и было всем хорошо, и ему, и уловленным человекам.

Вера подвела Деньку, деликатно пропихнула между спинами:

— Батюшка, вот наш Дионисий, он занимается Оригеном…

— Дионисий, — имя округло обкаталось на языке, а руки, добрые сильные руки — взяли его десницу, нежно сжали. То ли знакомились, то ли наполняли собственным теплом, до краев и через край.

— Ориген, — мягко и наставительно проговорили батюшкины уста, — зашел глубоко и не справился с волнами страстей в пучине богомыслия. Нам, чтобы преодолеть течение и не захлебнуться, потребен спасательный круг. Святоотеческий круг! Вы крещены, Дионисий?

— Нет… еще… — промямлил тот.

— Это исправимо, — кивнул он Вере, — и даже очень!

— Да, батюшка! — та приняла как задание.

— И приходите, непременно приходите к нам в храм! — он так и не выпускал его ладонь, держал своими двумя, нежно и требовательно, — вот он, спасательный круг: исповедь, причащение, богослужение и домашняя молитва! И круг чтения, но здесь (он подмигнул Вере) нам есть, на кого положиться!

Вот и всё. Как-то оказалось оно просто и понятно: его не бросят. Здесь любят — навсегда, на целую вечность. И не бывает в такой любви ни стыда, ни разочарования.

А дальше всё росло само — как растет трава, медленно, но верно раздвигая серые глыбы асфальта, наливаясь солнечным светом и влагой дождей, побеждая хмурую суету городов вековечным давлением жизни.

Вот он сидит за письменным столом — и начинает, наконец, понимать мысль Оригена. Прежде видны были лишь латинские конструкции, ну и изначальный греческий за ними. Оригинал Оригена, до нас он не дошел. А ведь самый главный оригинал — сам Ориген. Как хватило ему дерзости и ума (батюшка сказал бы «дерзновения») взять и выстроить из разноголосицы апостольских текстов догматическую систему? Разобрать подробно и последовательно, что к чему, во что мы, собственно, верим. Никто прежде него и не рискнул.

Вот взять и сказать: апостолы всего так и не разъяснили, оставили нам загадки, давайте же мы их отгадаем! Разберем по порядку… Кажется, именно этот труд, «О началах», рассорил его со своим епископом. Ориген просто опередил свое время, батюшка вот говорит: утонул. Нет, не утонул, а… открыл нам глубину! А что потом не все согласились, что потом даже официально его… ну, скажем, поправили — это ничего, это бывает. Церковь, как говорит батюшка, это сообщество кающихся грешников. Мы все в чем-то неправы, но когда мы вместе — с нами Христос!

И да, это уже — мы. Как тогда, как в армии, когда был в их разговоре на двоих — Третий.

Вот он достает с антресолей (и как же мама могла туда ее загнать!) старинную икону, еще из студенческой поездки по северным деревням когда-то привезла, они и думать забыли о ней. Оттирает от пыли, из под которой строго и ласково взирает на него Лик Вседержителя. Исцарапанный, потертый лик — двадцатый век его не пощадил. Протереть бы его чем-то таким, чтобы отчистить грязь — но не тряпкой же…

— Мам, у нас есть вата и спирт?

— Бутылка водки была в заначке. А тебе зачем?

— Икону протереть.

Немая сцена.

Но икона оттерта заботливыми мамиными руками и смотрит на него со стены — пришлось искать на тех же антресолях инструмент да шуруп подлиннее. Зато теперь они — с Богом.

Вот он сидит на кухне у Степанцова, пьет чай с постными сушками, а сам хмелеет от разговора:

— Вы станете моим крестным отцом?

— Конечно! — широкая, добротная, надежная улыбка, — а крестной матерью кто?

— Есть одна девушка, продвинутая, ну то есть воцерковленная…

— Ты с девушкой не торопись, — назидательно говорит Степанцов, отхлебывая густую влагу, — с девушками дело такое: духовное родство исключает всякое иное. Проще говоря, женитьба на ней будет в случае крестного родства — невозможна!

— А кого же тогда?

— А можно и никого, если нет подходящей. Да ты не переживай, я ведь и сам крестный никудышный, знаешь ли, поминаю вот разве всех за молитвой, ты у меня тридцать пятым крестником будешь… о наставничестве в вере и говорить не приходится.

— Вы, Иван Семенович, уже наставили.

— Да ла-ааадно, — снова улыбается он в аккуратно расчесанную бороду.

Как же уютно, как надежно с таким! И почти не вспоминается Надя…

А вот он в маленьком здании, в баптистерии, в крестильне при большом соборе (это Степанцов посоветовал, чтобы именно там, чтобы с полным погружением). Раздетый, как в том давнем сне, но замотанный в простыню, и вместе с ним — трое мужчин, двое мальчиков. Крещение нынче в моде, да. Пожилой, усталый батюшка спрашивает:

— Символ веры знаете?

Все растерянно мотают головами. А что такое «символ веры»? Денис это как-то упустил. У Оригена ничего такого не было.

— Никео-цареградский? — уточняет батюшка, словно есть опасность, что помнят они какой-нибудь другой. Оказывается, он выговаривает Г на южный манер, похоже, украинец.

Так Никея — это уже после Оригена! — чуть не говорит Денис вслух, — это же мы еще не проходили.

— Читайте тогда, вот, на стене написано. Или повторяйте за мной: «Верую во Единого Бога Отца…»

Читают все хором, сбивчиво, невнятно, хотя на стене всё написано большими, четкими буквами. Церковнославянский звучит немного непривычно: тот же греческий в славянских одеждах, только без артиклей. Читает Денис и внутренне соглашается со всем, с каждым словом! Ориген бы такой текст одобрил, это точно.

Прочитан Символ Веры — а Вера стоит там, в самом последнем ряду, и наверняка потупила глаза, чтобы не видеть мужской наготы даже под чистотой крещальных простынь. Степанцов не пришел, не выбрался. Ну ничего, будет заочным крестным, так тоже можно.

И вот над Денькой смыкается прохладная, чистая вода, во имя Отца, и снова во имя Сына, и еще раз во имя Святого Духа, и прошлое остается в купели — а выходя из купели, первый шаг к вечности делает христианин Дионисий, мокрый, веселый и беззаботный.

А глаза Веры, когда они бредут потом от храма к метро — бездонные, весенние глаза! И ручьи, ручьи вдоль бордюров и тротуаров, и замызганные машины, и нежданно жаркое солнышко, и воробьи в стылых лужах… Это настоящее счастье. Оно — не предаст и не бросит!

Что там у тебя, большой и неуютный мир? Горбачев избран президентом СССР? Шестая статья Конституции отменена? Зарегистрированы первые демократические партии? (Витька вступил или нет, интересно? Артур-то наверняка!) Литва объявила о независимости, а Горбачев объявил ей блокаду? Вводят карточки и талоны на всякие товары? Выбирают народных депутатов РСФСР? Объединяются две Германии? Чехословакия больше не социалистическая, а из Венгрии уже выходят наши войска? Да зашибись, большой мир. У тебя за десять лет не было столько новостей, сколько за эту весну навалилось. А у него — лужи, воробьи, верины глаза. Маленький крестик на шее, копеечный штампованный крестик, и он важнее всех твоих новостей, большой мир.

Даже больше той пустоты, которая… которая утонула в купели.

Он сидит на кухне и блаженно трескает жаренную картошку со свежим лучком. Мама смотрит удивленно и настороженно:

— Деня, ты точно не хочешь котлету?

— Пост же, мама! Я же говорил: я постом не ем мяса!

— Так то мясо… А котлету?!

— Картофельную, мама, или свекольную.

— Где ж я тебе возьму-то теперь свекольную?

Не понимает она. Ничего, пройдет время — она тоже обратится. Обязательно!

А вот он стоит в полуночной церквушке, она гремит торжествующим хором:

— Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во гробех живот даровав!

И даже смешной этот «живот» не смешит, потому что да, будет и животу радость, разговение.

И священники в красном без устали, без заминки ликуют, восклицают, торжествуют:

— Христос воскресе!

И толпа, тесно сжавшись, аж руки не поднять, единым выдохом, единым взлетом:

— Воистину воскресе!

И еще, и еще, и еще раз — досыта, до восторга, до гула в ногах…

И золотая чаша, вкус вина и хлеба на языке, Плоть и Кровь Спасителя — во оставление грехов и в жизнь вечную, аминь.

Раб Божий Дионисий. Раба Божья Вера. Батюшка Арсений. Нав-сег-да.

Или все-таки… чуть меньше восторга? Чуть-чуть бы поменьше? Помолчи, внутренний мой скептик! Не до тебя сейчас.

А там, за стенами храма, за бортом церковного корабля, схлынули талые воды, разбрелись поддатые прохожие (и где только выпивку нашли!), и новой, неизведанной весной пахнут проплешины черной земли по краям асфальтовых рек. И первая поросль травы — пробилась навстречу скорому рассвету.

Что заставило его открыть за подъездной дверью почтовый ящик? Подсказка свыше, должно быть: тебе весть из прошлого, оно прошло, не печалься о нем. Там была цветастая открытка из зарубежья, с ровными рядами немыслимых тюльпанов и каналом по краю. А на обороте — марка, с которой строго взирала дама в королевской короне, да еще выведенный по-русски адрес. И вместо текста — рисунок ладошки, жест «дай пять», как бывало у них до ее отъезда. И маленькая буква Н. с точкой, хотя и так всё понятно, без подписи.

Надо же, она умеет здорово рисовать, — подумал Денис.

Где ты, пустота? Где ты? Нет тебя. Уплыла, утонула, травой весенней поросла. Слава Богу за всё. Христос воскресе!

Загрузка...