Сентябрь и электрички

Денис проснулся в тот день еще затемно: словно струна какая-то оборвалась там, внутри сна совсем без Оригена, с какой-то милой чехардой вроде греческих глаголов, отплясывавших сиртаки вокруг Первого гуманитарного.

И, долеживая сладкие минуты, думал все-таки об Оригене. Кусочки посторонней жизни так и не сложились в стройный и строгий узор. Великий экзегет, тема для прошлой курсовой, да и для следующей, пожалуй, — да, но… к чему был тот разочарованный старик в чужом саду? Ине слишком ли это всё как-то… слезливо, что ли? Настоящая античность была другой: злой, молодой, кровавой. Только представить: не было в ней ни антисептиков, ни дезодорантов!

И тонким мышиным писком зудело в глубине: а ведь и ты будешь умирать. И ты будешь стариком, и может быть, разочарованным, усталым, проигравшим. И как знать, для Оригена войти в чужой сон — не последняя ли попытка послать крик о себе? Сказать: я не полка в библиотеке, я был живой, я страдал, я жил.

Но он-то, Денис, он на верных рельсах, он никуда не свернет. Будут ошибки, но не будет сосущей пустоты, не будет напрасно прожитых лет. Он сделал верный, церковный выбор. Это Ориген из его снов — он ведь и вправду себя оскопил, пусть не тело, а душу. Или тогда, у окна, с ножом в руках — горячий, влажный, молодой — или позже, или раньше. Неважно: запретил себе выбирать, позволил обстоятельствам тащить себя по жизни, а потом лишь рыдал: не сбылось, не вышло, не поняли…

Задавил эту вспышку непрошенной злости: сегодня ведь воскресенье и надо — именно надо! — отправиться в тот гулкий и полуразрушенный храм недалеко от Сокольников, куда батюшка Арсений был назначен настоятелем. Службы там возобновились только этим летом. И раз уж встал так не вовремя, и сна ни в одном глазу — есть время спокойно почистить зубы (только воды не глотать, он ведь сегодня будет причащаться, если батюшка благословит), прочитать, не торопясь, последование к причащению, одеться, собраться, доехать на метро, успеть подойти на исповедь перед литургией — встал он так рано, что окажется там одним из самых первых.

Вот и Вера наверняка придет. Вера. Верная Вера. Они встречались не только в храме, а теперь уже снова на лекциях — но Денис, входя в аудиторию, не выискивал ее глазами, не старался сесть рядом, сам ей места не занимал. Так и яблони у Первого гуманитарного не казались теперь волшебными деревами, не хотелось срывать с них недозрелые мелкие яблочки. Да и лекции в Универе, и занятия в этом их УЦе —всё шло как обычно, не было того восторга возвращения, узнавания и открытия, как год назад.

И с Верой было — ровно и тихо. Врать совсем не хотелось, и целовать чужие губы. Да и она ничего не требовала, не спрашивала, хотя всё, наверное, понимала — встречала его светлой, радостно-грустной улыбкой. Они друг другу подходили, так говорили за спиной, наверное, все — а смотрели только на оболочки.

А он — не вписывался. И горел, пылал жарким пламенем в верхнем ящике стола — Надин янтарь.

Собрался, оделся, молитвы прочитал, помянул отдельно Оригена за упокой. Вышел из дома. Уже в метро сообразил: можно было молитвы и в пустом вагоне дочитывать, время сэкономить. Хотя… чего-чего, а времени этим утром был в избытке.

Предстоящая литургия была не радостью — повинностью. Вроде «визитных карточек покупателя», что летом так изумили его в Латвии, а теперь появились и в Москве. Звучит-то как заманчиво: приходишь в магазин, бросаешь лакею на серебряный поднос свою лакированную визитку: барон Аксентьев унд Альтенберг цу Моргензее изволит у вашего торгового дома приобрести профитролей с меренгами, пошлите моему дворецкому! А на самом деле — аусвайс такой с протокольной фотографией, без которого тебе в магазине пачку соли не продадут. Ну, или как с продавцом договоришься, конечно.

И литургия, праздник, радость, трапеза со Христом — стала для него такой же повинностью? Мол, раз христианин — по воскресеньям обязан. Да что же это такое!

Вежливо прожурчало: «Осторожно, двери закрываются» — и Денис выскочил пулей, уже между сходящихся железных створок, на станцию или две раньше, чем ему надо. Нет, он не будет врать ни Вере, ни себе, ни Богу. Ему не нужна сегодня литургия.

Станция оказалась Комсомольской, не по-воскресному шумной: брели себе пассажиры с баулами-чемоданами, стояла кучка растерянных новобранцев, видать, из Средней Азии, да при них бравый веснушчатый сержант-славянин. А еще молодые ребята-походники с рюкзаками громогласно обсуждали, где палатки ставить удобнее. За ними-то он и пошел, оказалось — в сторону Ярославского вокзала.

По дороге, у самого метро, купил кооперативную булочку, запил бутылкой нарзана из киоска — он уже точно не будет сегодня причащаться. На вокзале машинально взглянул на табло с электричками.

Загорск! Вот оно. Вот куда. Троице-Сергиева Лавра, где он так давно не был. Припасть к могиле Преподобного, попросить помощи и совета у него: как быть, во что верить? Отче Сергие, ты ходил в самой худой рясе, ты не знал, чем будут твои монахи ужинать назавтра — а сегодня к тебе возят автобусами интуристов, сегодня Софринский завод священных изделий надежно покрыл тебя позолотой — как оно тебе? И мне-то, мне что делать?

Литургии, молебны, венчания — это всё когда-нибудь потом. Сегодня надо посоветоваться с Сергием.

И всё равно, колебался, мялся чего-то, долго покупал билет, тупил, не мог найти перрон — ближайшую на Загорск он все же упустил. Зато среди первых сел на следующую, через двадцать минут, до Александрова, с остановкой в Загорске, примостился у окошка, уткнулся в стекло. Прохрипел машинист свое «со всеми остановками, кроме…», лязгнули двери, поплыла за окнами рассветная Москва — серая с розовым. Скромная, тихая — как Вера. Только роднее и дороже.

А теперь была еще Люба. Нет, ничего такого — она смотрела на него с тихим обожанием, как на старшего брата, хоть и разницы было всего три года. Она твердо усвоила, что у Деньки есть девушка, и ничего такого не пыталась. Но давала слушать и «Кино», и «Наутилус», и «ДДТ», и вообще всё вот это роковое, настоящее, русское. Многое Денис уже знал — вот «Аквариум» практически весь наизусть, тем более Высоцкого. Все равно, сейчас он заново открывал для себя даже слышанное и напетое прежде, что он небрежно запомнил, да так и не вник. Может быть, потому и не шли у него все эти «каноны к причащению», византийское плетение словес, что были словеса — чужими, холодными, умственными на фоне сердечных Цоя и Шевчука. Интересно, доживи Высоцкий до нашей перестройки — что бы спел? «Нет, и в церкви всё не так» — повторил бы снова?

На одной из станций, Денис не расслышал ее названия, но уже на подъезде к Загорску, в вагон вошел человек в военной форме без знаков отличия и десантных берцах. Форму такую Денис в армии не носил, только видел — называлась «афганкой», говорят, там ее опробовали. Была она почти как у американских рейнджеров, а сам Денис все два года протаскал на себе что-то в том стиле, в котором Рейхстаг еще брали.

И все-таки было что-то очень странное в этой форме. Она была новенькая, как на парад — но забрызгана с правой стороны чем-то темным и на вид совсем свежим. Будто густой городской грязью его окатила проезжающая машина — да только откуда такая в сухом подмосковном сентябре?

И еще: висел на широком ремне сдвинутый на бедро чехол от саперной лопатки. Они в армии тоже такие таскали на учениях. Но самой лопатки — не было. И чехол был чистым. Что он мог такого копать в седьмом часу в воскресенье, да так забрызгаться, куда мог теперь ехать?

Свободных мест было немного — кто по грибы, кто на дачу, кто вот, как Денис, на богомолье… Парень нашел одно за три скамейки от Дениса, присел, склонил голову, словно собираясь подремать. И все-таки… Лицо! Тот самый, с Московского вокзала и с Рождественского бульвара. Теперь — один. Значит?...

Денис поднялся, подошел, тронул его за плечо:

— Доброе утро!

— Тебе чего? — парень нехотя поднял голову, глядел безразлично и хмуро.

— Мы с вами встречались в феврале. На Московском вокзале в Питере.

— Дальше что? — он отвечал без явной злобы, но словно бы с затаенной силой. Недоброй силой.

— Да просто поздороваться хотел. Вы тогда наших поддержали. Тетка к ним привязалась, а вы… а ты сказал, что воевал и что тоже против старых порядков.

— Парень, ты вообще куда едешь-то?

— До Загорска. В Лавру.

— На следующей.

— Да, спасибо, я…

— Отъ.бись, — и снова уронил голову.

Что оставалось делать? Выйти на следующей, как и собирался. Ну что, что он еще тут мог?

Лавра встретила колокольным звоном, вавилонскими толпами, разноязыкой болтовней туристов, потупленными взорами паломников, разудалым трепом экскурсоводов. Приложиться к раке преподобного, отстояв длиннющую очередь — удалось. Нам ли привыкать к очередям! А поговорить с ним — нет.

Вечером Денис позвонил Семе — они иногда созванивались, он звал теперь уже даже не в «Коммерсант», а на первое независимое радио, «Эхо Москвы», обещал, что там горы можно будет сдвинуть и что скоро это самое «Эхо» затмит все «Маяки», вместе взятые. А Денька-то иного искал.

Сема трубку взял, что не всегда случалось, был грустен:

— Васильич, застал ты меня чудом. Похороны будут послезавтра. Там и увидимся, да? До тех пор, прости, даже говорить толком не могу.

— Какие похороны, ты о чем?

— Ты не знаешь?

Снова чужая смерть прошла мимо.

— Нет.

— Помнишь, я тебе говорил, съезди к отцу Александру в Новую Деревню, с ним поговори? Я мол, злой, а он зато мудрый? Помнишь?

— Ну да, конечно, я же и книги его читал. Так…

— Убит сегодня утром по дороге в храм. Рядом с домом. Хоронить будут послезавтра, в его же храме отпоют. Ты к нему хоть съездил? Успел?

— Нет…

— Видиши, яко сильнии и младии умирают, — ответил Сема цитатой, но не было в этом ни поповского цинизма, ни бурсацкого сарказма. Была скорбь, которую не мог он выразить иначе, чем заученными и совсем не чужими словами.

А Денис, выходит — не к тому праведнику ездил. И не в тот день...

Через пять минут он стучал, звонил в Любкину дверь:

— Привет… Заходи! — она его словно ждала, — пирог с яблоком будешь? Мы с мамой спекли.

— Люб, я… помнишь, мы Цоя чаем и водкой поминали?

— Ну да…

— Опять есть, кого.

— Кто?! — распахнулись голубые глазищи.

— Ты не знаешь, наверное. Священник один. Мень.

— Отец Александр?! — еще шире, глубже, ярче, — да что ж за год-то такой проклятый! Лучшие из лучших!

— Ты его знала?

— А то… Денечка… я же вчера — ты слышишь, вчера! — мы вчера на лекции его были. И раньше я иногда ходила, и вот вчера мы с мамой… Заходи. Водки вот нет. Чай и пирог только. И свечка есть из церкви. Помянем? Ты же знаешь молитвы? Господи, как же это…

Как могла эта девочка, будущая швея, знать всех лучше и ближе него? Как оказывалась вовремя там, куда окончательно опаздывал он?

И на простецкой их кухне, с дешевой свечкой перед софринским образком Спасителя, он неумело возглашал, невольно подражая лесковскому дьякону Ахилле и склеивая, что только доводилось слышать на похоронах:

— Упокой, Господи, душу новопреставленного приснопоминаемого протоиерея Александра, и учини его идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание сердечное, но жизнь бесконечная! Вечная память…

И Валентина Викторовна, Любкина мама, и сама Любка подхватывали неожиданно ладно и мелодично:

— Вечная память!

Потом ели пышный и сладкий пирог, прямо как в старые добрые времена до всяких там перестроек-перестрелок (как сказала Любина мама), пили чай. И Любка рассказывала, а мама ее поддакивала, что была эта лекция просто удивительной, никогда ничего такого они не слыхали. Вот сказал он такую фразу: «христианство только начинается». Это вообще как? Они думали — давно сложилось, почти две тысячи лет уж как. В церковь придешь — там свои правила, там на всё свои ответы: как положено, как запрещено.

А если начинается — значит, еще ничего не решено? Значит, мы только пробуем и ошибаемся? А как же нам тогда быть, мы хотим точно знать: вот послезавтра день постный, Усекновение главы, так что с мясом пирог никак нельзя. Да мяса и не достать, с яблоками намного лучше. Ну да, мы, конечно, не фанатики какие-нибудь, мы знаем, что в пост главное — не есть других людей, но с мясом-то оно как? А с молитвами: согрешила мшелоимством и всякое такое, это тоже вроде как не очень про меня? И вообще, если я девочка, наверное, надо говорить не «согреших», а «согрешиша»?

На это последнее Денис смог ответить, подавив улыбку: «согреших» — форма аориста, первое лицо единственного числа. Безотносительно к девочкам-мальчикам. А «согрешиша» — просто третье лицом множественного, этот тут ни при чем.

А вот всё остальное…

— Какой вкусный пирог! — только и нашелся сказать.

И еще отец Александр сказал: «мы — неандертальцы Духа». Мы только пробуем, ничего еще толком не зная, наш опыт христианства — примитивен, как каменный топор первобытного человека. Да, были святые, да опережали свое время — так и не особо их чтили. Прямо скажем, убивали. Отлучали. Ну и всякое такое. Вот и его убили, незнамо кто и за что. Может быть, националисты, за то, что еврей, а туда же, в православные священники? Или гебешники, за то, что людей приводил к Богу, от коммунизма отваживал? Или даже, ну глупость конечно, но вдруг — сионисты эти самые, что он евреев в Израиль уезжать отговаривал? Или просто — по пьяни, по дури, по удали?

Но не в том даже дело. Мы неандертальцы. Какая-то примитивная, вымирающая раса (целый биологический вид, поправил Денис). Троглодиты, каннибалы. Это что же, мы эволюционировать должны? А верить в эволюцию — разве не грех, не ересь?

Денис чуть чаем не подавился: да ведь опять выходит, как с Оригеном!

Мы про этого Оригена толком не знаем, но значит — нам надо не просто воцерковиться, как у них там говорят, а… что-то такое вот совсем неведомое, как тому неандертальцу синхрофазотрон. И как же нам быть? Нам бы попроще: вот с мясом пирог, вот с яблоками. Но это же будет не настоящее!

— Именно так, — кивал Денис.

Деня, Денечка, ты же умный, ты же нам объяснишь? И еще вот он сказал: «христианство не новая этика, а новая жизнь». Люба в блокнотик записала. С этикой всё понятно: моральный кодекс строителя коммунизма, потом оказалось, с Десяти заповедей там половину коммунисты списали, остальное их отсебятина. Ну все равно же это правила жизни. Это верно, разумно, хорошо. А чтобы вместо правил — сама жизнь? Это вообще как? Это на исповеди — что говорить? Не жила по-настоящему? А как жить?

Этим утром Денис ехал за ответами и не получил их. Зато теперь получал… нет, не ответы. Новые вопросы. Хлопок одной ладонью, как в буддизме: там учитель ничего не отвечает, но подталкивает ученика к осознанию, как нелеп и пуст был сам вопрос. Как только он до этого дойдет — достигнет просветления.

Денис его пока еще не достиг и просто пил чай с пирогом.

Через два дня они втроем садились в электричку на Ярославском: Денис, Люба и Вера — чтобы ехать на похороны отца Александра. Из их родителей никто не смог, им работать во вторник, да Денькина-то мама не особо и интересовалась.

Но нет, их было вовсе не трое. Как ручейки в дождливую погоду (но это утро выдалось ясным), стекались отовсюду люди, узнавали друг друга в лицо или просто угадывали по неосознанным приметам:

— Вы ведь тоже к отцу Александру?

Были тут и факультетские, и немало — вот и Ольга Никитична радостно ему улыбнулась. Как раз через полчаса должны были они засесть с ней в аудитории за Плутарха — а сели на соседние скамейки очередной александровской электрички. И ничего не надо было объяснять. Старосте группы она наверняка ведь позвонила.

И от электрички — людской поток нарастал, тянулся к маленькому деревенскому храму, где высокое духовенство уже начинало богослужение, его звуки едва долетали во двор. Всех не мог вместить не то что храм — просторный двор перед храмом, люди стояли поодаль, за воротами, залезали, лишь бы что-то увидеть, на крыши сараев и гаражей, переговаривались, как бывает, когда делят на всех внезапное горе.

— Мне сегодня отец во сне явился. Благословил. Дальше, говорит — сами.

— Дальше мы сами.

— А как?

— Священномучениче отче Александре, моли Бога о нас…

Кто-то тронул его за плечо, он обернулся: Сема! В костюме с галстуком, каким нельзя было прежде его себе представить, печальный и торжественный:

— Здравствуй, День.

И добавил, чуть помолчав:

— Смотри. Вбирай. Вот это и есть — церковь. Это редко когда увидишь.

А потом — Сему позвал какой-то оператор с тяжелой камерой на плече, он нашел выгодную точку на соседней крыше, и Сема стал пристраиваться в кадре, что-то комментировать, объяснять, суетиться…

Служба была долгой, но не тягостной — от того ли, что стояли на хрустальном осеннем воздухе (разве что сигаретным дымком откуда-то сбоку потянуло), или от того, что изумление и горе нуждалось в выверенных временем словах.

Кто себя чувствовал здесь своим — после службы остался помянуть, задержать это мгновение прощанья, причастности, сестринства и братства. А Денис с Верой и Любой пошли обратно, к электричке. Рассеивалось единое, подступало земное: купить в магазине пакет пряников да лимонада бутылку, обсудить, когда там перерыв в электричках и как добираться домой, если он еще не закончен…

И среди всего этого, с надкушенным пряником в руке, Денис вдруг застыл посреди дороги. Осколки чужих разговоров сложились в единую картинку.

— Девочки, а ведь он… он ведь не здесь, не в Новой Деревне жил, так?

— В поселке Семхоз, — кивнула Вера.

— Это ведь прямо перед Загорском, да?

— Перед Троице-Сергиевым посадом.

— Я… я ведь видел его убийцу. Два дня назад. И еще раньше.

Рассказ об этих встречах вышел у него путанным и, кажется, ни одну из девушек не убедил. А Денис уже задумывался: где лучше сообщать в милицию: если тут, в Пушкино, так и будут сюда таскать. Нет, лучше в Москве, в районном отделении. Но… поверят ли и там? Скорбь и горечь сменялись холодной решимостью к действию, и так было проще, чище, яснее.

Электрички и в самом деле пришлось ждать почти полчаса. Платформа была пустой, кто же не знает обычного расписания? Только такие дураки, как они. Они сидели на скамеечке и молчали, не зная, о чем и как говорить. А когда минут через пятнадцать Денис поймал на себе взгляд еще одного пассажира метрах в трех поодаль, ахнул: то был Аркадий Семенович, тот самый гебешник, чью визитку он по ветру развеял! Ну конечно, он тоже должен был присутствовать на похоронах. Хотя бы по служебному заданию. Но, странно, почему не на служебной машине возвращается? Или это — с ним поговорить, специально?

Гебешник чуть заметно мотнул головой, показал глазами на дальний край платформы, Денис рванул за ним. Дошли до пустого пространства, метров десять в ту и другую сторону — никого.

— Ну, здравствуй, Аксентьев. Давно не видались.

Он был спокоен, уверен, как прежде — безлик. Руку протянул. Денис пожал. И всё смотрел на нее, отчего-то разглядывал его плотную, жесткую ладонь, да еще часы — хорошие, не наши, часы на правой руке. А в лицо словно бы стеснялся ему посмотреть.

— Здравствуйте. Я даже искал вас. Я…

— Мог позвонить.

— Номер телефона, простите… потерял.

— Очень неаккуратно с твоей стороны, Аксентьев. Небрежно!

Он издевался, похоже. Но сейчас не это было важно.

— Аркадий Степано….

— Семенович.

— Аркадий Семенович, простите. Я видел убийцу отца Александра.

— Да ну? Вот так сразу? Следствие еще ничего, а ты уже…

— Я видел его, так получилось. На самом деле, я мог его остановить. Я мог это сделать гораздо раньше. Я встречал его в Питере в феврале, ну тогда я еще ничего не знал. Потом летом у Данилова монастыря, хотя нет, там был не он, и еще на бульварах слышал, то есть видел, как двое разговаривали…

— Ты пустырничка попей, Денис. А то волнуешься очень. Ну да, это потрясение для всех для… вас. Понятно.

— Вы не верите мне, как они. Ну, я понимаю. Давайте я изложу всё, что было позавчера, в воскресенье, хорошо?

— Давай.

— Я проснулся очень рано, словно от какого-то толчка. Я вообще поздно по выходным люблю вставать, а тут… Вроде собрался в церковь, но не поехал. Что-то меня вело. Вышел на Ярославском, сел в электричку, но, понимаете — во вторую! На двадцать минут позже. Это было роковое опоздание. Моя вина! Что-то меня вело, я наверняка бы почувствовал, что на станции Семхоз надо выйти, я бы прошел в лес, я бы — я бы спугнул убийцу! Это точно.

— Погоди, — гебешник давил смешок, — ты мне сейчас рассказываешь, что весь наш Комитет, вся доблестная советская милиция прошляпила готовящееся преступление. А ты, проснувшись ясным воскресным утром, чуть было его не предотвратил, убийцу не связал и не доставил в Лефортово? Ну, герой, чё сказать.

— Не связал бы, — сглотнул обиду Денис, — но спугнул бы наверняка. Зато теперь легко могу опознать. Запишите: невысокий такой парень крепкого телосложения, волосы… ну вроде темно-русые, прямые. Без особых примет. Ходить любит в военном, в «афганке».

— Зашибись приметы. Вот электричка подъедет, в ней таких будет штук тридцать или пятьдесят. Всех сразу арестуем или через одного?

— Послушайте! Ну это же серьезно. Он вошел на станции, в одежде, забрызганной кровью…

— Ты ее трогал, нюхал, сдавал на анализы? Или просто пятна увидел?

— Просто увидел. Но дальше, дальше слушайте! На бедре — чехол от саперной лопатки.

— Серьезная улика! Все убийцы такое носят. А как их еще распознаешь? Только так.

— Да вы издеваетесь!

— Да ты сам надо мной издеваешься, молодой человек. Время мое тратишь. А время мое — оно государст-венн-ное! Оно бесценно.

— Лопатка, саперная лопатка! Орудие убийства. Как в Тбилиси!

— Ну это ты собчаковской пропаганды начитался, понятно[23].

— Вы не верите мне…

— А с чего я должен тебе верить? Ты всё сочиняешь. Ты беседуешь с Оригеном и уже себя путаешь с ним.

— Откуда вы знаете?

— Нам всё по службе положено.

— Ну да, а день рожденья мой перепутали.

— Мальчик обиделся, ясно. Ничего. Сделали соответствующей сотруднице замечание.

— Я не обиделся, я…

Дениса захлестывали волны злобы и стыда: ну как, как ему объяснить?

— Ты просто фантазер. Ты сегодня наслушался рассказов о гибели протоиерея Меня и привиделось тебе, что намедни ты видал его убийцу.

— Да я же действительно ездил на электричке! Даже билет сохранился… наверное… в других штанах в кармане.

— Охотно верю: ездил на электричке. Увидел какого-то странного парня. Тогда тебе и в голову не пришло, будто он — убийца. А теперь нафантазировал себе.

— Слушайте, но я же тогда ничего про это не знал! А теперь все совпало: Семхоз, лопатка. Да и раньше я его встречал!

— Скажи, а тебе часто доводится принимать одних людей за других? Бывают такие случаи?

— Вообще-то бывают.

— Называется прозопагнозия.

— Прозопагнозия — нераспознавание лиц?

— Именно. Хорошо учишься по греческому, я смотрю! Ну, это когда не узнаешь знакомых, а незнакомых якобы узнаешь. Бывает, знаешь ли, у аутистов, затрудняет коммуникацию. Смотрел «Человек дождя»?

— Нет. А вы еще и психиатр, что ли?

— Психолог. По службе положено. Поэтому, извини, в нашу контору ты бы не прошел, по непригодности.

— Да не больно-то и надо…

— Не ершись. Итак, с якобы убийцей дело было, полагаю, так: сегодня, под влиянием рассказов об убийстве, ты заново собрал калейдоскоп своих воспоминаний и определил в убийцы какого-то случайного попутчика, которого тогда даже не запомнил.

— Я запомнил сразу!

— Ты кому-нибудь рассказал? Ты завопил на всю электричку «держи преступника», ты дернул стоп-кран? Заявил хотя бы в милицию на станции? Нет же. Знаешь, воспоминания — странная штука. Мы рационализируем, мы задним числом выстраиваем их в логические последовательности. Вот смотри, человек спит, ему на лицо капают водой. Он просыпается. Он скажет: мне приснилось, что я упал в воду. Ну, это понятно, да?

— Конечно.

— А еще он расскажет: мне снилось, что мы с друзьями идем по берегу реки, нам жарко, мы хотим искупаться и тут я внезапно падаю в воду. Вроде бы логично, да? А на самом деле вода появилась внезапно, в самом конце. Он не мог видеть во сне, что идет по берегу реки, он это досочинил после пробуждения, чтобы придать своему сну стройность и связность. Он видел набор образов, картинок — а встроил их в сюжет уже после пробуждения. Вот так и у тебя.

— Аркадий Семенович!

Денис с усилием поднял глаза и попытался рассмотреть на лицо гебешника. Лицо ускользало, обобщалось — специально их, что ли, такими подбирают? Или учат маскировке? Нос, глаза, уши — да, всё то, что должно быть у человека. Рот в глумливой полуулыбке…

Денис отвел глаза — и понял, что лицо как бы стерлось из памяти. Это уже походило на гипноз, на укол чего-то психотропного, но ведь никакого укола не было. Зря, ой зря затеял он этот разговор, понадеялся переспорить врага.

А тот наседал:

— Молодец, отчество запомнил. Так вот: ты не видел никакого убийцу. Того, что ты видел, часто вообще не существует. Оригена, например.

— Он же существовал!

— Несомненно. Но не в настоящем. Теперь он — имя в энциклопедии, в исторических книгах, он — предполагаемый автор целого ряда дошедших и не дошедших до нас текстов.

— Не предполагаемый, а настоящий.

— Не будем обижать твоего Оригена, ладно, настоящий. Но его не существует. Он отошел в область вечных ли мучений, я знаю, тебя это занимает, вечного ли спасения. Здесь и сейчас его нет. А ты с ним разговариваешь.

— Наши успопшие с нами!

— «Наши павшие — как часовые», ага. Красивый поэтический образ. Ничего этого нет. Всё фантазии. Нет ни Оригена твоего, ни Высоцкого, ни Цоя. Ни тех прекрасных стран, которые ты рисовал тогда в альбоме, дурея от скуки: Кания, вишь ты, захватила Лиорелкию ради величия собственной империи, но там началось восстание, а дружественный Ласс пришел ей на помощь… Их нет, этих стран. И Ме́ня твоего теперь тоже нет.

Денис снова поднял глаза — и не увидел лица. Это были пятна, фигуры, линии, они сдвигались, текли, заполняли собой пространство. Волна страха, отчаяния, гнева поднялась — и выплеснулась на выдохе:

— И тебя?

Это было вызовом, хамством запредельным — но что мог еще ответить обиженный мальчишка дядьке, который над ним издевался:

— И тебя, скажешь, нет?!

— И меня́ нет! — захохотал тот, ничуть не обижаясь, — нет меня́! Нет Ме́ня — нет меня́!

Денис ждал, что тот его… ну, не знаю, арестует там, или пощечину отвесит, или просто развернется и уйдет. Но — хохотать в ответ на оскорбление?

Откуда он знает про разговоры с Оригеном? Про то, что Денис никому, ну разве что Вере, да и то мельком? Вера стучит на него в ГБ? Поверить невозможно, но допустим. Но Кания, Лиорелкия, Ласс… страны из его детского альбома про вымышленный остров. Он показывал его только Наде, она слишком далеко, она уж точно доносить на него бы не стала. А если бы стала — не могла запомнить этих названий, этих подробностей про страны, которые он рисовал для себя самого. Про страны, в которых он жил один.

Кто он вообще такой? А тот не унимался:

— Вот и визитку мою ты — про.бал. Ой, прости, нежный мальчик, ты ее потерял, но в армии же нет слова «потерял», и у нас тоже его нет.

— Я ее разорвал…

— А что, дворницкую нашел? Кооперативную, тьфу, конспиративную квартиру? Долго ведь тогда искал.

— Откуда вы…

— По долгу службы.

Денис прикрыл глаза. Это было невыносимо. Резкий, невыносимый голос над самым ухом, и Денис понял, что голоса — тоже нет. Не бас, не фальцет, ничто из того, что посредине. Смысл возникал как бы изнутри…

— Я знаю всё, что знаешь ты и помню, что ты подзабыл. Я — в твоем подсознании. Меня не существует в природе. Сможешь описать мое лицо?

— Не очень. У меня прозопагнозия, — не сдавался Денис, но глаза так и не открыл. Смотреть на пляску пятен сил не хватало.

— Да не ври ты хоть себе, слово умное где-то вычитал: прозопагнозия.

— Ты… — докончить фразу сил не хватало.

— Я живу только в твоей голове.

Денис разодрал глаза. Не подчиняться. Перед ним — мужчина средних лет без особых примет, говорит с ним, насмехается. Ничего особенного. Только бабка какая-то еще идет по перрону, косится на них двоих так странно, бурчит что-то себе про проклятых наркоманов.

— Вот умрешь, вот кровушка по сосудам течь перестанет, вот нейрончики твои оголодают кислородно — и меня совсем не станет, совсем. Единственный способ со мной справиться! Хочешь — проверим? Под электричку?

И продолжал, расплываясь, переливаясь, сипя:

— И бога твоего никакого нет. Пустота. Но при мысли о ней… при мысли о ней разогреваются твои нейрончики, шлют синапсы свои электрические сигналы, выделяется дофаминчик, тебе приятно. Химия, физика, биология. И всё. И смерть — это финал. П.здец, по-нашему.

— Я понял, — сказал Денис трезво и четко, — я понял, кто ты. И у меня к тебе только один вопрос.

— Слушаю, ­— с неожиданной серьезностью.

— Зачем… ты же направлял меня по церковной карьере. Толкал, можно сказать. Уговаривал. Зачем это тебе?

— «Я развлекаюсь, мне скучно» — хохотнул он, — ты ждешь такого ответа, не так ли? Чу-ууушь… Это твои собственные потаенные желания. Твои.

— Нет, не чушь, — Денис говорил твердо и внятно, — ты борешься с церковью. Ты морил ее в лагерях, расстреливал в Бутово. Ты убивал ее позавчера в Семхозе.

— Ой, не клевещи, — серьезно ответил тот, — честно, ну как я мог? Я же твоя проекция.

— И ты увидел, что все это было зря. Ничего не вышло. Кровь мучеников — семя церкви, знаешь сам. Ты решил растлить ее изнутри, и надежнее инструмента, чем ГБ, в когтях твоих не оказалось. Опошлить ее, пришпилить к любой наличной власти, прибить даже намертво оковами, сделать подпоркой для коррупции, репрессий, диктатуры — чтобы люди просто плевались при слове «церковь».

— Да ладно, перечитай историю средних веков, учебник для шестого класса. Твой любимый, между прочим, когда-то. Помнишь, как в конце пятого, когда их только выдали, ты сразу его и прочитал, залпом, можно сказать? Вот там всё это уже есть. Чего выдумывать?

— Теперь новые времена, новые средства массового… оболванивания, — пожал плечами Денис. Все было ясно, и эта ясность, хрустальная, как сухой подмосковный сентябрь, успокаивала и согревала. И тот — стушевался:

— Ну ладно. Ты бывай… если чё — звони… визитка не нужна. Звони, как Оригену. Я трубочку-то возьму.

Нет, он не растворился в воздухе, не завонял серой. Достал пачку «Мальборо», по лицензии которое, серебряную зажигалку, Денису закурить не предложил (знает ведь, что он не курит), развернулся, задымил, зашагал.

Денис вернулся к девушкам. Легкая, ясная ярость еще кипела в нем:

— А ведь я только что говорил с сатаной. Кажись, прогнал.

И тут... Вера взорвалась:

— Денис! Ты прости, но ты живешь в мире своих фантазий. Где, какой сатана?

— Ты не видела? Вот стоял недавно человек, позвал меня за собой.

— Видела только одно: ты подорвался с места, как безумный, побежал куда-то в конец платформы. Деня, я понимаю, мы все сегодня на нервах, но вылези ты, наконец, из собственной головы! Заметь, что вокруг — живые, настоящие люди! Им хочется — жить! А ты… ты среди призраков! С Оригеном этим твоим!

Вера, прихватив сумочку, пружинным размашистым шагом пошла прочь — и ничто не шелохнулось внутри: догнать, обнять, попросить прощения. Бунт самых смирных — он самый беспощадный. Сумочка. У нее была отличная, модная сумочка из коричневой замши. И под длинной юбкой — туфли на каблуках. Теперь Денис это заметил.

Она уходила, стройная, сдержанно-изящная, модная, совсем другая, чем год тому назад, незнакомая, прекрасная, чуточку уже чужая. Уходила, пусть не так далеко и неизбежно, как Надя, зато искренне и зло — и так даже было легче. Теперь не надо притворяться, она ушла сама. Надолго ли? Навсегда ли?

И что же все-таки было там, на краю перрона? Всё то, что он сказал девчонкам… если это было правдой… Было ли? Булгаковщина какая-то, звучит как неумелый плагиат.

А если не плагиат — то ведь безумие? Тягостное, мутное, неприметное для себя самого? Видения демонов, смирительная рубашка, уколы аминазина, знаем, читали, решетка на окне, несмываемый диагноз в личном деле?

Или еще страшнее — и вправду бросить вызов той самой древней и самой мутной силе, которую невозможно человеку победить, которая забавляется, играет им, пока не слопает его смерть? А дальше?

Подъезжала, наконец, электричка. Народу на платформе набралось уже немало, ведь первая после перерыва. Вошли, нашлось в вагоне два местечка рядом, они с Любой присели. Он двигался в мутном каком-то киселе, в волнах первобытного ужаса — они накатили только сейчас и тащили, влекли его куда-то, совсем не по объявленному машинистом маршруту.

Тебе хорошо, отче Александре. Ты-то точно с Ним. А я?

Люба, синеглазая курносая Люба в простецкой китайской куртчонке осторожно положила свою ладошку поверх его ладони. Не сжимала даже, мышка такая, просто прикоснулась. Я с тобой, говорила эта ладошка без слов, и мне совсем даже не важно, где ты что сочиняешь, ты ведь не будешь мне врать? Я люблю тебя, говорила ладошка, со соплюшкиного шестого класса, а может, даже и с пятого. У меня сердце в пяточки прячется, когда слышу на лестнице твои шаги.

А ты... Ты обязательно помиришься с Верой, она славная, она лучше и чище, чем я, а я… буду отпаивать тебя чаем, кормить пирогами, обихаживать твою прозо… ну в общем эту самую — лучшими, какие только достану у девчонок, кассетами. Ты ведь уже теперь знаешь, кто такой Цой?

Я маленькая и глупая, — говорила ладошка, — но я тебя люблю. И это всё, что мне сейчас нужно. Поверь, я умею любить. И даже, ну если вдруг сам ты захочешь — я и тебя могу научить...

А за окном электрички тянулись провода и дороги, заборы воинских частей, за ними когорты и манипулы занимались боевой и политической подготовкой, чтобы приводить к общему знаменателю даков и прибалтов, вздумавших отделиться от социалистического третьеримского отечества. Но Лиорелкия все же восстала против Кании, и не было средства привести ее в повиновение.

Воскуряли фимиам Ленину и Гору гладко выбритые жрецы со значками Высшей партийной школы на белоснежных льняных одеяниях, и разъезжались грустные пресвитеры с похорон отца Александра.

Вопили толпы на площадях, искали хлеба и зрелищ, и дано будет им, но отнимется то, что якобы имеют, и возопят о котлах египетских, и захотят умереть в пустыне.

И впереди — впереди Ярославский вокзал, и новый октябрь, и яблони, и снег, и капели, и моря, и горы, и новые весны. И девичьи лица, из которых он еще не умел выбирать.

А животный ужас, зов бездны, извечный враг, которому разве что Ориген не отказал в возможности спасения — кажется, остались они на осенней выщербленной платформе Подмосковья. До поры, до времени. Поезд несся вперед.

И станции, станции Рима в степени N, одни из которых пролетит электричка без остановок, а на других, может быть, задержится на десятилетия. Машинист еще сам не решил.

И вот на одной из станций пузатый-бородатый отец Дионисий, благочинный какого-нибудь сливочного округа довольно оглаживает только что вышедший из печати собственный томик об Оригене: с одной стороны, не понял, не оценил, попал под влияние, с другой — все-таки великий был экзегет.

А вот еще станция, где отправляют Дионисия за штат, подписал он какое-то не то письмо про арестованных плясуний, да и вообще распоясался, хорошо еще сан не сняли, и идет он в дворники, таксисты, айтишники или попросту сторожа. Цоя-то наслушавшись — как иначе?

Или может быть, на иной ветке — он доцент в германском провинциальном университете, преподает славистику и русскую литературу, грамотный абориген с хорошей зарплатой и приемлемым индексом цитируемости.

Или вот — бизнесмен и политик, строитель Новой России, взорванный мерседес, помпезное надгробие на Ваганьковом. Непримиримый борец с режимом, узник совести, политэмигрант, снова преподаватель в Германии и основатель какого-нибудь фонда борьбы за новую свободу. Или просто кандидат, доктор, профессор, завкафедрой, женитьба на юной аспирантке…

Ведь он еще не умеет выбирать.

И на одной из этих будущих станций напишет эту книгу один из ее мимолетных пассажиров, кудрявый парень, который просто зашел на Рождество девяностого года в храм на Брюсовом помолиться, с женой и маленькой дочкой — будущим, кстати, иллюстратором этой самой книги.

А пока — между мирами, по рельсам синапсов ползет или несется зеленая электричка Рижского вагоностроительного завода, везет встревоженных и полусонных к невозможному дофаминовому изобилию, его же царствию не будет конца.

Вера обижена и неприступна, а Надежда немыслимо далека. Остается Любовь. Грустно, светло и высоко, как бывает в Подмосковье ранней прозрачной осенью, как бывает с ранней взрослостью, когда седеет на виске первый волос и яблони роняют желтые листы.

И кажется: всё еще может получиться.

Нужно только попробовать полюбить.


На дне сердец забытое добро.

Заваленный родник. Трава забвенья.

И вóрота оставленное пенье.

Просторный дом, в котором не светло.

Пустыни начинаются не вдруг,

и тонут в них колодцы, звезды, реки,

и голоса песков, как человеки,

расходятся и замыкают круг.

Мой голос затерялся в тех холмах,

где в детстве строил тающие башни,

и у того прибоя, где вчерашний

мой день был только солью на губах,

а руки обнимали хвойный лес

(тогда и пальцы назывались «ветви»),

а время было — пыль в колоннах света,

что через кроны шли наперерез.

Во мне живет молчанье камня.

— Знай,

В песках названье жизни есть «дорога»,

и помни про забытый Богом край,

что каждый камень не забыт здесь Богом.

Во мне живет моя простая жизнь,

я не собрал ни мудрости, ни света.

И весь мой дом — огромная планета,

пустыней заболевшая…

— Держись!

И я держусь. Весенних капель пенье

родится из слепой моей строки.

Однажды в быт ворвется Откровенье,

незнанью и гордыне вопреки.

И вспомню вкус тех дней, что были солью,

и оживу от первого дождя…

— Ты видишь, человек, раскрытый болью

цветок огня, растущий из тебя?


Январь — октябрь 2020,

Каменари — Москва — Зеленоградск — Москва — Каменари.

Загрузка...