Январь и вино

На новый 1990-й открыли вино — сразу две бутылки. И оказалось — вкусно! Нет, не просто вкусно: изысканно! Эксперимент удался.

Как и почему удался, гадать было бесполезно, повторить, наверное, не удастся. А всё дело в чем? Во-первых, это Михаил Сергеевич расстарался: в целях борьбы с алкоголизмом лишил народ не только родимой беленькой и пойла вроде «трех топоров» и «плодово-выгодного» (пробовал пару раз в десятом классе в подворотне, а потом в армии в увольнении разок), но и любимых маминых Киндзмараули-Цинандали, что всегда продавались в магазине «Вино» на Столешниковом. Это, наверное, про него сочинили анекдот: «Остановка “Винный магазин”. Следующая — “Конец очереди”». Рядом с ним на Пушкинской улице и в самом деле была троллейбусная остановка, но до следующей очередь все же не дотягивала — так, слегка за угол загибалась, и то не всегда.

На водку уже ввели талоны. Она окончательно стала универсальной валютой, крепче рубля и доступней доллара. Можно было, конечно, выстоять эту очередь, часа на два или три, но… зачем? Вот прикол: в фирменном магазине «Дзинтарс» на соседнем углу «питьевой одеколон», как это называлось почти официально, теперь продавали как водку. Так и писали в объявлении: одеколон — с 14-ти часов!

Или вот еще анекдот: везет Горбачев Рейгана по Москве, а тот видит очередь бухариков. Кто это? — спрашивает. Ну, Горби ему: это абитуриенты, поступают во Всесоюзный институт народного образования, сокращенно ВИНО, вот и вывеска. А чё такие все синие и трясутся? А перед экзаменом волнуются, им же с одиннадцати на два перенесли.

Нет, нельзя сказать, что прямо невмоготу без выпивки, а к празднику все же хотелось. И мама взяла у одной из коллег схему примитивного самогонного аппарата из подручных средств. Даже если милиция придет проверять — всё чисто, никакого самогоноварения.

Все было просто: забродившая брага заливается в большую кастрюлю и ставится на плиту на маленький огонь. В центр большой кастрюли — маленькая, на подставке. Сверху крышка, желательно вогнутая внутрь, а на нее — миска с водой. Спирт начинает испаряться раньше воды, оседает на крышке, каплями стекает в маленькую кастрюльку. Если перегнать два раза, получался вполне пригодный напиток.

Трехлитровые банки с надетыми на них перчатками бесстыдно торчали по квартирам, а порой даже выставлялись на окна: это брага бродила, выделяла газы, перчатка надувалась и колыхалась порой от ветерка, называли наглый ее взмах «привет Горбачеву». А саму брагу-то из чего делать? Сахар в магазинах тоже ведь было не достать.

У маминой сестры была дача по Савеловскому направлению, а там — кусты черноплодной рябины. Бессмысленное, казалось бы, растение: есть эти ягоды невкусно, огненной красоты рябины настоящей в них тоже не было. Говорят, помогала она от давления, варенье варили, сок жали… Но еще подсказали: брага из нее отличная, и сахара совсем немного надо.

Рябины еще в августе нарвали много, почти полное ведро. И всю пустили на брагу, сахару вбухали килограмма два, не больше. Стояла в углу кухни, благоухала. А когда пришли пора варить, Денис попробовал… и оказалось вкусно! Так что часть браги, или уже можно сказать, вина, перелил в пустые бутылки, добавил в каждую чуточку готового самогонного продукта, чтобы унять брожение, заткнул бережно сохраненными пробками, сверху покапал воском для герметичности и оставил доходить в темном углу.

А зато к новогоднему столу — с собственной бутылкой! Было страшновато: а вдруг бурда бурдовая вышла? На всякий случай взяли и самогона, он был уже проверенным, не сказать, чтобы изысканным, но питким. А вот вино вышло ароматным, с глубоким терпким вкусом, в меру крепким — трудно было поверить, что сбродили его на кухне из ведра черноплодки, а не где-нибудь в кахетинских подвалах или бургундских шато.

Новый год встречали с мамой у родственников, точнее — у ее брата-инженера в добротной кооперативной трешке недалеко от Новослободской, вместе с прочей родней. Хотелось Денису улизнуть на какую-то свою тусовку, но что-то не сложилось: кто из иногородних студентов вернулся домой, кто готовился к экзаменам, а счастливцы парочками разбредались по пустующим комнатам общежития или приятельским квартирам. Впрочем, новый год никогда он особенно не любил и не ждал от этого праздника буйного веселья. Ну принято отмечать — отметим. Тем более, у дяди Димы всегда за столом вкусно и обильно, умеет он продукты достать, а жена его Таня — готовить!

Настоящие рижские шпроты, копченая колбаска из стола заказов, салат с несуразным названием «оливье», а надо бы «жри от пуза», и чтобы сперва старый год проводить ледяной водочкой, только что из морозилки, пусть распустится алым цветком там, внутри, только не сразу… А потом горячее, и наверняка что-то мясное, какое теперь только по знакомству, да с запеченной картошечкой (ее еще купить можно), да со свежей рыночной зеленью… ну о чем еще мечтать?

Но сначала — нарядить чуть не с боем добытую елку игрушками. Это в детстве они казались волшебными, а сейчас выглядят полной дребеденью, да под вечную эту «Иронию судьбы», и чтобы мама строгала рядом этот самый оливье мелкими кубиками — каждый ведь приносит к столу, что может.

«Ирония судьбы», вот он, вечный миф о вечном возвращении, — думал Денис. О возвращении советского человека со стандартной работы в стандартную квартиру, о переходе в стандартный новый год, и какой у него номер — это подробность чисто техническая. Кто отличит 77-й от 76-го? Да даже от 71-го, если отвлечься от хитов эстрады и модных причесок? Да никто. Денис помнил, как собрались у телевизора в этой самой комнате — еще отец жил с ними — когда фильм показывали в первый раз, и он, совсем еще малыш, чуть не разревелся, когда после забавного мультика пошли какие-то дурацкие окна под снегом и песня не пойми о чем. Он-то надеялся, что мультик — надолго, часа на два, как в программе было написано!

И вот возвращается эта советская унылая дребедень каждый новый год, вернее, провожают ей каждый старый в надежде, что всё вернется, всё останется, как было, не будем мы ни стареть, ни умирать, не меняться. А вот шиш! Девяностые… Ясно про них одно: будет интересно. Хотя, кажется, голодновато, так что нажраться бы заранее этим вашим оливьём до отвала. «Какая гадость эта ваша заливная рыба!»

И ведь какие они все невзрослые, — думал Денис, — какие беспомощные, как зависят от внешних обстоятельств, эти советские винтики. Одного отправили в Питер багажом, а он даже не хочет понять, что ломает судьбу двум чужим людям и собственной невесте. Да ведь на самом деле он сбежал от нее, пусть не в Питер — сбежал в водку, в беспамятство. Ну хорошо, не запихнули бы его в самолет, привезли бы на правильную улицу Строителей — и пришла бы к нему вечером Галя. И что? А он всё одно в хлам. Романтический бы вышел новый год, ничего не скажешь… Мямля он и болтун, хоть и классно поет — голосом Сергея Никитина. И Надя эта, и Галя, и особенно Ипполит — люди, которые живут по чужим обрыдлым сценариям, им Брежнев и партком нужны, чтобы от себя в бутылку не сбежать.

А мы вот другие, — думал он, пристраивая дурацкого облезлого клоуна на прищепке на разлапистую еловую ветвь, самую представительную на лысоватом этом деревце, какое удалось ухватить на елочном базаре. Брали, правда, иные по два полулысых ствола, составляли вместе, так даже смотрелось ничего, закрывали два инвалида друг у друга проплешины … как эти Надя с Женей. А вот мы уже другие, нам ни водки, ни парткома, ни Брежнева. И ничего.

И тут же Денька понимал, что сердится не на старое и отличное, кстати, кино — на собственное одиночество. Его ни одна не ждала этой ночью ни в Москве, ни в Ленинграде. И кому ждать? Вера — она в своей вере… Она про книжки, про службы, у нее строгий пост сейчас, вот самый строгий перед самым Рождеством. О чем там вообще? А Надя… ну она, его Надя, она со своим Ипполитом законным. И ничего тут не попишешь. А просто так перепихнуться, как после дембеля на радостях было пару-тройку раз, да это вроде как пожалуйста, не обижен ни экстерьером, ни потенцией, да только… не настоящее всё это. Как елка, как оливье, как новый год.

Ой, а самое-то смешное, самое новогоднее — Ленина, Ленина-то он так и забыл тогда обратно перевернуть! В тот самый день, когда то ли вербовать его пытались, то ли просто беседовали по душам — он ушел из ветеранского клуба, оставив самый главный портрет повернутым лицом к стене. Плохо себя вел Ильич и теперь наказан.

И когда пришел туда на следующей неделе, где-то минут за десять до занятия — его не пустили. Дверь открыл аккуратный такой старичок в пиджаке с орденскими планками и начал орать с порога:

— Что это вы тут наделали, как вы посмели? Портрет перевернуть, это ж надо, какое вредительство! Вам, молодой человек, может, Владимир Ильич Ленин не нравится?!

— Не нравится, — честно ответил Денис.

Что он услышал в ответ, разобрать было сложно: и «доложу, куда следует», и «родина тебя бесплатно выучила себе на голову», и что-то даже про «убирайся в свой Израиль», хотя Денису он был ни разу не свой. Одно было ясно: в этом клубе им заниматься больше не придется ни-ког-да.

И что? И ничего. Встал у входа, собрал свою группу… и повел их в родной Первый гуманитарный, вдоль по яблоневой аллее. После обеда нетрудно было найти свободную аудиторию. От урока скандал и переход отгрызли полчаса, но урок — состоялся!

И даже, набравшись наглости, сходил потом Денис к замдекана Леонтьевой, к той самой, что по ходатайству Сельвинской спасала его три года назад от скандальной сортирной истории. И договорились, отлично договорились, за небольшую совсем арендную плату — использовать отдельные свободные аудитории во внеучебное время, даже и для лекций. Все складывалось как нельзя лучше для Университета цивилизаций и для него самого!

А сам новый год встречали в гостях, шумной, большой компанией: две проходных комнаты с широкими дверями нараспашку, три стола, составленные вместе, от дальней стены и почти до самой кухни, собранные по соседям стулья-табуретки всех мастей и такая же посуда, закуски, закуски, закуски, бутылки…

И вечные российские разговоры. Политика, искусство, политика, еда, политика, политика. И еда. И политика!

— Оливьешку мне положи.

— Студень — чудо студень! Маруся такой у тебя делает… и даже хрена к нему достали.

— Ага, хрен — главный дефицит.

— Это почему?

— Ну в какой магазин ни зайдешь — ни хрена нет…

— Довели страну, перестройщики…

— Уже смотрели «Андрея Рублева»?

— Это Тарковского?

— Ну да.

— Нет, только «Зеркало».

— И вообще правильное название «Страсти по Андрею». Это цензура вымарала.

— Ну да. Вы же знаете, в этой стране…

— И всегда так было. Фильм Тарковского ровно об этом.

— …никогда ничего не изменится.

— Как бы то ни было, а уезжать надо. Мне красненького плесните. Спасибо!

— Бартошевичи вон уже уехали.

— Некоторых везде уже ждут. А мы тут никому нахрен…

— Лишь бы не как в Румынии!

— А что Румыния? У нас вон смотрите: на Кавказе режут уже друг друга, Сумгаит этот их Карабах, вот и лабусы совсем оборзели…

— Кто?

— Ну прибалты эти! Дали им этот республиканский хозрасчет, мать его, они и флаги свои понавывешивали, которые дивизий СС… а мне водочки лучше, водочки!

— Да причем тут СС! И нам бы вернуть наше историческое знамя, трехцветное!

— Наше — другое дело. Под ним деды…

— Власовцы, между прочим, тоже под ним.

— А мне винца. Отличный винчик!

— А власовцы были под андреевским, вот.

— Самодельный винчик, из черноплодки. Аксентьевы настаивают.

— Не настаивают, а сбраживают.

— Всё одно удалось. Почаще бы встречаться. Эх, хар-рашо!

— Да никогда ничего в этой стране хорошего!

— Ну почему же, вот Горбачев встречался только что с папой римским, с Бушем, это совершенно…

— Коммуняка этот ваш Горбатый. Номенклатурщик, функционер.

— Ну, есть же и свежие люди, например…

— Этот ваш Ельцин — он страну разваливает! Предатель…

— А вам что, Гидаспов[11] больше по душе?

— Он хотя бы ученый.

— Да, надо признать, что для академиков, особенно в естественных науках, советский строй действительно... Если делаешь бомбу или большую химию — любые ресурсы… а мне колбаски, будьте любезны, передайте!

И, откашлявшись, встав, представительно:

— Вот кстати, давайте, родные и друзья, провожая этот год, помянем великого ученого и самого удивительного человека, чьим современником нам посчастливилось быть, стоя, не чокаясь, холодненькой…

— О ком это?

— Андрей Дмитриевич.

— Конечно же, я была на похоронах…

— Да о ком же?

— Сахаров.

— Тост за Сахарова! До дна! Стоя.

— За него не стану пить. Эта ваша его Елена Боннэр — агент сионизма…

— Не хочешь за правозащитника — давай за академика и героя соцтруда, дважды причем.

— А можно я стихи о нем прочитаю?

Денис сказал это — и почувствовал себя пятилеткой на табуретке, поставили гостям на потеху, и вот сейчас про ёлочку, пока они водочкой балуются. Но тошнило уже, тошнило от этих разговоров ни о чем, всегда одинаковых, в упор не слышат друг друга. Пусть послушают его.

Он Сахарова — ну, уважал, сильно уважал, но не более того. Но было что-то такое… настоящее, античное, в том, как он ушел. Как не вставал и не хлопал, когда вставали все, как смел быть собой, как глядел с фотографий строго и нежно — с подвернутой этой головой, говорят, кормили его в Горьком силком, шею повредили — глядел не триумфатором, но истинным победителем. Взгляд Сократа перед судом афинян. Взгляд из тех, что остаются навсегда

И пока не спохватились, Денис с напускной наглостью (а всё от робкости!) хватанул рюмашку стоя, вне очереди и без тоста, чуточку поплыл на еще полуголодный желудок и начал читать, сбившись на первой же строчке на легкую хрипотцу:

Он умер в оттепель.

Был ясный день, и улицы текли,

и воздух наполнялся голосами,

и охал снег, и оседал пластами,

но ветра южного порывы не достали

льдом и асфальтом скованной земли.

Он умер в оттепель.

Покуда всё окрест

бесцветным зимним небом наливалось,

по всем устам волной передавалось

лишь два-три слова. О какая малость!

Какая простота. Какая весть.

Он умер в оттепель.

Не перед всякой смертью мы равны,

не перед всякой вестью мы в ответе,

но кто из нас не ощутил вины

как перед целым миром — перед этим

мучительным и легким до бессмертья

и детским поворотом головы?

Он умер в оттепель, Рождественским постом,

когда в России развезло дороги,

и новый год топтался на пороге,

робея пред грядущим Рождеством.

Все как-то притихли. И только справа, троюродный дедушка, большевик с 1918-го года, откашлявшись:

— Рождество — это правильно. Это наше, русское. Мы же, чай, православные, а не как эти, которые… Хорошо, что теперь вспомнили! Ну, за Рождество!

Денис сел, как будто оплеванный. Корова Маат, — вспомнилось ему некстати. Или кстати? Там, в этом сне, небо было священной коровой, а Египет был землей Маат, от века и навсегда, и он как египтянин был обязан… а теперь, значит, как русский? А если прадедушка по отцу у него был натуральный чуваш, а мамина бабка вообще непонятно кто, то теперь как? И Ленина люби, и Рождество празднуй, да?

Рождество ему — что? Новый, никому не понятный и не особо нужный ритуал? В этом новом году оно так удачно приходится на воскресенье, что можно не задавать неудобных вопросов — праздничный ли день. Тем более, что многие отметили еще 25-го… Ну, с удовольствием повторят!

Но до Рождества была еще сессия. Сдавал Денис экзамены легко, язык был подвешен, соображалка тоже работала, ну и учился вроде ничего, хоть и не в самых первых, но и не в последних рядах точно. Так, сессия и сессия.

Вот зачет у Новицкого — его боялся больше всего, а сдал всего легче. Был он второго января. Да-да, именно второго! В общем-то, зачет был Денису совершенно не нужен, спецкурс по сравнительно-историческому языкознанию в программе классического отделения не стоял, он ходил на него по собственному желанию… или просто потому, что на него ходила Вера? Ей на русском он тоже не обязателен, но Новицкий, Новицкий… не было в нем риторического изящества Николаева, занятия он вел, словно перед коллегами извинялся, что приходится всем известные вещи напоминать, и понять извивы его мысли и глубину его примеров нелингвисту было непросто.

Но было это сродни магии: реконструкция праязыка, погружение в бездну времени, попытка приблизиться к тому первоисточнику всех сущих на Земле языков, от которого не могло остаться надежных свидетельств — или всё же могли? Отдельные корни, измененные до неузнаваемости в звучащих языках Земли — они как отпечатки первых бактерий в толщах каменных плит, свидетели незапамятных древних рождений.

Археология языка, палеонтология наречий, геология пластов сознания! От всем очевидного славянского сходства — в индоевропейский, давно изученный раскоп. А оттуда — дальше, дальше, в урало-алтайские параллели, в глубины ностратики, где русскому родственным оказывается не только санскрит, но и арабский, и татарский, и корейский, и даже, пожалуй, чукотский с его эргативным строем и гулкой фонетикой. А рядом, рядом — еще один такой же зыбучий колодец, и в нем обнаруживается сходство баскского, чеченского, китайского и загадочных енисейских островков — разве это не чудо?! И вдруг удастся нащупать подземный ход, найти и между ними регулярное сходство — и приблизиться к тому праязыку, на котором говорили меж собой первые вышедшие из Африки сапиенсы.

И есть ведь человек, который умеет это показать, даже если тебе в упор не видно — Анатолий Сергеевич Новицкий. Приходит в аудиторию немного потерянным, словно только что оторвали его от ужасно важного дела, и начинает с места в карьер:

— Ну что ж, рассмотрим консонантные кластеры в пракавказском…

То ли Денис был слишком к лингвистике глух, то ли и вправду выражался Новицкий туманно, но казалось, что пошел третьеклассником на физру, а попал на тренировку олимпийской сборной. Даже неловко как-то за свои хилые ручки-ножки на фоне этих бицепсов…

Но возникало — волшебство. Невыговариваемые гортанные фонемы выстраивались в свой какой-то хоровод, и вдруг находилось нечто общее не только между языками Северного Кавказа, но и у всех у них — с баскским, с енисейскими, даже с далеким и певучим китайским, который на первый взгляд ничего общего с ними не имел и иметь не мог. Дальше, глубже, в праисторию человечества, в те пещеры, где впервые начали разделять имя и глагол, где прозвучала первая пропозиция… и неясные тени плясали на стене, и гудел шаманский бубен, и Новицкий выстраивал свои кластеры в ритуальной пляске, чтобы доброй была его охота. Ну, или так оно казалось.

И вот теперь Новицкого — не было на месте. Прошли академические 15 минут, можно было расходиться, но… не разошлись. И не потому, что очень хотелось заполучить его автограф (обязательности для Дениса в том не было никакой), а просто… ну прикольно было сидеть в этой пещере и ждать своего главного шамана! И болтать заодно о всяком… с Верой.

Да, с Верой — вот и она упорно ходила на этот курс, хоть и вне программы. А он всё как-то стеснялся прежде спросить — а теперь новогодний не выветрившийся хмель давал на всё разрешение.

— Слушай, Вер, давно хотел узнать… а как тебе вообще это всё? Вот ты здесь — а как же Библия?

— Причем тут она? — Вера глядела удивленно. Прямые русые волосы собраны в косу (платка больше не носит, отметил он), чуточка конопушек на носу — такая отличница-переросток, разве что очков для полноты картины не хватает. И фартука, школьного белого фартука, какие и в школах уже не носят! А все-таки… все-таки она красива. Очень красива, на самом деле.

— Ну как же, в Библии вавилонская башня: все языки возникли сразу в готовом виде. А тут — эволюция, страшное слово!

— Денька, ну что ты меня за дурочку держишь, — точеный носик сморщился, скорее от смеха, чем от обиды, — ну что я, бабушка какая, всё буквально понимать…

— Что ты имеешь против стариц церковных, отроковица? — взгремел он дурашливо.

— Ну, они очень славные, но они живут в этом мире, немного сказочном, где у святого Христофора песья голова. И всё понимают буквально, и Библию знают в пересказе, там еще сказок добавлена половина. Ну неужели я на них похожа?

Стараешься походить, — чуть не ответил Денис, но язычок-то прикусил. Юбка эта темная в пол, ботинки походные, кофта безразмерная, цве́та утраченных надежд. Что за униформа старой девы? Вас там заставляют, что ли, стареть раньше времени? Или… или тоже купить не сумела, не захотела выстаивать, доставать?

— А как ты себе это объясняешь? — спросил, сдержавшись.

— Что это?

— Ну, эволюцию языков? Как согласуется с рассказом о вавилонской башне?

— Очень просто, — рассмеялась она, — ну ты решил, наверное, что я и теорию эволюции живого мира отвергаю?

— Ну да… а как же? Шесть дней творения!

— Ну вот смотри, дурилка, вот отец Глеб есть, он профессор минералогии, доктор наук, а священник уже лет двадцать как. И еще отец Александр есть, он кандидат биологических, генетикой занимался, потом духовную семинарию закончил и вот только что его рукоположили. Как ты думаешь, они верят, что всё возникло сразу в готовом виде: и уголь, и нефть, и живые существа во всем их многообразии? Ну что ты из них дурачков-то делаешь?

— Они не дурачки, а я дурилка, да? — Денис решил притворно обидеться.

— Не сердись, — она положила ладонь… нет, даже не на его ладонь, а на предплечье, покрытое старым свитерком, но отчего-то прикосновение все равно обжигало, — не сердись, я так привыкла, что нас держат за обскурантов… ну вот ты послушал бы отца Александра, но не того, другого, он тоже биолог по образованию, кстати. Он прекрасно всё это толкует! Эволюция — инструмент в руках Творца. Еще один. Вот и с языками так.

— Ну а…

Он замешкался с ответом. Все выходило как-то богаче, необычней, сложнее, чем он себе представлял — и Вера, выходит, не такая уж серая мышка.

— А ты на лекции отца Александра Меня правда приходи, и к нам приходи, в храм на Васнецовом переулке. Там знаешь, молодой такой священник, отец Арсений Велемиров. Он наш филфак заканчивал, как он сам говорит, знаешь — «христианнейший факультет»! И вот у него же всё это сочетается отлично, наука и практика. Ты приходи, ты же про Оригена пишешь? Так он чего может подсказать…

— Ну да, подсказать! Так он же для вас еретик, этот самый Ориген. И всё, даже «Начала» его до конца на русский не перевели. Я вот думаю пару главок взять для курсовой…

— Денька, ну какой же ты все-таки! Ну вот к нему приходят, знаешь, всякие, спрашивают там: что можно, читать, чего нельзя… он никогда не запрещает, если видит интерес!

— Ну спасибо. Еще бы мне он запретил курсовую писать.

— А ты приходи! Вот прямо к нам на Рождество, знаешь, как хорошо…

— А давай ты ко мне в гости? Я там недалеко? И вино, вот знаешь, из черноплодки, такое прям… ну тебе после Рождества можно же?

И она — заколебалась, не отвергла с порога!

— Ну, может быть…

Новицкий появился минут через сорок после назначенного срока, сонный, помятый. Ну не то, чтобы никто опоздания не ожидал, но чтобы так откровенно… И что им сейчас? Вспоминать отличия тохарского А от тохарского Б? Выстраивать параллели нахско-дагестанских с енисейскими? Или вовсе даже с бурушаски?

Он уселся, протер чистым платком очки, провел рукой по залысине:

— Ну, давайте зачетки.

И всё! Сдали. Было даже немного обидно: как, а поговорить? Устроить еще один сеанс лингвистической магии? С бубном и кластерами?

А в храм тот… да, в тот храм на Васнецовом он зашел. Вера в него ездила со своего Юго-Запада, а Денису-то десять минут от дома, вот, прогуливался как-то, и как раз было Рождество… То была уже утренняя служба, народу — не протолкнуться, он встал позади, стараясь разобрать, что там поют. За гулом толпы не особо было слышно, служба уже явно шла к концу, все расслабились, обнимались, болтали потихоньку, отходя от чаши с причастием. Веры видно не было — наверное, на ночную сходила, еще прежде.

Рядом с Денисом стоял какой-то парень его лет с русыми кудрями, лицо казалось слегка знакомым, и еще один мужчина постарше, простоватый и хитроватый одновременно, словно никому не доверял — но всё хотел перепробовать.

— Что-то, я смотрю, — обратился он одновременно к Денису и к тому самому незнакомцу, — жидов в этом храме многовато. Вы ребята русские, простые… сами-то как думаете?

— Это совершенно неважно, — вскинулся тот, кудрявый, — апостол Павел писал, что во Христе несть ни эллина, ни иудея.

— Да ла-аадно, — протянул простоватый, — чё я, не знаю, чё ль… Жид крещеный — как вор прощеный. Нет им веры.

И тут спереди, из самой людской густоты, и прямо к кудрявому парню подошла молодая красавица с ярко семитскими чертами, нос с горбинкой, глаза жгучие, волосы смоляные, прямые — а на руках маленькая копия ее самой, трехлеточка в аккуратном комбинезончике, в шапочке розовой, только что волосы мастью посветлее из-под нее выбивались.

— Папа, а я видела, какие у Бога ботинки! — радостно сообщила она кудрявому.

— Что ты, Анют, это не Бог, это только священник, — наставительно ответил молодой отец.

А тот хитрован, растворился в толпе, издав какой-то звук с присвистом, словно плюнул в Божьем храме от огорчения.

Вор прощеный, вор прощеный, — так и крутилось у Дениса в голове… Что-то очень знакомое, это о чем же? Так это ж — разбойник благоразумный. Вот только что ж читали где-то там впереди: «но яко разбойник исповедую Тя, помяни мя, Господи, во царствии Твоем».

— Чудны дела Твои, Господи, — только и осталось Денису сказать, когда вышел он наружу, широко, со смаком перекрестился на морозном воздухе, натянул на уши шапку поплотнее, — чудны дела Твои, и сколько ж вокруг них всего понаверчено! Как же Тебе самому, интересно, не надоест… Я б уже давно задолбался.

Загрузка...