Глава 16 Вечер у Кантемира


1

— "Вечер у Кантемира"… Где-то я видел уже такое заглавие, — скажет иной читатель.

— Вполне вероятно, — ответит автор. — Так называется рассказ о беседе, которую вели в Париже русский посол князь Антиох Кантемир с французским писателем Шарлем де Секонда бароном де ля Бред э де Монтескье и другими гостями у себя дома, в отеле д’Овернь. А сочинил этот рассказ и напечатал в 1817 году друг Пушкина Константин Батюшков. Он любил творчество Кантемира, понимал его значение для русской словесности и сказал о Кантемире прочувствованное слово как поэт и гражданин. Автору этих строк, начавшему писать о Кантемире, рассказ Батюшкова светил подобно огню в конце туннеля, был нужен как литературный источник. Но в передаче вероятных рассуждений Кантемира и Монтескье автор следовал своим представлениям о характере доводов и возражений ее участников.

У Кантемира в Париже появилось много знакомых. Дипломатический корпус, с членами которого он встречался почти ежедневно, составляли цесарский посол Вагнер, английский — милорд Вальграф, шведский — граф Тессин, саксонский — советник Фрич, польский — посол Понятовский, турецкий — Сеид-паша и другие. Кантемира знали аббат Фонтенель, философ и математик Мопертюи, писатели Монтескье, Нивель де ля Шоссе, Франческо Альгаротти, Луиджи Риккобони, художник Джакомо Амикони, он поддерживал дружбу с герцогиней Эгийон, с госпожой Монконсель, а также с кардиналом Мельхиором де Полиньяк, автором поэмы "Анти-Лукреций", направленной против материалистов.

Доводилось Кантемиру принимать участие и в театральной жизни Парижа. Вскоре после приезда в Париж к нему обратился литератор Поль Моран с просьбой прочесть сочиненную им трагедию "Меншиков" и сказать, возможно ли посвятить эту пьесу государыне Анне Иоанновне. Кантемир согласился познакомиться с рукописью, увидел в ней множество неточностей и ошибок, произошедших от незнания автором фактов русской жизни, обычаев, условий народного быта, но при этом отметил чуткость иностранного литератора. Раньше других он увидел, что русская тема будет интересна для парижского зрителя и что посвящение северной царице может принести ему ценный подарок из Петербурга.

В трагедии Поля Морана изображался двор императора Петра I. Князь Амилка — автор был уверен, что избрал для этого аристократа чисто русскую фамилию, — интриган и честолюбец, плетет сети заговора против Петра. Меншиков, бывший продавец пирогов, затем приближенный царя, обличает заговорщиков, и дочь князя Амилки становится его женою.

Драматург, как определил Кантемир, читал записки ганноверского резидента в Петербурге Вебера "Преображенная Россия", после чьей-то переработки изданные в Гааге в 1725 году. Но в целом персонажи, выведенные автором, не походили на русских людей, и вымысел казался наивным. Кантемир посоветовал Морану перенести действие в какую-либо другую страну, например, в Ассирию, так как о России за ее границами что-то было известно, и нашел неудобным задуманное автором посвящение.

Моран выслушал критику, поблагодарил, но пьесу без поправок напечатал и передал итальянскому театру в Париже для постановки.

Когда Кантемир узнал о готовящемся спектакле, он заявил протест министерству иностранных дел и генерал-полицмейстеру Морвилю — и трагедию сняли с репертуара.

В Париже продолжалась дружба Кантемира с актером и режиссером Луиджи Риккобони, автором вышедшей в 1738 году книги "Исторические и критические рассуждения о различных театрах Европы". Он утверждал, что театр обязан пропагандировать гражданские доблести, учить зрителей, укреплять в обществе нравственные начала. Просветительский характер деятельности Риккобони, предпочтение личных достоинств человека знатности его рода были близки Кантемиру, проводившему эти идеи в своих сатирах.

Когда в 1742 году Риккобони закончил книгу "О реформе театра" и выразил намерение посвятить ее русской императрице Елизавете Петровне, Кантемир написал об этом придворному врачу Герману Лестоку, сумевшему получить согласие своей пациентки. Книга с этим посвящением вышла в Париже в 1743 году.

Аббат Октавиано Гуаско учился в Туринском университете, принял монашество и стал известен как писатель и ученый филолог. Своим членом избирали его Французская академия надписей, Лондонское королевское общество и Берлинская академия наук. Говорили, впрочем, что Гуаско, живавший подолгу в различных европейских столицах, кроме научных исследований вел секретные розыскания для австрийского двора и савойской династии в Пьемонте. Слышал об этом и Кантемир, но не верил рассказчикам, а может быть, и не страшился такого сочетания навыков. Он сам несколько лет исполнял обязанности резидента, соединенные с занятиями наукой и литературой. Гуаско отлично знал несколько языков и по просьбе Кантемира перевел с латинского на итальянский труд князя Дмитрия Кантемира "История Оттоманской империи". С итальянского перевода сатир Антиоха Кантемира, выполненного под руководством автора, Гуаско перевел их на французский язык и выпустил двумя изданиями в 1749 и 1750 годах. С французского на немецкий перевел сатиры Кантемира и опубликовал прусский подполковник Шпилькер в 1752 году.

В один из вечеров Кантемира навестили его старые и новые знакомцы — Монтескье, аббат Вуазенон, Паоло Ролли, Луиджи Риккобони, аббат Гуаско. Разговор сразу принял литературное направление, как всегда бывало в присутствии Монтескье. И это было для Кантемира столь же привычно, как беседа о музыке в его лондонском доме. Участие Никкола Порпора, мадемуазель Бертольди, кавалера Замбони не позволяло собравшимся уходить в сторону от близких им музыкальных тем. Правда, время встреч в посольском доме изменилось. Чтобы повидать друзей, не нужно было дожидаться конца спектаклей, и теперь клуб у Кантемира открывался в ранние часы согласно распорядку дня хозяина дома.

А этот распорядок был строгим и тщательно выдерживался. Кантемир вставал в семь часов утра и шел на прогулку, по возвращении завтракал, в десять часов садился за письменный стол или уезжал но делам в министерство иностранных дел, в королевский дворец, в парижский дом кардинала Флори или в его загородную резиденцию Исси ле Мулино. Обедал Кантемир в три часа дня один, к четырем приходили гости. Сервировался чай, прислуживал за столом лакей Легрейн. Гости не засиживались позже семи часов, и но их уходе Кантемир продолжал свой рабочий день — он писал реляции государыне, ответы на присланные из Петербурга рескрипты, а исполнив служебные дела, читал книги, просматривал и поправлял свои сочинения, занимался алгеброй или переводами.

Вечером, в половине десятого, двери отеля д’Овернь закрывались на ключ, в десять обитатели дома гасили огни. И не раз агенты наружной полиции, наблюдавшие за русским послом, отмечали неизменность расчисленного по часам течения суток в его доме. Докладывать было не о чем — по всему видно, что там живет человек хитрый, выдержанный, и то, что хочет он спрятать, найти нелегко.

Но прятать Кантемиру было решительно нечего. О слежке он знал, ничьих ушей не боялся и смело высказывал свои мысли в министерских кабинетах, в беседах с иностранными дипломатами и у себя дома.

В тот вечер, о котором было сказано выше, Кантемир заговорил с Монтескье о его книге "Персидские письма", которую переводил на русский язык. В этой книге, впервые увидевшей свет в 1721 году, автор высказал свои суждения о государстве и обществе, о нраве и быте французов, печатая письма, какими якобы обмениваются персы, находящиеся в Европе, и какие отсылают на родину, в Персию или Иран, как страна именуется в настоящее время. Содержательное и остроумное произведение имело огромный успех у читателей, но, высоко ценя талант Монтескье, Кантемир был не согласен с тем, как в его книге изображалась Россия.

— В "Персидских письмах", — сказал он, — вы поместили сведения о Московии, переданные послом царя царей, то есть шаха. Должен заметить, что за пять лет, которые он там провел, ему не удалось сколько-нибудь глубоко познакомиться с жизнью русских людей. И его представлениях много неточного.

— Я знаю людей, живших в Москве, в Петербурге, их рассказы дали мне возможность составить письмо посла Наргума, и пока я не слышал о нем критических отзывов, — возразил Монтескье.

— Переводя "Персидские письма", — продолжал Кантемир, — я оставил все так, как вы писали, но, не скрою, сопроводил это письмо своим примечанием. Ваш посол утверждает, что русский царь полный властелин над жизнью и имуществом своих подданных, которые все рабы, за исключением четырех семейств. Почему только четырех? Десятки тысяч дворянских семейств самостоятельны и свободны, хотя мужчины обязаны вступать в военную и гражданскую службы, как подданные царя и слуги отечества. Верно, что в России действует крепостное право, о котором в соседних с нею странах уже забывают. Злоупотребление есть везде и во всем, но мы помним, что крестьяне — люди, что плоть слуги однолична с плотью дворянина. Купцы, ремесленники, работные люди — не рабы, но подданные.

— О четырех свободных семействах мне говорили знающие люди, называя их имена, которых я не мог, однако, запомнить: Голо… Доло… или Долго, Голго…

— Долгорукие, Голицыны, Головкины, Головины? И только? Нет, вам сказали неправду. Но позвольте закончить. Вы боитесь ужасного климата России и не верите, что изгнание из ее столицы может служить карою. Но ведь наказание заключается не в перемене климата более мягкого на суровый, а в том, что человека лишают привычного дела, семейной обстановки, его имя становится опороченным. Беда в этом, а не в низкой температуре. Неверно также утверждение персидского посла о том, что царь запрещает своим московитам пить вино. К сожалению, такого запрета в России не существует, и московиты пьют немало. Впрочем, такое запрещение, может быть, вызвало бы свои опасные последствия… Неправда, что русские женщины принимают побои мужа как нежную ласку и с гордостью носят на лице следы кулаков. Персы вашей книги сообщают друг другу — и читателям, разумеется, — сказки о нас, но я готов простить небылицы за вашу уверенность в том, что нравы в России теперь переменились благодаря трудам императора Петра Алексеевича. Он ничем не пренебрегает, чтобы прославить свой народ и насадить в морозных краях искусства и науки.

— Все же нельзя отрицать, — сказал Монтескье, — что в России, как и в Персии, царит деспотия. Франция — это европейская монархия, как Испания или Англия. Я не говорю здесь об итальянцах или немцах — их страны раздроблены на множество мелких государств, где правители — мученики власти. Монархия — это форма правления насильственная, и она перерождается либо в деспотию, либо в республику. В деспотии над людьми господствует страх смерти, который они преодолевают лишь под страхом наказания. А святилище чести, славы, добродетели утверждается в республиках и в тех государствах, где существует понятие отечества.

— Могу напомнить, — сказал аббат Гуаско, — что князь Кантемир принадлежал к той партии, которая противилась планам Верховного тайного совета ограничить в свою пользу власть новой русской государыни Анны Иоанновны. Однако он вовсе не желал установления в России деспотии. Он хотел видеть на троне просвещенного монарха, каким был император Петр Великий.

— Мечты мои не сбылись, — грустно подтвердил Кантемир. — Но я с уважением относился к остаткам свободы, сохранившимся среди людей, и полагал, что в тогдашней обстановке будет благоразумнее сохранять установившийся порядок. Все же оставим это. Должен признаться вам, что некоторые страницы "Персидских писем" я мог бы относить прямо к себе. Вспомните рассказ Рики о том, как ученый геометр, человек точного ума, встретился с филологом, который объявил, что из печати только вышел "его Гораций". "Как?! — воскликнул геометр. — Да ведь он издан две тысячи лет тому назад". — "Вы не поняли меня. Я выпустил в свет перевод этого древнего поэта. Двадцать лет я занимаюсь переводами". — "Значит, двадцать лет вы не думаете? Вы говорите за других, а они за вас думают?" — "Милостивый государь, — сказал филолог, — неужели вы не считаете, что я оказал большую услугу читателям, сделав доступными им книги хороших писателей?" — "Я не меньше других почитаю литературных гениев, которых вы переряжаете, но сами-то никогда на них не будете похожи, ибо, сколько бы вы ни переводили, вас-то переводить не станут. Прославленным мертвецам вы даете лишь тело, но жизни им не возвратите. Не хватает духа, который оживил бы их".

— Вы, однако, крепко запомнили "Персидские письма", — одобрительно сказал Монтескье. — Как приятно знать об этом сочинителю!

— Я двадцать лет занимаюсь переводами и как бы вместе с авторами тружусь над каждой строкой их текста. Память храпит плоды моих усилий. Страсть к древним писателям завлекла меня далеко. Не думая сравняться с ними, я влачусь им вслед, как раб за господином, как любовник за гордой красавицей.

— Всегда уважал я послания и сатиры Горация, — сказал Монтескье, — они знакомят с нравами и обычаями римлян, перечитываю стихи Ювенала. Люблю творения этих поэтов, как памятники языка, образованного веками славы народной, языка мужественного, обильного, выразительного — почтенного родителя языков новейших.

— И господин президент Монтескье, конечно, сожалеет, что вы пишете русские стихи, — вмешался аббат Вуазенон. — Зная совершенно язык латинский и наш французский, столь ясный, красивый и точный, вы лишаете нас возможности читать ваши прелестные произведения.

— Сожалею и удивляюсь, — с важностью подтвердил Монтескье, — как можно писать, более того — как можно мыслить на языке необразованном. Вы пишете по-русски, а ваш язык и нация еще в пеленках.

— Но язык наш богат, выразителен, как язык латинский, и со временем будет ясен и точен, как язык остроумного Фонтенеля и глубокомысленного Монтескье. Теперь я принужден изобретать новые выражения и обороты, которые, без сомнения, обветшают через несколько лет. Переводя "Миры" Фонтенеля, я создавал новые слова. Петербургская академия наук часто одобряла мои опыты.

— Как же вы могли присвоить своему языку, — спросил аббат Вуазенон, — все тонкие выражения и обороты первого щеголя языка французского, нашего Фонтенеля?

— Как умел! Перевод мой слаб, груб, неверен. Скифы заставили пленного грека изваять Венеру. Он употребил гранит, молот, пилу и создал нечто похожее на Венеру, следуя образцу, изваянному великим Праксителем. Скифы не знали божественного подлинника и поклонялись новой богине с детским усердием. Скифы — мои соотечественники, Праксителева статуя — книга бессмертного Фонтенеля, а я — этот грек, неискусный ваятель.

— О, вы слишком скромны, дорогой князь. — Аббат был вежливым гостем.

— Не довольствуясь опытом над Фонтенелем, я принялся за "Персидские письма".

— И северяне узнают, как ветрены и малодушны обитатели берегов Сены! — воскликнул аббат.

— И как остроумны! — прибавил Кантемир.

— Никогда не думал, что мою книгу будут читать при свете лампады, налитой рыбьим жиром, — задумчиво сказал Монтескье.

— Или при свете северного сияния. Странно, чудесно, — прибавил Вуазенон, — а мы говорим с таким пренебрежением о великой Московии!

— Калмыки и самоеды не читают философических писем и, наверное, долго читать не будут. Но в Москве многолюдной, в рождающейся столице Петра, в монастырях Малой и Великой России есть люди просвещенные и мыслящие, которые умеют наслаждаться прекрасными произведениями муз.

— Число таких людей должно быть весьма ограничено, — сказал Монтескье. — До сих пор я думал и думаю, что климат ваш, суровый и непостоянный, земля, по большей части бесплодная, покрытая в зиму глубокими снегами, малое население, трудность сообщений, образ правления, почти азиатский, закоренелые предрассудки и рабство, утвержденные веками навыки — все это вместе надолго замедлит ход ума и просвещения. Власть климата есть первая из властей.

— Я осмелюсь поспорить с вами! — воскликнул Кантемир. — Россия пробудилась от глубокого сна, подобно баснословному Эпимениду. Заря, осветившая нашу землю, предвещает прекрасное утро, великолепный полдень и ясный вечер: вот мое пророчество!

— Но это не заря — северное сияние, — возразил аббат Вуазенон. — Блеску много, но без света и без теплоты. Как можно сеять науки там, где осенью серп земледельца пожинает редкие колосья, где зимой от холода распадается чугун и жидкости приходится рубить топором?

— Холодный воздух сжимает железо, — как же не действовать ему на человека? Он сжимает его фибры, он дает им силу необыкновенную. Эта сила физическая сообщается душе; она внушает ей храбрость в опасности, решительность, бодрость, крепкую надежду на себя, но она же лишает чувствительности, необходимой для наук и искусства, — повторил Монтескье.

— Не спорю: климат имеет влияние на жителей, но это влияние бывает уменьшено или ограничено образом правления, нравами, общежитием. Да и климат России разнообразен, — отвечал Кантемир. — Иностранцы, говоря о нашем отечестве, полагают вообще, что Московия покрыта вечными снегами, населена дикими. Они забывают неизмеримое пространство России. Самый север не столь ужасен взорам путешественника, ибо он дает все возможное возделывателю полей.

— Но искусства? Могут ли они процветать в туманах Невы или под суровым небом московским? — спросил Монтескье.

— Искусства… Ах, им-то нужен прозрачный воздух и яркое солнце Рима или умеренный климат нашей Франции! — воскликнул аббат Вуазенон.

— Полуденные страны были родиною искусства, — сказал Кантемир. — Музыка, живопись и скульптура любят свое древнее отечество, а еще более — многолюдные города, роскошь, нравы изнеженные. Но поэзия свойственна всему человечеству: там, где человек дышит воздухом, питается плодами земли, там, где он существует, там же он наслаждается и чувствует добро или зло, любит и ненавидит, укоряет и ласкает, веселится и страдает. Сердце человеческое есть лучший источник поэзии.

— Так! — согласился аббат Вуазенон. — Но оно — признайтесь — не столь чувствительно на севере?

— Мы, русские, имеем народные песни: в них дышит нежность, красноречие сердца, в них видна задумчивость, тихая и глубокая, которая дает неизъяснимую прелесть и самым грубым произведениям северной музы.

— Чудесно, по чести, но невероятно! — вскричал аббат Вуазенон.

Монтескье оставался серьезным.

— Мне известно, — сказал он, — что вы пишете сатиры, сатиры на нравы, которые еще не установились. Гораций и Ювенал осмеивали пороки народа развратного, но достигшего высокой степени просвещения; остроумный Буало писал при дворе великого короля в самую блестящую эпоху монархии французской. Теперь общество в России должно представлять ужасный хаос — грубое слияние всего порочного, смешение закоренелых предрассудков, невежества, древнего варварства. татарских обычаев с некоторым блеском роскоши азиатской, с некоторыми искрами просвещения европейского. Какая тут пища для поэта сатирического? Могут ли проникнуть тонкие стрелы эпиграммы сквозь тройную броню невежества и уязвить сердце, окаменелое в пороках? Как можно, смеяся, говорить истину властелинам или рабам? Первым — опасно, другим — бесполезно.

— Петр Великий, преобразуя Россию, старался преобразовать и нравы, — ответил Кантемир. — Новое поприще открылось наблюдателю человечества и страстей его: мы увидели в древней Москве чудесное смешение старины с новизною, две стихии в беспрестанной борьбе между ними. Частые перемены при дворе возводили на высокие степени государственных людей низких и недостойных: они являлись и исчезали; временщик сменял временщика, толпа льстецов — другую толпу. Я старался изловить некоторые черты этих времен, скажу более: я старался выявить порок во всей наготе и намекнуть соотечественникам на истинный путь честности, благих нравов и добродетели.

— Мы желали бы видеть ваши сатиры переведенными на французский язык, — сказал Монтескье. — Впрочем, было бы все же любопытно послушать, как звучат стихи на языке русском.

— Не составит труда исполнить ваше желание, — ответил Кантемир. — Я прочту по-русски несколько строк, и мы попросим аббата Гуаско перевести их на французский язык. Должен признаться, что мы с ним делали подобные опыты. Вот, например, отрывок из сатиры "На воспитание". Я пишу о том, что наш император Петр I не щадил трудов для того, чтобы дать образование людям своего народа. Он дважды выезжал за границу. И Лондоне помнят его, известен он и в Париже. Слушайте:

Большу часть всего того, что в нас принисуем

Природе, если хотим исследовать зрело,

Найдем воспитания одного быть дело.

И знал то высшим умом монарх одаренный,

Петр, отец наш, никаким трудом утомленный,

Когда труды его нам в пользу были нужны.

Училища основал, где промысл услужный

В пути добродетелей имел бы наставить

Младенцев; осмелился и престол оставить

И покой; сам странствовал, чтоб подать собою

Пример в чужих брать краях то, что над Москвою

Сыскать нельзя: сличные человеку нравы

И искусства. Был тот труд корень нашей славы:

Мужи вышли, гордые к мирным и военным

Делам, внукам памятны нашим отдаленным…

Кантемир произносил строки тринадцатисложных стихов, голосом выделяя цезуру — перерыв на седьмом слоге, как бы отмечая полустишия. Такая манера привносила в чтение ритм хорея — двустопного размера, в котором ударения падают на первый слог.

Русские стихи слушателям понравились. Аббат Гуаско прозой пересказал содержание отрывка.

— Как северяне ценят своего императора! — заметил Паоло Росси. — Они приписывают ому военное победы и успехи воспитания русских людей.

— Да, потому что Россия при нем добилась международного признания, — горячо сказал Кантемир. — Петр I был умный, смелый и честный правитель государства и умел держать свое слово. Этой его черте я, может быть, обязан и своею жизнью.

— Что это значит? — спросил Монтескье.

— Мой отец князь Дмитрий Константинович, — сказал Кантемир, — вступил в союз с русскими, и турки требовали выдать им, как они говорили, изменника — молдавского господаря. Петр ответил так: "Не отдам. Он пожертвовал для меня всем своим достоянием. — И добавил: — Потерянное оружием возвращается, нарушенное слово невозвратимо. Отступить от чести — значит перестать быть государем".

— Не все, однако, так думают, — возразил Паоло Росси. — Разумеется, для государя похвально соблюдать слово и не лукавить, но, как заметил один умный человек, великие дола творили те государи, которые не считались со своими обещаниями, хитростью привлекали к себе людей и умели затем одолевать тех, кто полагался только на честность. Ведь бороться можно двумя способами. Один из них — законы, другой — сила. Человеку присущ первый, зверю — второй. Но законов слишком часто оказывается недостаточно, и потому приходится обращаться к силе. Оттого государю необходимо владеть природой как человека, так и зверя.



— Какой же умный человек научил вас этой мудрости? — спросил Кантемир.

— Макиавелли. Слышали о таком?

— Слышал. Он жил двести с лишним лет назад и учил, что людям надо быть коварными, заботиться о собственном благе. Чтобы ого добыть, все сродства хороши и могут быть оправданы. Имя это известно даже моей сестре, живущей в Москве. И недавнем письме назвала она "макиавеллистом" одного чиновника коллегии за то, что он дает читать пересылаемые через него письма людям, в расположении которых нуждается. И многие письма пропадают.

— Макиавелли учил добру, а но злу, смотрел на вещи прямо, не скрывая правды, не замазывал истины и оттого казался жестоким. Он любил Италию, нашу страну, разбитую на куски, расхватанную по частям королями, герцогами, князьями, епископами, полководцами республик. Макиавелли желал объединения областей под единой властью. Он писал — слова отпечатались в моем сердце: "Италия ждет того, кто сможет излечить ее раны, кто положит конец разграблению Ломбардии, поборам в Неаполе и Тоскане, послушайте, как молит он бога о неисполнении того, кто избавит ее от кровавых и жадных угнетателей. Посмотрите, как приготовилась она следовать знамени, лишь бы нашелся человек, способный поднять его и понести…"

— Какие прекрасные и мужественные слова! — воскликнул Кантемир. — Вы говорите об Италии, а я вижу свою родную Молдавию, томящуюся под турецким владычеством. Отец мой хотел влить в свой народ новые силы, объединив его для борьбы против угнетателей с русским народом, и умер, не исполнив задачи… Но, кажется, беседа с вами заставила забыть, что у меня есть обязанности хозяина.

Он подошел к группе гостей, уже смотревших на часы: они знали свой срок и стали прощаться.


2

Вскоре Паоло Росси принес Кантемиру книгу Макиавелли "Государь" — "Le prince", переведенную на французский язык и выпущенную в Амстердаме в 1684 году. Кантемир прочел ее за несколько вечеров, от страницы к странице все более поражаясь прямотой и смелостью мысли патриота.

"Теперь, в наше время, — читал Кантемир, — дружба, любовь, благодарность, величие стали продаваться и покупаться как вещи, выше всего люди стали ценить имущество, деньги, богатство, а если что и уважают, так это силу — она внушает им страх.

Любовь держится узами благодарности, но так как люди дурны, то эти узы рвутся при всяком выгодном для них случае. Страх же основан на боязни, которая не покидает тебя никогда. Однако государь должен внушать страх таким образом, чтобы если не заслужить любовь, то избежать ненависти, потому что вполне возможно устрашать и в то же время не стать ненавистным. Он всегда этого добьется, если не тронет ни имущества граждан и подданных, ни жен их. Когда придется все же пролить чью-нибудь кровь, это надо сделать, имея для того достаточное оправдание и явную причину, но больше всего надо воздерживаться от чужого имущества, потому что люди забудут скорее смерть отца, чем потерю наследства. Кроме того, повод отнять имущество всегда окажется, и тот, кто начинает жить грабежом, всегда найдет повод захватить чужое; наоборот, случаи пролить кровь гораздо реже и представляются не так скоро.

Если не трогать имущество и честь людей, то они вообще довольны жизнью, и приходится бороться только с честолюбием немногих, которое можно очень легко обуздать. Государя презирают, если считают его непостоянным, легкомысленным, изнеженным, малодушным, нерешительным, и ему надобно сделать так, чтобы в его поступках видели величие, смелость, обдуманность, твердость.

Государь должен проявлять себя покровителем дарований и оказывать уважение выдающимся людям во всяком искусстве. Он должен, кроме того, побуждать своих сограждан спокойно заниматься своим делом: торговлей, земледелием и всяким другим человеческим

промыслом, чтобы один не воздерживался от улучшения своих владений из страха, как бы их не отняли, а другой не боялся открыть торговлю, опасаясь налогов; он должен приготовить награды и тому, кто пожелает все это делать, и тому, кто думает так или иначе о росте ею города или государства. Наконец, государь должен в подходящее время года занимать народ празднествами и зрелищами.

Немаловажным делом для государя является выбор ближайших советников. Они хороши или нет, смотря по благоразумию правителя. Чтобы судить об уме государя, надо прежде всего видеть его приближенных. Если они дельны и преданны, государя всегда можно считать мудрым, потому что он сумел распознать годных и удержать их в верности себе. Но если они не таковы, то вполне возможно неблагоприятное суждение о государе, потому что первую свою ошибку он делает именно в этом выборе…"

Кантемир сопоставлял сказанное автором со своим жизненным опытом, сравнивал характеристики добрых и жестоких монархов, рассыпанные в книге, думал о прошлом России, о настоящем ее, проникал умственным взором в будущее.

И в Париже постоянной обязанностью его была борьба с дезинформацией и клеветой на Россию, чем нередко занимались европейские газеты. Так, в рескрипте от 31 октября 1743 года Кантемиру сообщили, что в номере газеты "Кельнские ведомости" от 30 июня — вот как поздно спохватились столичные ловцы новостей! — напечатана статья из Гданска, содержащая насмешки над русской государыней, ее домашними друзьями и придворными.

"Всякий благоразумный, — говорилось в именном рескрипте Елизаветы Петровны об этом номере газеты, — не может читать иначе, как с омерзением, потому что все в нем ложь… Несмотря на это, статья должна быть опровержена и так автор, как издатель увещаны, чтоб впредь подобных дерзких статей не помещать и помнить, что о коронованных лицах опасно так нагло отзываться".

Но свобода печати существовала на континенте подобно тому, как ею пользовались в Англии, отчего Кантемир не сумел отыскать автора и произвести увещевание редактора.

Через месяц посол России в Голландии Головкин прислал Кантемиру французскую газету, в которой были напечатаны критические заметки о русском правительстве. Головкин сумел дознаться, что материал этот прислан из Парижа и сочинил его некий Пистау.

Кантемир навел справки — человека с именем Пистау в Париже не знали. Очевидно, это был псевдоним. Все, что посланник мог сделать, это известить свое правительство, что он продолжит поиски автора, а когда найдет, спросит у него, кто в Петербурге снабжал его сведениями о придворной жизни. Потом будет можно привлечь его к суду. Но сам Кантемир на успех своих поисков не рассчитывал.

В ответ на высочайшие рескрипты, посылаемые из Петербурга, Кантемиру доводилось повторять, что в Париже смотрят на Россию неприятным, как он говорил, глазом, потому что русские помогают австрийскому дому и дружат с Англией. Пока русские государи в союзе с этими странами, нельзя надеяться на дружбу Франции.

В Петербурге вроде бы понимали эти разъяснения, но быстро забывали о них и снова слали различные требования, которых Кантемир по многим причинам выполнить не мог.

Например, ему предлагали найти способы знакомиться с тайной перепиской французского двора — наверное, можно получить к ней доступ, если отыскать подходящего человека… Но Кантемир не хотел да и не умел пользоваться подкупом. В ответ на письма из Петербурга он отвечал, что такие дела в Париже проходят через двух-трех канцеляристов, благосостояние которых уже основано, и рисковать они больше не станут, в чем уверились чужестранные здесь министры.

Неприятны для Кантемира были объяснения с французскими дипломатами и журналистами по делу Синклера, о чем не имел он из России подробных сообщений и должен был повторять фразы официальных писем, которым не верил.

Русский посол в Швеции М. П. Бестужев сообщил императрице Анне Иоанновне, что из Стокгольма к турецкому визирю будет отправлен с письмами курьером майор Синклер, известный в Европе как шпион. Он поедет через Россию, будет наблюдать и расспрашивать о нашей армии, а в Польше станет возбуждать народ против короля Августа и русской государыни, как делал это в прошедшем году. Надо бы, советовал Бестужев, у этого Синклера письма отнять, а самого обезвредить, пустив слух, что на него напали гайдамаки, разбойники или кто другой.

Сотрудникам Иностранной коллегии задача и ее решение представились ясно — примеры бывали. Бестужев знал, что в 1635 году французский министр Лувуа отправил коменданту города Страсбург секретное письмо такого содержания:

"Его величество считает необходимым задержать австрийского курьера, направленного из Мадрида в Вену через Эльзас, и отобрать у него депеши, которые он везет. Для этого близ дороги между Страсбургом и Соверном расположите засаду из трех или четырех верных людей, способных выполнить такое поручение. Надо обыскать курьера, тщательно осмотреть седло и амуницию, делая вид, что искали деньги".

Бумаги нашлись, а что стало с курьером — неизвестно.

Через полгода Бестужев известил, что майор Синклер сумел тайно прибыть в Константинополь, виделся, с кем ему было указано, отдал шведские депеши и теперь готовится к обратному пути. В Стокгольме не надеялись на благополучный исход его поездки, думали, что он не доберется, будет по дороге изрублен или повешен как шпион. Стало быть, уверял Бестужев, виновных искать не станут.

Намек был в Петербурге понят. Граф Миних дал инструкцию драгунскому поручику Левицкому перенять в Польше майора Синклера, взять у него бумаги, которые посылал с ним в Швецию турецкий визирь, может быть, за султанской подписью. Ради высочайших ее величества императрицы Анны Иоанновны интересов разрешалось оного Синклера умертвить или в воде утопить, но прежде письма все без остатка изъять. Такое же приказание получил от Миниха капитан Кутлер. Ему, кроме того, предписывалось то же самое проделать еще с двумя людьми, едущими из Франции в Турцию, — они могли везти тайную почту.

Миних успокаивал себя тем соображением, что в убийстве Синклера не может быть большого греха. Он и в самом деле Российской империи злой неприятель, как турок, то есть военный противник.

Приказ есть приказ. Левицкий и Кутлер взяли у австрийского резидента в Варшаве паспорта, выследили Синклера и выполнили свою комиссию… Левицкий у мертвого забрал документы, передал их русскому министру в Польше барону Кейзерлингу, о нем доложил Миниху, после чего офицеры поехали к местам службы.

Слух об убийстве майора Синклера очень быстро дошел до Стокгольма и вызвал возмущение горожан. Виновниками сочли русских, толпы собирались у дома, где жил посол Бестужев, и там пришлось выставлять усиленную охрану. Гвардейские офицеры открыто грозились убить Бестужева, требовали похода на Петербург, возвращения Выборга.

Сведав о шуме, поднятом за границей по поводу убийства Синклера, царица Анна Иоанновна сделала вид, что недовольна этим происшествием, и написала Миниху, что его люди поступили безответственно. Всем русским резидентам, посланникам и послам за границей был отправлен рескрипт с требованием разъяснить иностранным правительствам, что русский двор не виноват в убийстве Синклера:

"Сие безумное, богомерзкое предприятие нам подлинно толь наипаче чувствительно, понеже не токмо мы к тому никогда указу отправить не велели, но и не чаем, чтоб кто из наших оное определить мог…"

Миних, в свою очередь, письменно заверил императрицу, будто ничто на свете не может заставить его учинить бесчестный поступок и он в этом скаредном деле никакого участия не имеет. А если в берлинских газетах писано, что в убийстве Синклера участвовал русский офицер Кутлер, то, приказав пересмотреть все полковые книги, он может доложить, что за время их ведения один офицер с такой фамилией, верно, обретался, но в прошлом году, вместе со многими другими офицерами, ваял отставку и либо в польскую службу вступил, либо без всякой службы в Польше живет и бог знает от кого и через кого там быть имеет содержав

А пока оправдывались друг перед другом фельдмаршал и царица, убийц майора Синклера отвезли тайно в Сибирь и наградили. Кутлер был произведен в подполковники, Левицкий в майоры, состоявшие при них сержанты — в прапорщики. Только фамилии пришлось переменить: Кутлер стал Туркелем, Левицкий-Ликевичем…

Но время войн со шведами Кантемир обратился к французскому правительству с протестом но поводу искаженных сообщений о характере боевых действий, появлявшихся в парижской печати. Газеты писали о больших потерях русских войск, об убийствах мирных жителей, о сжигании домов с пленными шведами. Зверства русских в Финляндии кардиналу Флори живо писал шведский посол граф Тессин, и выдумки его попадали на страницы газет.

В беседе с Кантемиром кардинал все же не смог не коснуться неудач шведской армии…

— Я старался по возможности хотя бы отдалить вашу войну, однако не сумел этого сделать. Жаль, что суждено будет погибнуть многим людям. И как это генерал Буденброк допустил, чтобы его корпус разбили, — простодушно сказал он, забыв, что разговаривает с представителем другой воюющей стороны. — Опытный, образованный полководец напрасно пожертвовал пехотным корпусом и положил столь дурное начало военной кампании. Все же, — спохватился Флери, — ваши войска тоже несут немалый урон.

— На войне это неизбежно, ваше преосвященство.

— Постойте, — как бы припомнил кардинал, — я читал или мне говорили, будто русские без разбору топят, режут и жгут шведов и финнов, военных и штатских… Разве могут вести такую войну цивилизованные люди?!

— Прошу отложить нашу беседу на военные темы, — сказал Кантемир. — Вероятно, в ближайшие дни я получу необходимые известия и смогу разрешить ваши сомнения. Хочу лишь заверить, что если какой-либо случай подобной жестокости где-то замечен, то произошел он без ведома командиров, и никто в России не одобряет зверских поступков.

Через неделю Кантемир отдал кардиналу Флери перевод отчета о Вильманстрандтском сражении, пришедший из Петербурга, и почтенному министру осталось признать лживыми уверения шведского посла о ничтожных потерях шведской армии и возмутиться фактом убийства русского парламентера-барабанщика с белым флагом.

Предупредил Кантемир кардинала Флери также о том, что шведское правительство готовит манифест, наполненный бранью и клеветой на Россию, который предполагалось разослать в редакции европейских газет. Он просил запретить публикацию манифеста во Франции.

Кардинал Флери ответил русскому послу, что такой манифест выглядел бы непристойным и что, как он думает, война между двумя странами не может извинять грубые хулы против неприятеля, тем более что пользы от ругательств ожидать невозможно. Полицмейстер господин Морвиль объявит печатникам и книгопродавцам о запрещении издавать шведский манифест и присмотрит, чтобы его распоряжение исполнялось.

— Тем не менее, — добавил кардинал, — должен напомнить, что уже несколько лет наше правительство критикует некая церковная газета, и мы не можем ее закрыть, потому что никак не удается узнать, где и кто ее выпускает. Так что, если шведский манифест появится, не считайте, что мы пренебрегли вашей просьбой…

Очевидно, предупреждение Кантемира все же помогло: о манифесте больше не вспоминали.

…В новом, 1743 году первый министр Франции кардинал Флери стал хворать. Две недели он боролся с болезнью, но старое сердце не поддержало волю к жизни. Узнав о кончине своего наставника, Людовик XV горько плакал. Семнадцать лет он не знал забот и царствовал, довольный жизнью, во всем положившись на старшего друга и учителя. Пришло время самому браться за дела. Как-то станут складываться они…

Для Кантемира и других послов и резидентов единственным источником сведений о королевских распоряжениях сделался статс-секретарь Амело. Он разговаривал неохотно, в объяснения не вступал, и видно было, что указы составляются без его участия и он знакомится с ними не раньше, чем приходит время их обнародовать.

Общей системы, видимой цели в королевских распоряжениях не чувствовалось, иногда указы противоречили один другому, и было видно, что подсказывались они разными людьми из тех, кто был близким королю и мог влиять на его решения.

Думая об этом, Кантемир вновь и вновь оценивал прозорливость Макиавелли, умевшего предвидеть возможность такого положения, в котором очутился Людовик XV.

"Если государь не обладает мудростью, — писал итальянский политик, — то у него не будет хороших советников. Впрочем, может быть, что государю удастся довериться одному советнику, который станет направлять его во всех делах и начинаниях, как человек большого ума и многих знаний. Но такое взаимодействие долго не продлится — советник заберет всю власть государя себе, а от него легко избавится.

Немудрый государь постарается взять нескольких советников, но никогда не получит от них общего мнения. Каждый советник будет заботиться о своей выгоде, а государь не сумеет понять их и вывести правильное решение.

Не в советниках сила. Государь должен прежде всего рассчитывать на свое уменье управлять страной и на войско, созданное им для того, чтобы защищать ее границы…" Понимает ли это французский король, похоронивший своего наставника?!

Летом 1743 года среди парижан распространились слухи о том, что в Петербурге раскрыт опасный заговор против государыни Елизаветы Петровны. У Кантемира прямо и намеками дипломаты и французские чиновники спрашивали, что случилось в северной столице, и ему приходилось отмалчиваться — петербургский двор не спешил указать послу, какие демарши ему надо предпринимать и в чем смысл происшествия, о котором заговорили газеты.

Но вот и дипломатическая почта. Оказалось, были разговоры в семьях придворных, что Елизавета Петровна есть незаконнорожденная — за три года до свадьбы родителей явилась па свет, нынешние управители все негодные, надобно выручать брауншвейгскую фамилию — Анну Леопольдовну и ее сына, императора Ивана Антоновича, ему король прусский берется помогать, и австрийский посланник Ботта верный слуга и доброжелатель…

Разговорщиков арестовали, допрашивали, подняв на дыбу, пытали. Генеральное собрание, учрежденное в Сенате, приговорило пятерых казнить, остальных кого сослать, кого высечь плетьми, у всех имения отписать в казну. Императрица приговор смягчила: Степана Лопухина, его жену Наталью, сына Ивана, жену обер-гофмаршала Михаила Бестужева Анну, урезав им языки, отправить в Сибирь.

Австрийскому канцлеру Улефельду, а затем королеве Марии Терезии было заявлено неудовольствие поведением маркиза Ботты — они отговорились отсутствием доказательств его вины. В Париже радовались конфликту между Россией и Австрией, в Лондоне огорчились, ожидая падения Бестужевых, своих доброжелателей, правда, обходившихся недешево. Кантемир сносился с дипломатами обеих столиц и печатал в газетах разъяснения по существу дела, доказывая неизменность внешней политики России и ее миролюбие.

Он следил за дипломатической перепиской, слухами, делал обзоры печатных известий — и составил объемистую рукопись, вобравшую сведения о мнимом заговоре Лопухиных и маркиза Ботты.

Именно в эти дни, начитавшись взаимных уверений и увещаний в дружбе и благорасположении, Кантемир сказал одному из своих друзей, аббату Гуаско, фразу, которую тот не поленился записать:

— Договоры между государствами есть скорее доказательства их взаимного недоверия друг другу, чем торжество политической мысли.

Загрузка...