ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой туман понемногу рассеивается и сквозь него начинают проглядывать потерянные ориентиры

Свою машинку времени я приобрел по случаю еще в те, в застойные времена. Вот она — на письменном столе. Серый пластмассовый корпус, черные клавиши с белыми знаками. И для того чтобы вернуться назад, в 19 мая 1996 года, нужно всего лишь сдвинуть каретку до упора вправо, покуда не дзынькнет предупреждающий звоночек. И отпечатать строку, и снова сдвинуть… И так, покамест бьется сердце, до самого, повторяю, упора…

…Покуда и нам, грешным, не прозвенит…

…Было пятнадцать минут одиннадцатого, когда младший сержант Миллионщиков завинтил последнюю гайку на колесе вишневой «копейки».

— Вы уж, Любовь Ивановна, впредь поосторожней, — с явным сожалением возвращая Василисе документы, сказал майор Недбайлов. — У нас тут шаланды с прицепами исчезают, а вы женщина привлекательная. Да еще фара у вас разбита. Я-то пропущу, а другой…

— …а другой привлечет? — засмеялась Василиса.

— Так точно. В обязательном порядке, — козырнул майор. — Эх, где вы, мои молодые годы!..

Вот так они и расстались на сто двадцать девятом километре Московской трассы. И случилось это, еще раз напоминаю читателю, в начале одиннадцатого. А минут через пятнадцать Василиса увидела впереди идущего вдоль обочины слепого, с виду молодого еще человека с зеленым брезентовым рюкзачком за плечами и с белой тростью в руке.

Ну, разумеется, она притормозила:

— Вам далеко?

— До Спасской Полисти, — ответил худой, давно не бритый мужчина, без головного убора и в черных очках.

Василиса открыла правую дверцу.

То, что рассказал ей подобранный по дороге странник, оказалось до такой степени невероятным, но, Господи, — до того правдоподобным, что Василиса, доехав до Спасской Полисти, не раздумывая, свернула с шоссе влево, на Заволоцкое, куда, собственно, и шел вот уже третьи сутки подряд гражданин Мочалкин Михаил Александрович, или, как он с грустной улыбкой представился Любови Ивановне Глотовой, — раб Божий Майкл.

Каких-то три месяца назад господин Мочалкин был вполне преуспевающим коммерсантом, подвизавшимся на ниве полукриминальной скупки и перепродажи антиквариата и так называемых предметов церковной утвари. Был он весел, стопроцентно зряч и отменно «упакован»: две квартиры, две тачки — жена ездила на красной «хонде», — трехэтажный коттедж в Левашове, валютный счет в «Инкомбанке»…

— Эх, если б вы только представить себе могли, какие несметные сокровища прошли через эти вот окаянные руки! — дрогнувшим голосом сказал Майкл, показывая Василисе две обмотанные грязнущими бинтами ладони. — Бог ты мой, сколько же старинных икон переправил я за кордон. Поверьте специалисту, Любовь Ивановна, — это были истинные раритеты! Чего стоили хотя бы аж четыре парсуны Симона Ушакова! А его же миниатюры, Господи!.. Разумеется, я знал, откуда они берутся, эти шедевры. Вот и Заволоцкая Божья Матерь Троеручица попала ко мне ровно через день после того, как ограбили местную церковь… Помните, об этом еще в газетах писали. Икона-то действительно совершенно бесценная, единственная, может быть, в своем роде… — Тут раб Божий Майкл перекрестился и тягостно вздохнул. — Господи, прости меня, грешного, чтимая… и очень, очень даже чудотворная, Любовь Ивановна, икона!.. А принес ее мне какой-то сопливый лох, мерзкий такой беззубый ублюдок с перебитым носом и серьгой в ухе. Этот недоумок и понятия не имел, что держит в руках! Когда я сказал, что беру, этот хорек до того проникся, до того возликовал… Представьте себе, он начал мне вдруг рассказывать, как там, в Божьем храме, зачем-то взял и нагадил в алтаре!.. О Господи, Господи!.. А что я?! Я ведь даже не возмутился, не спустил пакостника с лестницы! Я, Любовь Ивановна, слушал. Я, христопродавец, подхихикивал ему!.. Ну вот… ну вот и получил по заслугам — во имя Отца и Сына и Святаго Духа!..

Слепец истово перекрестился.

— Были у меня фальшаки, — после паузы продолжил он. — Самого однажды напарили. Вот я и всучил их любителю гадить где не положено. Ровным счетом три с половиной косых. Вытолкал я своего гостя за дверь — иди, иди с Богом! — а иконку, обмираючи от счастья, понес к себе в кабинет. Поставил на стул, стою и глазам своим не верю: вот уж подфартило так подфартило! А она, Матушка, глядит на меня, глаза темные, такие, Господи, темные, будто в них вся печаль наша человеческая от начала грехопадения. Взгляд такой, что мурашки от него по коже!.. Я ведь, Любовь Ивановна, в общем-то, не робкого десятка, в нашем деле такие долго не задерживаются, но тут вдруг как-то не по себе мне стало. Страшно. Тревожно. Не выдержал, накинул на иконку скатерочку и за бутылку… Среди ночи очнулся. Господи, паленым пахнет! Гляжу — дым из кабинета. Я — туда! А это, Любовь Ивановна, скатерочка моя тлеет. Два прожога огненных на скатерочке, как раз там, где у нее, у Матери Божией, глаза!..

Голос у Мочалкина сорвался, щека задергалась.

— Ну, в общем, срываю тряпицу, а глаза у моей Троеручицы как угли горят! Так и палят меня, пропащего, насквозь прожигают… А ведь и это меня, Мочалкина, не проняло. Тряпицу затоптал, бутылку джина из горла выжрал. Опять отключился. Да так, что утром и не вспомнил. А ведь это знак был: предупреждала меня чудотворная икона — опомнись, Майкл Мочалкин, с огнем играешь…

Ну а через день началось. Дачка у меня была в Левашово, так вот полыхнула она вдруг среди белого дня. Я в это время в Москве был, клиента на Троеручицу подыскивал. А Ритка, жена моя, как услышала про пожар, так будто обезумела. На даче теща с дочкой жила… Погибла моя Ритка на Средне-Выборгском шоссе. За Третьим Парголово на обгоне лоб в лоб с армейским «Уралом» столкнулась… Месяца после похорон не прошло — полыхнула и моя четырехкомнатная на Кирочной. Опять в лоскуты пьян был, мало что помню. Вроде как выскочил на лестницу в чем мать родила, а оттуда, из горящей моей квартирки, — голос: «Во имя Отца и Сына и Святаго…» Кинулся обратно, в огонь, вон все руки пожог, но, слава Богу, успел ее, Матушку, вынести… Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй мя, грешного!..

А еще через недельку у казино «Конти» (я в тот день сам не свой был — в пух проигрался), так вот, подходит ко мне у автостоянки тот самый ублюдок, у которого я икону купил. «А баксы-то ваши, дяденька, нехорошие какие-то, елы, дымом почему-то пахнут… — Сует мне их под нос. — Чуете?» — «Ничего, — отвечаю, — не чую, насморк у меня». — «Ах, насморк, мать-перемать, а меня, — говорит, — не припоминаете?» — «Нет, — говорю, — не припоминаю. Упал на пожаре, затылком ударился. Вообще ничего не помню». — «А вы, — скалит беззубый свой рот, — присмотритесь ко мне повнимательней. Ну-ка, пошире, пошире глазки!..» И как пшикнет, гаденыш, из баллончика какой-то пакостью!..

Майкл Мочалкин снял очки, и Василиса от неожиданности чуть не выпустила руль из рук — такими страшными были два сочащихся сукровицей багровых вздутия.

— По грехам и возмездие, — прошептал раб Божий Майкл. — Короче, кончился процветающий коммерсант господин Мочалкин… Переехал я, Любовь Ивановна, в тещину коммуналку на Лермонтовском. Однажды вечером сижу на кушеточке, слушаю, как лаются на кухне соседи, и вдруг дверь моя — крючок я забыл накинуть, — фанерная моя дверь скрипнула, волосенки мои шевельнулись. «Ну вот, — думаю, — вот и здесь меня достали…» Сунул руку под подушку — там у меня «вальтер» лежал, — а она мне и говорит…

— Она? — вздрогнула Василиса.

— Она, вошедшая. «Сиди смирно, Мочалкин. Сиди и слушай. Спасение души твоей в Заволоцкой Пустыни. Вернешь Матерь Божию Троеручицу в тамошнюю церковь во имя Покрова Богородицы, отступят от тебя, грешного, несчастья. Иди в Заволоцкое — это единственное место на этом свете, где ждут тебя и встретят с неподдельной радостию…» — «Пойду. Завтра же и пойду!» — сказал я. А она подошла ко мне, руку на голову положила — аж загудело у меня все в черепке, такая от руки этой энергетика! — положила мне руку на темечко и говорит: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа…»

— Господи, а из себя она какая?.. Ах, ну да, вы же… — заволновалась Любовь Ивановна. — Ну хоть голос у нее какой?

— Голос?.. Голос как голос — женский, чуть глуховатый такой, теплый…

— Глуховатый, теплый! — прошептала Василиса, сердце которой готово было выпорхнуть из грудной клетки. — Боже мой, Боже…

— Вы о чем это?

— Ах, это я так, о своем. Продолжайте, ради Христа, я слушаю…

— Так, собственно, и все. Голова у меня болела. Очнулся — ни боли, ни гостьи моей. Только запах в комнате и остался. И знаете какой?

— Знаю, — вышепнула Василиса непослушными губами. — Духами от нее пахло. Духи такие раньше были — «Серебристый ландыш»…

— Верно, ландышем от нее пахло, — подтвердил несколько удивленный ее догадливостью Майкл.

Некоторое время они ехали молча, а когда с относительно приличной дороги на Папоротно свернули вправо, на Монастырщину и Заволоцкое, стало и вовсе не до разговоров.

Бедная, с лысыми задними шинами, Василисина лохматка! Ухабы и колдобины провинциального проселка были ей явно не по нутру. Мотор, надсадно взрыкивая, троил и чихал. «Жигуленок» бестолково отстреливался от неких неведомых преследователей наскоро примотанной проволокой выхлопной трубой.

А тут еще и погода испортилась. Сначала заморосил, а потом и всерьез сыпанул дождь. Глинистая грунтовка сразу же стала сущим кошмаром. Въехали в лес, и уж тут начались истинно русские, девственные, еще времен польского нашествия и шведской оккупации, грязи, те самые гиблые топи, в которых, согласно местным преданиям, сгинули поочередно все попытавшиеся взять монастырь захватчики, кроме, разумеется, большевиков.

Семь километров через Черный борок ехали часа четыре. Один раз завязли так, что пришлось рубить лапник. Уже позднее на удивленное восклицание местного почтаря Митроши: «Господи, да как же вы проехали-то?» — Василиса на полном серьезе ответила: «С Божьей помощью».

Зато уж как возликовало сердце хозяйки вишневого супервездехода, когда с холма Высоченного открылся вид на пойму и на другой — Калганный холм, на котором белели полуразрушенные монастырские стены, с высившимися за ними куполами церкви во имя Покрова Богородицы, уже с крестами на навершиях, но вот уже лет десять без малого — в строительных лесах. У подножия холма горбатились мокрые соломенные крыши Заволоцкого. Дорога до него показалась Василисе сверху такой прямой и веселой — тут как раз и солнышко из-за тучи выглянуло! — что она, сама просияв, газанула под уклон, колеса взвизгнули, машину резко занесло влево, она юзом поползла по скользкой, труднопроезжей даже в бездождье глине и, завалившись набок, плюхнулась в глубоченный, доверху полный коричневатой жижей кювет.

Выбравшийся из «жигуленка» первым Майкл помог вылезти крепко им помятой Василисе. Придавленная правая голень мгновенно вспухла и подозрительно быстро посинела. Оставшиеся полтора километра они проковыляли на трех ногах. Вот только до дома батюшки их вез метров двести на мотоцикле с коляской краснощекий, кудрявый монастырский трудник Митроша.

— А я гляжу с колокольни, вроде едут, — восторженно кричал он своим седокам, — а потом гляжу, вроде опрокинувши, лежат… Дивеса! Отзвонил к вечерне и бегом за мотоциклом. Гляжу — а вы уже и тут… Да как же вы через Черный борок-то проехали, елочки-моталочки?..

Изба, в которой жительствовал отец Геннадий, настоятель возрождавшейся к жизни Заволоцкой Пустыни, была ближней к монастырским воротам. Сам батюшка, нестарый еще чернобородый мужчина, в по-бабьи подоткнутой рясе, в скуфеечке и рыжих от грязи прохарях, копался на задах, в огороде, спускавшемся к невзрачной, заросшей ивняком Вожме.

— Ну иди! — подтолкнув Майкла в спину, шепнула Василиса, и тот сдернул с плеча рюкзачок и пошел, пошел, увязая кроссовками в свежевскопанном мокром суглинке.

— Вот, — сказал Майкл Мочалкин, остановившись посреди огорода, шагах в пяти от опершегося на лопату батюшки. — Вот, принес, — вытаскивая завернутую в полиэтилен икону, сказал он, и опустился на колени, и всхлипнул: — Простите, батюшка!..

— Бог простит… — начал было отец Геннадий и вдруг охнул, пошатнулся, схватившись за сердце, медленно осел на землю. — Господи, да неужто?! Чудо-то какое, радость!.. Господи Иисусе Христе!..

ИЗ ТЕТРАДИ ЦАРЕВИЧА

Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне настоящий день. Дай мне всецело предаться воле Твоей святой. На всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня. Какие бы я ни получил известия в течение дня, научи принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все святая воля Твоя. Во всех моих делах и словах руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано Тобою. Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом моей семьи, никого не смущая и не огорчая. Господи, дай мне силы перенести утомление наступившего дня и все события в течение его. Руководи моею волею и научи меня: молиться, верить, терпеть, прощать и любить. Аминь.

Молитва последних Оптинских старцев

Вот уж не думал, не гадал Мочалкин Майкл Александрович, еще в воскресенье днем всерьез помышлявший пустить себе пулю в лоб, что уже в понедельник на рассвете возрадуется радостию великой и слезами счастья неслыханного обольется! С первыми лучами солнца Василису, спавшую в горнице за ситцевой занавеской, разбудил ликующий вопль ее горемычного попутчика:

— Прозрел, прозре-ел, Господи!..

Выглянувшая в комнату Василиса увидела сидевшего на печи раба Божьего Майкла, из глаз которого, хоть и жутковатых с виду, но уже вполне человеческих, сочилась не сукровица, а целительная влага душевного потрясения.

— Верую во Единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым! — широко, наотмашь крестясь на висевший в красном углу образ Спаса Нерукотворного, сказал он, и лицо его, поросшее жесткой бандитской щетиной, некрасиво вдруг сморщилось, а обожженные кислотой веки часто заморгали.

Весь понедельник в Заволоцкой Пустыни звонили праздничные колокола. Бывший Майкл, а ныне — Михаил, соименник предводителя воинства небесного, архистратига и Архангела, ходил по монастырю как именинник. Щеки его ныли от улыбки, а плечи — от объятий.

В очередной раз доказавшую чудотворность свою икону освятили. Крестным ходом обнесли ее вокруг стен порушенной обители и под возгласы «аллилуйя» вернули на прежнее место, на сиротливо пустовавший несколько месяцев крюк по правую руку от алтаря.

— Радуйся, Невеста Неневестная! — осевшим от ночных молитв голосом возгласил бледный отец Геннадий.

На следующее утро Василиса, достав из сумочки свой крестильный, на суровой ниточке, крестик, сама прихромала в церковь к началу исповеди. А уж о чем шептала она долго и горячо внимательно слушавшему ее отцу Геннадию, о том ведает только он, ее первый в жизни исповедник. Все же прочие, находившиеся в тот ранний час в Заволоцкой церкви во имя Покрова Богородицы, слышали, как батюшка-настоятель, положив руку на ее покорно преклоненную, в простом бабьем платке, голову, с тихим вздохом произнес:

— Прощаю и разрешаю грехи твои, раба Божия Любовь…

После вечерней службы, когда церковь опустела, Василиса подошла к украшенной цветами и убрусами иконе Троеручицы. Потрескивая, горели оплывшие, покривившиеся от тепла свечи. Василиса зажгла новую и, вставив ее в освободившееся от огарка углубление подсвечника, опустилась на колени.

Одетая в темный мафорий и такой же, неразличимо уже темный — олифа на иконе почернела от времени — хитон, Матерь Божия с младенцем на руках была нежна ликом и проникновенна взором. Третья ее рука, та самая предивная и загадочная, благословляла каждого, устремлявшего к ней взор свой, полусомкнутыми для крестного знамения пальцами. На Царице Небесной не было никаких украшений, лишь златой нимб над головой да маленькое пурпурное пятнышко на запястье руки левой, младенца к груди прижимающей, кровь ли, браслет — непонятно…

— Кровь! — прошептала Василиса и сама вдруг испугалась своего шепота, прикрыла губы ладонью.

«Матушка Божия, — глядя в глаза Троеручице, сказала она про себя. — Ты уж прости, пожалуйста, только вот ни молиться, ни уж тем более умолять я не умею. Даже просить Тебя ни о чем не буду, характер у меня не тот… Можно я, Матушка, просто по-нашему, по-бабьи, с Тобой немножко посекретничаю? Ты ведь, поди, слышишь меня, тихо-то до чего в храме Божьем — каждая свечечка по-своему потрескивает…

Матушка Божия, полюбила я, девка глупая, не кого-нибудь, а, конечно же, Царевича. Всю жизнь по нему, как дурочка, сохла, а за других выходила замуж. Ты не подумай, Христа ради, что я за них, не любя, выскакивала. Их я тоже, как могла, полюбить пыталась. И ласкала, и целовала, я ведь, знаешь, какая, когда люблю, сумасшедшая… Вот ведь дрянь, вот ведь стерва-то: обнимаю одного, а сама про другого думаю. Про него, про Царевича. Ну какое уж тут замужество?! — одного, и месяца не прожили, „стингером“ сшибли, второй, остолоп, сам с круга спился… Господи!..

Или это от фамилии, Матушка? Вот ведь говорят же люди: Бог шельму метит. Хорошо хоть не Живоглотова!.. Я и летчика-то своего, может, за фамилию и выбрала. Кабы расписаться успели, стала б Соколовой… Вот уж был сокол ясный, все бабы мне, идиотке, завидовали!.. Царство ему Небесное, Санечке моему…

Хочешь верь, хочешь не верь — второго Глебом Орловым звали. Мотоциклиста, алкаша моего. Иду в ЗАГС, сияю: вот ведь счастье-то выпало, думаю, это ж я Любовью Орловой теперь стану. Как бы не так. Чуть Сикирявой Любовью не сделалась. Это ж у него артистический псевдоним такой был — Орлов. А фамилия — Сикирявый, Глеб Мартемьянович, сорок девятого года рождения…»

— Эх!..

«…Да о чем же это я, мамочка родная?! Что ж ты меня, квакушку, не остановишь? Ты ведь про меня, Заступница, все и так знаешь, да и скрывать мне, честно говоря, нечего. Какая есть, такая перед Тобой и стою. И если спросишь вдруг со всею строгостью: „Веруешь ли раба Божия Любовь в Господа нашего Иисуса Христа?“ — я Тебе, как батюшке Геннадию на исповеди, от всего сердца отвечу: „Только Ему и верю, потому что все остальные Эдика моего уже давно похоронили!..“ А он жив, жив!.. Слышишь, вот и оно, ретивое мое, то же самое твердит: жив!.. жив!.. жив!.. жив!.. Прямо как те воробышки его, пропавшие, чирикает… Нету для любимого моего смерти — вот в этом и вся моя вера. И Ты уж прости, ежели что не так. Сказала что думала. По-другому не умею, уж такой сказочной дурехой уродилась…

Матушка Божия, ты счастливая, у тебя ребеночек. А я уж так старалась, так хотела от Эдика забеременеть — и ничего. Опять ничего не получилось. Может, и права Капитолина, родительница моя, она ведь все твердит: пустая ты, Васька, бестолковая… И то верно, какой от меня, шаланды беспарусной, прок. А тут еще и вовсе — я в этом даже отцу Геннадию признаться побоялась — может, мне это только чудится сгоряча, но боюсь, Матерь Божия, что я — коммунистка!..»

И так-то тяжко, так глубоко вздохнула Василиса, даже на коленях перед иконой стоявшая с высоко поднятой головой, что все свечечки-огарышки разом взмигнули, отчего тени метнулись по свежевыбеленным, еще пахнущим известкой, стенам церкви. А когда поднялась она на ноги и, встав на приступочек, приложилась лбом к чудотворной иконе, вдруг показалось Василисе, что лик у Матери Божьей — живой, теплый… И тут как током ее прошибло: что-то мягкое, бесконечно доброе и гудящее от внутренней силы легло на ее коротко стриженные, чуть жестковатые волосы, платок с которых сбился на затылок, и пахнуло… ландышами, нет, не то чтобы явственно запахло, а вроде как повеяло, и вслед за веяньем этим послышался Василисе вздох, и шепот послышался:

— Ступай с Богом, милая, будет тебе по вере твоей…


…Ночью Мочалкин, лежавший на огромной, полгорницы занимавшей русской печи, рассказывал Василисе:

— …А потом в трапезной застолье было. Ну не то чтобы застолье — тут ведь и на стол-то поставить нечего, капуста квашеная да картошка… Да-а… Но водочка была. Не поверите, Любовь Ивановна, даже песни хором пели!..

— Божественные?

— Сначала божественные, потом всякие. Русские то есть. Знаете, у отца игумена удивительный голос. Редкостный баритон, как у Чернова. Слышали Володю Чернова, который теперь в Метрополитен-опера?.. А игумен здешний с ним, с Володей, в консерватории учился. А я с Володей — в школе. Странно. Вот ведь как по-разному складывается…

— А вы что до этого делали, ну до рынка, что ли?

— О-о… Я ведь, Любовь Ивановна, реставратором был. Художником-реставратором. Вот эти самые иконы и реставрировал. Ко мне Солоухин из Москвы приезжал… В общем, ценили меня… Руки-то — золотые, «вдохновенные», это, не подумайте, не я, это журналист один написал…

— Руки… — прошептала Василиса. — Слушайте, а почему Троеручица, почему у нее…

— Три руки-то?.. Ну-у, тут целая история. Легенда. Точнее — апокриф. Бежала будто бы Матерь Божия от гнавшихся за ней разбойников. Бежала, заметьте, с ребеночком на руках. С младенцем то есть, Иисусом. С будущим Царем Небесным. Вот уже совсем она выбилась из сил. Вопят-грегочут настигающие ее агаряне окаянные…

— Кто-кто?

— Ну, нехристи, или, скажем, слуги сатанинские. Свистят каленые стрелы. Одна уже чиркнула по руке, поранила Богородице запястье…

— До крови, как на иконе?

— Ну, разумеется. А чего же здесь удивительного?.. Нагоняют Пречистую Деву злые чечены… Ну это я так, в переносном смысле. Враги то есть. Еще немного, и схватят беглянку. Но тут — поперек дороги река. Глубокая река, гиблая. Кинулась в нее с крутого берега Матерь Божья!.. А как плыть-то?! Она ж обеими руками Христа-младенца ко груди прижимает!.. Вот тут и взмолилась она Небесному Богу Отцу: «Господи, помоги!..» И сотворил Бог чудо. Появилась у Богородицы третья рука. Двумя она младенца держит, третьей гребет… Так и переплыла реку вавилонскую. По легенде, потому и праздник церковный так называется — Преполовение.

— Господи, чудно́-то как!..

— Не чудно́, Любовь Ивановна, а чу́дно! То есть — чудесно, сверхъестественно, паранормально… Который час-то, вон уже светло совсем…

— И петухи поют, — прошептала Василиса.

Во вторник трактором вытащили из грязи вишневую «копейку». Но вот уж тут чуда, к сожалению, не случилось: сколько ни копался в моторе заволоцкий на все руки мастер Митроша, «жигуленок» так и не завелся.

— Может, подождете? — вытирая руки ветошью, виновато предложил он Василисе. — Я в Новгород за новым карбюратором сгоняю. Разве ж это, елочки-моталочки, карбюратор?!

— Не могу, — сказала хозяйка «лохматки». — Я тут и так загостилась. Поеду поездом…

В четверг с утра и собралась. Прощаясь, она сунула отцу Геннадию всю свою валютную наличность.

— Берите-берите! — решительно пресекла его бурные протесты Василиса. — Это на церковь. Крыша у вас течет. На дорогу мне хватит, а если там, в Чечне, выкуп потребуют, эти полторы тысячи меня не спасут.

Попрощалась Василиса и с Михаилом Александровичем Мочалкиным.

— Остаетесь?

— Выходит, что остаюсь, — вытирая платком постоянно слезившиеся глаза, кивнул бывший реставратор. — Тут у них мастерская намечается, иконописная. Поживу пока в послушниках, а там видно будет.

…Вот и погода будто не хотела отпускать ее. Когда Митроша выносил сумку из избы, пошел дождик.

— Это надолго, — со знанием дела сказал звонарь, — вона как обложило. У нас тут дожди знаменитые — неделями строчат… Н-но, трогай, мой конь железный, резиновы копыта!..

До Малой Вишеры добирались долго, кружной дорогой, чуть ли не тропами, в объезд, да и на ней, на тайной Митрошиной трассе, тяжелый «Урал» с коляской застревал то и дело, а однажды завяз так, что пришлось браться за топор и саперную лопатку.

А вот с билетом, вопреки опасениям Василисы, хлопот не было: у Митроши двоюродная сестра работала в железнодорожной кассе.

— Вы уж не забывайте нас, Любовь Ивановна, — напоследок сказал он. — А уж мы за вас молиться будем. И за него, за Царевича за вашего. Живой он, елочки-моталочки! Ей же Богу — живой, вы уж это, вы не думайте…

— А я и не думаю, Митроша, — обнимая его, сказала Василиса. — Я не думаю, я знаю…

В третьем часу ночи она вышла из набитого битком — Боже, и куда все едут? — тяжело надышанного зала ожидания. На перроне было сыро, туманно. Реденько моросило. Под стоявшей у стены грузовой тележкой, свернувшись клубком, спала бездомная овчарка.

Василиса присела на низкий, выкрашенный белилами подоконник и, прикурив, глубоко затянулась. В лицо из тьмы ночной летели мелкие, подсвеченные вокзальным фонарем брызги. Капелек было несчетное множество. «Как нас, грешных, у Бога, — подумала Василиса. — Вот и получается: Он — это свет, а мы — моросиночки на свету. Свет, то есть Любовь, как объяснил бы Мочалкин, или же — Милосердие. А все, что за Светом, — бессмысленное пустое сеево — из тьмы, сквозь тьму, во тьму… Промелькнуть, нет, не промелькнуть, а просверкнуть на лету — уж не в этом ли и есть самая главная мудрость краткой земной жизни? Не капелькой, не дождинкой — но искоркой Божьей… Молекулой вечного Света…»

Она крепко зажмурила глаза, а когда снова открыла их, от неожиданности тихонько охнула. И мокрая платформа, и жестяной подоконник, и вокзал, и тележка с собакой, и она сама — все, как показалось ей, медленно движется, едет неведомо куда, мимо слабо, по-ночному освещенных окон вагона. «Да это же не мы, это он, поезд, едет!» — догадалась облегченно вздохнувшая Василиса.

Это был ночной литерный эшелон, с крытыми брезентом танками, теплушками и обыкновенными пассажирскими вагонами. На последнем белой краской было без запятых написано: «Прощай Чечня — привет Россия!» Стоявший в хвостовом тамбуре военный в майке махнул ей рукой. И она, запоздало спохватившись, тоже ему замахала!.. Господи!..

Господи Боже ты мой!..

И уже вслед красным, уносящимся в ночь, в Питер, хвостовым огонькам, Василиса прошептала все эти месяцы неотвязно звучавшие в ней строчки Царевича:

— Уж вы, милые мои, возвращайтесь, воробьи! Мы без вас, без оглашенных, стали сами не свои…

А в начале четвертого — это было в пятницу, 31 мая, — коротко стриженная, высокая, зеленоглазая гражданка с паспортом на имя Надежды Захаровны Царевич села в общий вагон поезда Петрозаводск — Москва.


…Позвольте! — вправе воскликнуть читатель, ожидавший несколько иного поворота событий. Позвольте-позвольте, — а как же пляж на берегу недосягаемо далекого Мертвого моря, лечебные грязи, таинственный Друг, жизнерадостная хава-нагила?.. Откуда оно взялось, это столь поразившее Капитолину Прокофьевну, да и, не скрою, меня, письмо из государства Израиль, отправленное, судя по штемпелю, еще 20 мая.

Относительно письма поясняю. 12 мая, то бишь в тот самый день, когда меня трясли за грудки два мордатых книголюба, к Василисиному столу в ДК Крупской подошел ее бывший сослуживец С. А. Солонович. Случилось это около полудня, а стало быть, задолго до моего злосчастного появления.

— Простите, у вас разговорник на иврите есть? — озабоченно разглядывая пеструю продукцию, спросил Семен Аронович.

— Разговорника нет. Есть «Иванов и Рабинович» Кунина. Рекомендую.

— Любовь Ивановна?! Вы?! Здесь?! — потрясенно вскричал господин Солонович. Неожиданная встреча с Василисой до такой степени взволновала Семена Ароновича, что там же, в «Крупе», будущий гражданин Израиля, на которого совершенно неизгладимое впечатление произвел эпизод на углу Марата и Колокольной, предложил гражданке Глотовой свое сердце и руку.

— …Правую, — сказал он. — Но, к сожалению, не ударную, потому что я психастеник и левша…

Трудно сказать, шутил он или говорил на полном серьезе, но на Землю Обетованную вместо Василисы улетел вырванный ею из записной книжки и там же на торговом столе исписанный листочек бумаги, каковой Семен Аронович, скрупулезно сдержав данное им слово, и отправил из Тель-Авива по известному читателю адресу.

А вот зачем понадобилась Василисе эта не шибко остроумная, как показалось мне, мистификация, я понял несколько позже, дней через пять после того, как она уехала в Чечню. Я сам видел, как в дверь Капитолины, пошаркав ногами о половик, постучался незнакомый, в дождевике и в фуражке, милиционер. Капитолина что-то долго объясняла ему, потом вернулась в дом и снова вышла, но уже с конвертом в руке. Видел я также, как этот старший лейтенант садился в поджидавшую его под окнами моего дома скромную белую «девятку» с густо замазанными грязью номерами. За рулем автомобиля сидел пожилой человек, с усами и в анекдотически большой клетчатой кепке.

Тогда я еще не знал, что зовут его Ашотом Акоповичем…

Загрузка...