ПРОЛОГ, или, если хотите, присказка…

Пахло кровью. Замерший на вершинке за кустом жимолости колченогий борс чутко тянул носом. На перекате шумела невидимая вода. С листьев редко и отчетливо капало. Внизу, в поросшей орешником лощинке, откуда доносился запах убоины, уже собирался вечерний туман. Там, у самого ручья, на галечнике неделю назад убили его волчицу. Когда он спустился к водопою, она еще хрипела, слабо подергивая задней лапой. Чуть поодаль, на мелководье, нетерпеливо повизгивая, крутился облезлый шакал, а на мокром валуне чистила перья ворона. Борс вылизал теплую еще рану под левой лопаткой волчицы и, вскинув седую длинную морду, хотел было завыть, но почему-то не завыл, а лишь оскалился на луну желтыми окровавленными клыками…

На той стороне лощинки, в орешнике, заполошенно застрекотали сороки. Вздрогнув всем телом, колченогий прижался брюхом к мокрой траве. Где-то совсем рядом хрястнула ветка, громко хлопая крыльями, сорвалась тяжелая птица, и тотчас же вдогонку ей стеганул выстрел. Оскользнувшись, кто-то грузно шлепнулся, хватаясь за ветки, поехал по раскисшему от долгих дождей склону и уже внизу, в папоротнике, чертыхнулся по-русски.

— Эй, ты живой? — окликнул упавшего высунувшийся из орешника бородатый кавказец с зеленой повязкой на лбу.

— Вроде живой! — с трудом поднимаясь на ноги, ответил худющий, давно не бритый парнишка в солдатском бушлате. — Ты в кого стрелял, Ахмет?

— А ты думал — в тебя?.. Га!.. В улара стрелял.

— В тетерку, что ли?

— Это у вас там — тетерки-шмитерки, а у нас, в Ичкерии, есть такая птица — улар. Горный индюк! Зна-ишь, какой жирный?!

— Попал?

— Ц-це!.. Пападешь тут, кагда такие, как ты, за рукав хватают! Сматри, рукав парвал. Куртка кожиная, дарагая. Знаишь, сколько стоит?! Тысячу баксов стоит!.. Платить будишь…

— Ну уж и тысячу… — шмыгнул носом пацан с розоватым, недавно затянувшимся шрамом на коротко стриженной голове. — Ну уж прямо и тысячу! — недоверчиво повторил он, следя за ловко спускающимся в лощину чеченцем.

Ахмет спрыгнул на тропу и, перекинув короткоствольную «калашку» со спины на грудь, перевел дух.

— Га!.. Видал, миндал, как нада па гарам хадить? У тибя дома горы есть?

— Нет.

— А у нас — есть. У нас знаишь какие горы?! Самые высокие в мире горы! В-вах!.. До самого нэба!.. Курыть будишь?

Они закурили «Приму» из мятой пачки.

Снова закрапал дождь, реденький, теплый.

— И что же это за погода такая — все льет и льет, — сказал русский, морщась от дыма. — Вчера лейтенанта хоронили, так прямо в воду. Не зарыли, блин, а утопили, как котенка. Легкий такой — одни глаза да волосы…

— Это питерского, что ли? Десантника?

— Танкиста. Обгорелый который был. С Урала.

— Ц-це-це!..

Не докурив и до половины, Ахмет отщелкнул окурок в лужу. Солдатик, затянувшись, бережно отдавил ногтями огонек и вздохнул:

— И когда все это кончится?

— Дождь?

— Война.

— Гха-а!.. Для тибя, кунак, хоть завтра. Заплатит твой отэц выкуп, и кончится твая вайна-шмайна. Сувэнир… Слушай, что это за имя такое?

— Да не Сувенир я, а Авенир, — невесело усмехнулся пацан. — Папуля меня Авангардом хотел назвать… — Солдатик сплюнул. — И денег от него хрен дождешься… Да еще таких… Они ведь с матерью разошлись. Давно, я еще в школу не ходил.

Сидевший на корточках чеченец встал на ноги.

— Ну, Сувэнир-Авэнир, пашли. Паказывай, гдэ твае мясо.

— Там, у ручья, — махнул рукой русский. — А это что за ягода?

— Пашли-пашли, это плахая ягода, волчья.

— Ее что, волки едят?

— Га-а!..

Пленник и его конвоир двинулись вниз по узкой, натоптанной зверем тропе. Чем ближе подходили они к воде, тем гуще становился туман, сырой, уже по-осеннему промозглый. Темнело.

Туша подорвавшегося на «растяжке» матерого секача лежала метрах в пяти от ручья, под посеченной гранатными осколками старой чинарой. Над окровавленным кабаном, жужжа, вились осы. Из дыры в брюхе на тропу тянулись сизые кишки.

— Тфу, твая мать! — мрачно выругался Ахмет. — Ты же гаварыл — мяса.

— А что ж, не мясо, что ли?! — весело удивился Авенир. — Вон его сколько — килограмм двести… Ну, сто пятьдесят…

— Эта никакая не мяса, эта — свинья!

— Ну… Ну и что?

— А то, что эта паганая мяса. Нечистое… Аллах запретил правоверным кушать свинью.

— Эх, вот ведь незадача какая! — деланно огорчился солдатик, совравший рябому Ахмету, коменданту лагеря военнопленных, что у ручья, куда он ходил за водой, лежит убитый олень. — И сало нельзя?

Изрытое оспинами лицо горца исказила гримаса искреннего омерзения.

— Ц-це!

— Дай, пожалуйста, нож.

— А кинжал маего прадеда не хочишь?! — возмущенно сверкнул глазами чеченец, но здоровенный складень с деревянной ручкой из кармана все же достал.

У кабана была жесткая, перепачканная рыжей глиной щетина. Пока Авенир, сопя и чертыхаясь, пытался отрезать заднюю ногу, Ахмет, усевшийся на поваленном дереве, строгал рябиновую веточку. Кинжал у него был и впрямь старинный, с инкрустированной камнями серебряной рукояткой и желобком для стока презренной гяурской крови на булатном клинке. Ахмет клялся бородой пророка, что именно этим кинжалом его доблестный предок, один из мюридов Шамиля, заколол личного адъютанта генерала Закревского и случилось это неподалеку от аула Гуниб, того самого, где имама пленили неверные.

Быстро смеркалось. Порядком истощавший за три месяца плена солдатик шумно шмыгал носом. У него была по-детски длинная, в чиряках, шея и бледные оттопыренные уши.

Обратно они пошли кружным путем — вверх по течению ручья. Завернутую в полиэтилен кабанью ляжку Авенир нес в солдатском заплечном мешке. Сквозь туман мутно просвечивала полная луна. Слева, утробно погрохивая камнями, бурлила вода. Ахмет шел впереди, светя фонариком. Державшийся вплотную за ним Авенир то и дело оступался. Несколько раз он натыкался лбом на широкую спину чеченца, почему-то не отобравшего у него нож. Складень лежал в правом кармане ефрейтора Бессмертного, тяжелый, холодящий бедро, с большим бандитским лезвием, выскакивавшим из ручки от легкого нажатия на кнопку.

Вой они услышали метрах в трехстах от лагеря, у сгоревшего «КамАЗа». Он был такой близкий, надрывный и безысходный, что оба путника остановились.

— Это кто, это волк? — тихо спросил Авенир.

— Это не волк, это борс, — сказал Ахмет. — Гордый, свабодалюбивый, смэлый, как сын Кавказских гор, звэр. Знаишь, пачэму он так кричит?.. Патаму что у него убили валчицу.

— Кто?

— Снайпэр. Прамо в сэрдце… — Ахмет помолчал и, цекнув, добавил: — Ваш снайпэр!

Авенир шмыгнул носом:

— Откуда ты знаешь, что наш, Ахмет?

— Вайнах никогда нэ будет стрэлять в борса. Борс умный. Савсэм как чэловек… Как чеченец… В-ва!.. — Ахмет вдруг скрипнул зубами и, часто заморгав, прохрипел: — Знаишь, пацан, как это болно, кагда убивают тваю жену и тваих детей?!

Через час в большом закопченном казане, висевшем над костром, вовсю клокотала похлебка. Привлеченные запахом, у огня собрались все ходячие обитатели горного лагеря. Даже чахоточный Елпитифиров, незаконно удерживаемый строитель из Армавира, глухо бухая в кулак, высунулся из землянки.

У костра кто-то удивленно присвистнул:

— Эй, гляньте-ка, и покойничек наш встал! Эй, бухенвальд, ложку взять не забудь!..

— Петрович, иди сюда, местечко есть!

— И подругу свою веди к нам, Петрович!

— Ка… кха-кха!.. Какую еще… кха!.. подругу?

— Симпатявую такую, курносую, с косой на плече…

— А-гха-гха!.. Врете вы всё… кхе!.. Не моя это подружка…

— А чья же?

— Авенирова… Это он… а-кха-кха-кха!.. это он, блин, у нас Бессмертный…

Рубивший секачом кизиловые сучья Авенир рассмеялся вместе со всеми. От огня его впалые, заросшие белесоватым мальчишеским пушком щеки разрумянились. Забывшись, он даже разулыбался, чего старался не делать, стесняясь выбитых после неудачного побега передних зубов.

Далеко за полночь Ахмет растолкал мертво, с широко распахнутым ртом и полураскрытыми глазами, спавшего у костра Авенира.

— Эй, вставай, командир завет!

— А!.. Кто это?! — ошалело хлопая пушистыми ресницами, вскинулся ефрейтор Бессмертный.

— Пашли! Беслан из Аргуна вернулся, тибя завет.

Полковник Борзоев, больше известный в Чечне и далеко-далеко за ее пределами как Большой Беслан, или Зверь, заложив руки за спину, стоял у штабной палатки. Сияла полная луна, такая крупная и яркая, что можно было разглядеть каждую ворсиночку на серой каракулевой папахе печально знаменитого полевого командира.

— Посмотри, какая луна! — сказал Беслан ефрейтору Бессмертному. — Обязательно посмотри. Только свинье, которую вы сожрали, не дано видеть эту красоту. Посмотри, как сверкают дождевые капли на веревке. Разве не похожи они на бриллианты?!

Огромный, грузный, чернобородый, Беслан сверху вниз посмотрел на не шибко удавшегося росточком водителя, «уазик» которого подорвался на мине неподалеку от селения Ачхой-Мартан.

— Три часа назад, — задумчиво продолжил комендант лагеря, — я говорил по телефону с твоим отцом, солдат. Я сказал ему, что, если он не заплатит пятьсот тысяч баксов, он больше никогда не прижмет к груди своего единственного сына. И знаешь, что твой драгоценный отец ответил мне?..

— Что? — коротко выдохнул Авенир.

— Он грязно, так грязно, как это можно сделать только по-русски, оскорбил мою мать и послал меня… Впрочем, ты сам, должно быть, догадываешься, куда он послал меня. «Господин Бессмертный, — сказал я твоему отцу, — ничто на этом безумном свете не ценится так дорого, как глупость. Ваши слова будут стоить вам еще один миллион долларов…» В ответ твой родитель опять нецензурно выругался, он стал кричать мне, что у него нет таких денег. Я не был расположен слушать эти вопли. Я положил трубку, солдат. — Беслан снова устремил взор в полные неправдоподобно ярких горных звезд небеса и, глубоко вздохнув, спросил у Авенира: — Как ты думаешь, сможет твой отец расплатиться к следующему вторнику?

— А если… а если не расплатится?

Смотревший на луну большими маслянистыми глазищами великан, приподнявшись на носках, скрипнул командирскими хромачами.

— Знаешь, куда я позвонил еще? Я позвонил в Питер, твоей матери. Я продиктовал ей номера наших расчетных счетов. А потом я сказал следующее: «Уважаемая, если мы не получим денег в оговоренные сроки, ваш драгоценный супруг получит бандероль с отрезанными ушами вашего любимого сыночка…» В ответ я услышал ее сдавленные рыдания!.. Что сжимает мужское сердце больнее женского плача, солдат?!

Опустив голову, Авенир шумно шмыгнул носом.

— Как ты думаешь, — раскачиваясь взад-вперед, задумчиво произнес Беслан, — как ты думаешь, сможет твоя матушка убедить господина Бессмертного?

Авенир молча опустил голову. По-детски припухлые губы его мелко подрагивали.

Горный лагерь спал. В шалашах и землянках всхрапывали, сопели и стонали измученные, грязные, вконец изовшивевшие товарищи солдатика по несчастью. Сизовато тлевшее в костре бревно постреливало мелкими искрами.

— Ты пойми, дорогой, — положив на плечо Авенира тяжелую, с золотым перстнем на безымянном пальце ладонь, сказал Беслан, — ты пойми, джигит, нам нужны деньги. Большие деньги. Очень большие. — Лоб коменданта прорезали морщины. — Ичкерия в развалинах. Наши города разбиты бомбами, наши матери в слезах, наши сердца обливаются кровью. Россия богатая страна. В России есть очень состоятельные люди. Твой отец — один из таких, Авенир…

— Да какой он отец, — не поднимая головы, пробормотал пацан в дырявом бушлате. — Я его фактически и не помню. И с матерью они лет уж десять как в разводе.

— Знаю, все знаю, дорогой. Но именно этот человек родил тебя. Он качал твою колыбель, читал тебе сказки Пушкина. Господин Бессмертный и сейчас, Авенир, по-своему любит тебя. — Скрипнув сапогами, Большой Беслан привстал на носки. — Любовь! Сколько прекрасных сказок и легенд сложили народы мира на эту тему! Великое, всепобеждающее, воистину бессмертное, в отличие от нас, грешных, чувство! Подлинная любовь способна творить чудеса, друг мой! Помнишь питерскую журналистку Пашковскую, Авенир? Кем ей был прикованный к постели капитан, в сущности, полутруп? Кем была ему она — красивая, сильная, как в поэме Некрасова, женщина — матерью, женой, сестрой?.. Ни то, ни другое, ни третье! Она просто любила этого попавшего в беду человека! — Полковник восхищенно цокнул языком. — Мы, горцы, умеем ценить высокие чувства! «Забирай своего друга, женщина, — прощаясь, сказал я ей. — Иди с миром, ты заслужила свое счастье, да продлит Аллах до самой смерти радость твоей встречи с избранником!..»

Он умел говорить красиво, этот чернобородый разбойник с двумя высшими образованиями. Не зря же в нагрудном кармане его крепко перехваченной ремнями камуфляжной куртки лежала аккуратно завернутая в целлофан золотая лауреатская медаль с профилем Горького на аверсе.

Где-то в глубине ночи опять завыл волк.

— А ты, — глядя куда-то ввысь, в звезды, продолжил полевой командир Борзоев, — ты, Авенир, способен совершить что-либо подобное? У тебя есть любимая?.. Ты готов отдать жизнь за Родину, за свое всеми преданное, униженное и разграбленное Отечество?.. Ты любишь свою мать, джигит?..

И маленький солдатик, в очередной раз виновато шмыгнув носом, сунул руку в карман, где лежал мятый, засморканный носовой платок с вышитыми матерью его инициалами на уголочке. Тяжелый складень сам лег в его потную мальчишескую ладонь.

— Так ты любишь или нет хоть что-то, русский солдат? — улыбаясь, переспросил Беслан.

Белобрысый ефрейтор облизнул серые, мгновенно пересохшие губы и не прошептал даже, а выхлипнул:

— Люблю…

Металлически щелкнувшее лезвие, выкинутое стальной пружиной, неожиданно легко вошло в грудь великана по самую рукоять. Негромко хоркнув, полевой командир вытаращился и, изумленно глядя на замурзанного заморыша, медленно разинул рот. Зубы у полковника были на диво ровные, синевато-белые. Он не опрокинулся на спину, как ожидал Авенир, а, словно бы прося прощения, осел перед ним на колени и лишь после этого боком завалился на мокрую траву. С полминуты похрипев, бородач вздохнул и замер, глядя на Луну белыми, закатившимися под лоб глазами…


— Ой, Зинок, лунища-то какая! — открывая окно, сказала Василиса.

Медсестра Веретенникова прикурила от спиртовки, на которой стояла колба с чаем, и, отодвинув бюкс, присела на краешек подоконника.

— И шприцы у тебя некипяченые, — шумно выпуская дым, отметила она. — И луна какая-то ненормальная, не как у нас, в терапии.

Над соседним корпусом госпиталя в блеклом, совершенно беззвездном городском небе маячило нечто большое и смутное. Где-то неподалеку скрежетал на повороте трамвай. Из ночного сада пахло карболкой, палыми листьями.

— А мой-то вчера сам до кухни дошел, — тихо сказала Василиса. — Я чуть кашу не выронила. Поворачиваюсь, а он в дверях. Бледный, волосенки торчком, седеющие такие…

— У тебя вон самой…

— Где?

Зинаида вынула из кармашка пудреницу.

— Господи, а это еще кто?! — глянув в зеркальце, вздохнула дежурная медсестра Глотова. — Распрекрасная до чего и вся в белом, как Царевна Лебедь! Ой, сейчас полечу!..

— Во-во, помирать полетишь. Вы чего, кроме овсянки, жрете-то?

— Картошку, хлеб…

— А мясо?

— Какое еще мясо, когда пост.

— Тю-ю, чумовая! Он уже месяц как кончился!

— Да что ты говоришь! — припудривая нос, удивилась Василиса. — А мы как-то и не заметили… Ничего-ничего, диета штука полезная. Между прочим, Моджахед у нас на этой овсянке, как на дрожжах.

— Моджахед?! Какой еще…

— Да щенок. На вокзале привязался ко мне, грязный такой, весь в колтунах.

— О Господи! Какой хоть породы?

— А поди их разбери! Кажется, ньюфаундленд.

— Боже мой, Боже мой!..

Где-то у Литейного моста испуганно взгукнул буксир.

— Васька, ты сумасшедшая! — горестно прошептала старшая медсестра Веретенникова, давняя Василисина подружка, а по одному из ее мужей даже чуть ли не родственница. — Какой у тебя оклад, дура ты этакая?

— Триста семьдесят. Я же на полставки…

— Нет, ты совершенно сумасшедшая, и чай у тебя кипит.

Василиса засуетилась, полезла в письменный стол за чашками. На кафель ординаторской со звоном посыпались алюминиевые ложечки. Зашевелился спавший на топчане дежурный врач майор Митрохин.

— Тише ты, заполошенная! — шикнула на нее Зинаида.

Чай был крепкий, черный, как дальнейшие жизненные перспективы медсестры Глотовой, но почему-то совершенно лишенный запаха.

— Чушь какая-то! — отставив стакан, тихо сказала Зинаида. — Ну и что дальше?

— В каком смысле?

— Что дальше делать-то собираешься, милочка? Ведь он же болен. Давай называть вещи своими именами: практически неизлечимо болен. Такие операции на мозге делают только на Западе, если не ошибаюсь, в Германии. Есть там один такой же, как ты, прибабахнутый профессор, забыла фамилию…

— Баумгартнер, — глядя куда-то в окно, подсказала Василиса.

— Ну пусть Баумгартнер, если тебе так нравится, пусть! Нам-то что за радость от этого? Знаешь, сколько стоит подобное удовольствие?!

— Знаю.

— Вот видишь, знаешь. Уже легче. Откуда, кстати?

Василиса вынула из кармана листок бумаги.

— Что это? — насторожилась, сердцем почуявшая недоброе, старшая медсестра Веретенникова.

— Прайс-лист.

— Ты мне человеческим языком скажи, что это, стерва ты этакая!

— Ну, расценки, самые обыкновенные расценки.

— На что… на что расценки?

— На все. На питание, на томографическое обследование, на медикаменты… Слушай, Зинок, просто ужас какой-то: там у них за все, оказывается, нужно платить! Даже за пользование туалетом. Так и написано: «Индивидуалише ватер-клозет — тридцать пять дойче марок»!..

Зинаида, охнув, схватилась за грудь.

— Господи, Господи!.. Где ты взяла… это?

— Получила по почте.

— Зачем это тебе?

— То есть как зачем? Чтобы ехать.

— Силы небесные, куда?

— Туда, в Германию, к профессору Баумгартнеру, — отхлебнув из стакана черной отравы, задумчиво сказала Василиса.

— Тебе что, тебе Чечни мало, уродина несчастная?! — вскричала Зинаида, да так громко, что дежурный по хирургии майор Митрохин взметнулся со своего жесткого клеенчатого ложа.

— Спите-спите, доктор! — успокоила его Василиса. — Это она по поводу Хасавюртовских соглашений. Переживает очень…

Но поспать в эту темную и ветреную октябрьскую ночь майору Митрохину больше не довелось. В коридоре послышались торопливые шаги, дверь ординаторской приоткрылась.

— Сестричка, а сестричка! — позвал заглянувший в помещение больной. — Там этот, тяжелый, который под капельницей, он это, он опять повязки посрывал!..

— Сергеев?! — ахнула Василиса.

Только под утро лейтенант с оторванными ногами, тот самый, у которого дважды уже фиксировали состояние клинической смерти, пришел в себя. У него были смертельно усталые пустые глаза и серые, как у врубелевского демона, губы.

— Ну вот и хорошо, вот и славно! — шептала медсестра Глотова, вытиравшая лейтенанту перепачканные кровью пальцы рук. — Ты чего, Фантомас, снова разбушевался? Гляди, что натворил! Каратист, что ли?.. Что ты там под нос-то себе бубнишь?.. Ах, жить не хочется! Болит, говоришь? А у меня, думаешь, не болит? У меня за этот год, лейтенант, душа чуть дотла не выболела. Я, если хочешь знать, и плакать-то уже не могу. Как-то села, дай, думаю, всплакну по-нашему, по-бабьи. Гляжу, а Моджахед мой кошелек с последней купюрой доедает. «Ах ты, душманская ты морда! — говорю. — Ты хоть понимаешь, что натворил, террорист ты этакий?!» Понимать понимает, по глазам вижу, но ничего уже с собой поделать не может, жует мой кожаный кошелек дальше да еще, вредитель, облизывается от удовольствия. Вот тут бы и в слезы, в этот самый, который катарсис, а я сижу и хохочу, как идиотка: Моджахед-то мой кожу с денежкой проглотил, а металлическую кнопку от кошелька пожевал-пожевал и выплюнул… Эй! Эй, лейтенант, ты чего глаза закрыл? Ты уж, пожалуйста, сознание больше не теряй… Слышишь?.. Ага, вот теперь вижу, что слышишь. Ты слушай, слушай. Давай я буду говорить, говорить, вот только иголочку тебе в вену вставлю… вон какая у тебя венка хорошая, моему бы Царевичу такую… Вот и все, вот и аб гемахт, как говорят на родине одного сказочного профессора. Ты любишь сказки, десантник? Вот и я прямо-таки обожаю, только перезабыла все. Нет, вру: одну все-таки помню… Про что? Да вот как раз про Царевича и про Василису.

Хочешь расскажу?.. Ну тогда слушай! Как это там?.. В некотором замечательном царстве, в несуществующем уже государстве жил-был Царевич по имени Эдуард. Как-то взял он в руки лук, положил на него струганую палочку с пистолетной гильзочкой вместо наконечника, натянул тетивку до самого плеча и пустил эту самую свою как бы стрелу в синее безоблачное небо семидесятых…

Загрузка...