ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ, заключительная, или, если хотите, ЭПИЛОГ

У русских волшебных сказок есть одна странная особенность: почти все они заканчиваются почему-то свадьбами, как будто после этой процедуры наступает такое полное и безоговорочное счастье, что уже и ни в сказке сказать, ни пером описать. Ну что же, не будем отступать от традиции и мы, грешные, тем более что Царевич с Василисой действительно расписались в конце октября 1996 года, причем невеста жениха внесла в загс на руках. Я сам видел это и, скажу честно, прослезился, а вот Капитолина Прокофьевна, напротив, в платок сморкаться не стала и с присущей ей афористичностью сказала по этому поводу так:

— Внести-то она, Витек, внесла, но я этого уже, пожалуй что, не вынесу…

Диана Евгеньевна до этого позора не дожила: еще летом она скоропостижно, как Николай Николаевич, скончалась и была похоронена рядом с супругом на деньги поселкового спонсора и мецената господина Кутейникова. Последний, по случаю приключившегося у него очередного пожара, еще с весны временно проживал у Капитолины, вот и пришлось молодым, вместе с подобранным на Финляндском вокзале беспородным псом Моджахедом, въехать в дом человека, брак этот, мягко говоря, не одобрявшего. И туда, в совсем-совсем не царские хоромы, Василиса внесла своего Царевича Эдуарда на руках — «Да вы не беспокойтесь, — сказала она мне, — он же легкий, как ребенок…» — внесла и положила на широченную, с панцирной сеткой и с никелированными шишечками кровать, и, когда кровать эта скрипнула под тяжестью полубезжизненного Эдика, ей, Василисе, показалось, что висевшие на стене Николай Николаевич и Диана Евгеньевна с нескрываемым ужасом переглянулись…

В тот день, о котором пойдет речь (это было последнее воскресенье ноября), Василису разбудил своим лаем чумовой криволапый кабыздох. Перед тем как проснуться, видела она полную пара баню, Василиса, вся нечистая, вошла в нее, и голые бабы, испуганно вытаращившись, начали ронять на пол пустые тазы. И тазы эти, падая, гавкали, как большие собаки: вав!.. вав!.. вав!..

Гадая, что сей сон значит, Василиса выглянула в окно и, окончательно пробудившись, испуганно ойкнула.

На крыльце стоял невысокий рыжебороденький монашек в осеннем, надетом поверх рясы пальтеце и в черной скуфеечке. Падал редкий, лопоухий снег. Правой рукой монашек стучал в дверь, левой, протянутой, ловил большие снежинки и при этом счастливо и очень как-то знакомо улыбался.

— Да это же Авенир! — узнав, радостно вскрикнула Василиса. Она выбежала в сени, открыла дверь. — Господи, да ты с бородкой совсем как веничек! Тебе целоваться-то можно?

— Можно, — засмущался Авенир Бессмертный, а когда Василиса крепко чмокнула его в губы, оторопело замер, заморгал глазами.

— Ну чего стоишь, заходи, Веничек березовый, — потащила монашка в дом Василиса. — Отпустили злые чечены?

— Сбежал я, Любовь Ивановна.

— Сбежал?! Вот чудеса-то! Ну, садись, рассказывай…

— А Эдуард Николаевич где?

Василиса вздохнула:

— В больнице Эдик, в Военно-медицинской академии. Неважнецкие у него, Веничек, дела.

— С головой?

— И с головой, и с позвоночником… Да садись ты, чего мнешься, сейчас я чайник поставлю. Значит, все-таки пошел в монастырь. Ты же, кажется, в семинарию собирался?

— Собирался, — опустив голову, тихо сказал в ответ Авенир. — Только какая уж теперь семинария: я ведь, Любовь Ивановна, человека убил…

И, тиская в руках черную шапчурку, рассказал Василисе рыжебороденький монашек, как в конце сентября на растяжке подорвался кабан, и как они с Ахметом, комендантом лагеря, пошли за мясом, и у него, у Авенира, по случайности остался ножик-выкидка, и как вечером на «лендровере» приехал Большой Беслан, и что он сказал ему, Авениру, про отца, то есть про Константина Эрастовича, и как он, то есть Венчик, когда полковник Борзоев спросил его, любит ли он свою мать, вынул этот ножик из кармана и ткнул им Беслану Хаджимурадовичу вот сюда вот — в грудь…

Сердце у Василисы остановилось.

— Ты… ты убил Зверя?!

— Я не зверя, я человека убил, Любовь Ивановна, — безнадежно потупился Веничек, — понимаете — человека

— Да как же тебе… как же тебе убежать-то удалось, чудушко?

Авенир растерянно пожал плечами:

— А и сам до сих пор не пойму! Темно было. Я сел в «лендровер» в борзоевский, просто снял машину с ручника, она под гору и покатилась… Два поста вот так, втихаря, проехал, врубил движок… Понимаете, война-то уже кончилась, они там вовсю дурь курили, кололись, а стекла на тачке тонированные. Когда через мост проезжал, «духи» как начали стрелять! Я думал по мне, а они вверх — должно быть, подумали, что это их полковник едет… А за рекой наши уже были. В Ханкалу меня повезли. Майор там один из ФСБ все про вас спрашивал… Мячиков, кажется. Потом немного в госпитале полежал, в Ростове. Там меня и комиссовали… Любовь Ивановна!.. Любовь Ивановна, а чего вы плачете?..

— Да ничего, ничего, это так, пройдет…

А как только ушел Авенир, поставила Василиса на комод привезенную им из Заволоцкой Пустыни, от отца Геннадия, икону Матери Божией Троеручицы, новехонькую, рабом Божиим Майклом писанную, поставила Василиса пресветлый образ этот на комод и бухнулась перед ним на колени!

— Матушка Божия, — горячо зашептала она, — это ведь я, я должна была зарезать Беслана. Луна была в ту ночь. Ножик на столе — он им все яблоки чистил, — ножик этот так и светился, так и сиял лезвием. И Зверюга рядом храпел… Пожалела, и в ту ночь пожалела его, Матушка. А может, и не его вовсе, а себя с Эдиком. В общем, не убила я мучителя своего, не полоснула кинжалом по шее, а вместо этого слезно Господу, Сыну Твоему взмолилась, чтоб отомстил Он за нас… Вот и случилось, сбылось через Веничку. Радоваться бы надо, а я, дура, плачу, слезы по убиенному лью. Он ведь нам, Матушка Божия, он нам с Эдиком, когда уезжали, деньги давал. Ой какие большие деньги, целая сумка спортивная баксами была набита. Там бы на все — и на операцию Эдику, и на прожитье хватило. Но ты же меня, Матушка, знаешь: отказалась, наотрез, оглашенная, отказалась, потому что гордая… Эх!..

Матушка Божия, Тебе все про меня известно. Ты в курсе, что я никогда ни у кого ничего не просила, а вот у Него попросила, сгоряча, прости Господи, попросила — и ведь надо же, сталось!.. Почему же тогда, Матушка, с Эдиком ничего не получается? Ведь Ты же сказала тогда, все, мол, будет хорошо, все наладится, образуется, поправится твоей суженый, а ему наоборот — все хуже и хуже. Может, и Тебе я должна взмолиться, слезно Тебя попросить, как Сына Твоего просила?.. Ну что ж, я и на это теперь готова, вот стою перед Тобой на коленях, и плачу, и прошу Тебя, дорогая Мария Якимовна: услышь мою мольбу, сотвори, Матушка, великое чудо, спаси законного перед Богом супруга моего Эдуарда Николаевича… А то, что мы в церкви не повенчались, Ты, пожалуйста, не беспокойся, как только он поправится, мы это обязательно сделаем!.. Слышишь?..

И Мария Якимовна тихо ей с иконы ответила: «Будет, будет тебе по вере твоей, раба Божия Любовь!»

А на следующий день, в понедельник, 25 ноября, все и случилось. Едва успела приехавшая на работу в академию Любовь Ивановна рассказать Эдику про неожиданного гостя в скуфеечке, как заглянувшая в палату Зинуля на ухо шепнула ей:

— Там, внизу, на проходной, тебя какой-то мужик ждет…

— Это Веничек-то мужик?! — повеселела Василиса.

Но в том-то и дело, что поджидал ее в вестибюле вовсе не востроносенький послушник из Заволоцкой Пустыни. У окна, грея руки на батарее, стоял тот самый человек, блекло-голубые глаза которого снились ей чуть ли не каждую ночь и который, увидев Василису, сделал как раз то самое, что и делал во снах: кинувшись к ней, поцеловал ей руку…

— Ну, здравствуй, Леша, — человек Божий! — упавшим голосом сказала заметно побледневшая Любовь Ивановна. — Ты уж не горчицей ли меня угощать пожаловал?

Подполковник Селиванов, одетый в штатское, в дубленку и меховую шапку, рассмеялся, но как-то не очень весело.

— Ну, Любовь Ивановна, — покачал он головой, — с вами, в общем и целом, не соскучишься!

— Мы опять на «вы»? — удивилась Василиса.

— А мы что, на брудершафт пили? — парировал подполковник, после чего настал черед рассмеяться его собеседнице:

— А что — не пили? Помните, как в самолете после спирта вырубились?

Они сели на кожаный вестибюльный диванчик.

— Да я ведь, в общем-то, по делу, — посерьезнел Алексей. Лоб у него наморщился, от чего стал отчетливо виден сизоватый, уходящий под волосы шрам. — Скажите, Любовь Ивановна, вам в последнее время никто из старых знакомых не звонил?

— Вячиков звонил, — сказала Василиса. — Два раза душу мотал, просил отчитаться по командировке.

— Ладно, с Вячиковым мы разберемся… И с командировкой мы тоже…

— Слушайте, подполковник, да скажите вы прямо, кто вас интересует, — не выдержала Василиса, не выносившая такого рода разговоров с недомолвками.

— Прямо? — Алексей устало глянул на нее. — Ну, в общем и целом, вам Ашот Акопович случайно не звонил?

— Ашот Акопович погиб, — сказала Любовь Ивановна. — Погиб при ночной бомбежке. Это точно, совершенно точно. Мне майор Костромин даже могилу его показывал: фанерка на палочке, а на ней надпись химическим карандашом: «Здэс лежыт Княс».

— Князь? — недоуменно наморщился подполковник Селиванов. — А почему вы решили, что это именно Ашот Акопович?

— Потому что мне об этом сказал Беслан… Беслан Хаджимурадович. Микадо ведь туда, в горы, по мою душу прилетал…

— Зачем?

— Вот и Борзоев у меня все допытывался: зачем?.. Не знаю, но я так думаю, что из-за того «тетешника».

— Да при чем здесь «тетешник», — досадливо вздохнул полезший за сигаретами подполковник. — Чушь это, пустяки, семечки. А вот то, что он всех своих подельников поубирал, — вот это серьезно, и Надежда Захаровна, которую Вовчик Убивец придушил, — это тоже не шуточки… Крыша у меня от этого дела скоро поедет, Люба. Ты ведь Бессмертного знаешь?

— Которого?

— Старшего, банкира. Так вот, этот господин клянется-божится, что на него, бедолагу, самым жутким образом «наехали», и сделали это не какие-нибудь там «чечены» или «тамбовцы», а твой, под фанерной дощечкой почивающий Ашот Акопович Акопян, каковой, между прочим, и по нашим сведеньям отдал Богу душу, погиб, в пепел сгорел вместе с вертолетом, судя по всему взорванным… А я ведь, когда узнал об этом, тоже было обрадовался: ну все, кончилась наконец моя головная боль, мой «висяк», дело моего Микадо, а выходит, что слухи о его смерти оказались, как сказал Чехов, несколько преждевременными…

— Это не Чехов, это пресс-секретарь Ельцина сказал. Дай, мужик, сигареточку, не жадничай!

— А ты разве куришь?

— А ты ведь, кажется, тоже не курил.

— Закуришь тут с вами, елки зеленые… Слушай, ты обо мне хоть вспоминала?

— А ты обо мне?

— А я только о тебе и думал. Знаешь, Люба…

— Ой, мужик, — не дала досказать подполковнику Василиса, — в том-то и дело, что лучше бы и не знала!

— Ну и что будем делать?

— Так ведь одно остается: глубоко затянувшись, коллективно, как в Афгане было принято, взгрустнуть по этому поводу.

И они, одновременно вобрав дым в легкие, дружно его выдохнули:

— Эх-х… елки зеленые!..

Алексей, он же Федор, уже уходил, когда, спохватившись, вдруг хлопнул себя по лбу:

— Вот голова-то дырявая!

Жикнула молния на его дорожной сумке, и в следующее мгновение Любовь Ивановна изумленно воскликнула:

— Господи, да это же Дуреха! Вот чудеса-то!..


Но самое, самое главное чудо случилось уже вечером, в Кирпичном. Василиса в этот день задержалась на работе, и заждавшийся ее Моджахед, от радости поливая на пол, вопил человеческим голосом, а потом вдруг подозрительно смолк.

— Эй, кусавец, косточку хочешь? — захлопывая холодильник, окликнула пса Василиса.

На кухне Моджахеда не было. Крайне удивленная этим странным обстоятельством, хозяйка выглянула в коридор и, всплеснув руками, ахнула:

— Да ты что же… ты что же это делаешь, бандюга ты этакий?! А ну отдай, отдай, кому говорят!..

Любовь Ивановна попыталась отобрать у кобеля злосчастную лупоглазую куклу, которую тот держал в зубищах, но Моджахед, решивший, что с ним играют, рыча, дернул на себя, и из тряпичного пузика на линолеум посыпались какие-то камешки…

Господи! Даже в тусклом свете шестидесятисвечовки они так играли гранями, что у Василисы перехватило дыхание:

— Господи, Господи!.. Да ведь это же бриллианты!..

Она нагнулась, но подобрала с пола не сверкающие драгоценности, а с виду недорогой и совершенно невзрачный, на серебряной цепочке, темно-зеленый камушек с перепелиное яйцо величиной, то ли кулон, то ли какой-то амулет — снизу камушек был в виде печаточки с витиевато вырезанной буквой «К». Василиса зачем-то сжала его в ладони, и ладонь эта вдруг совершенно отчетливо… загудела. Вот точно так же гудела ее голова, точнее сказать межбровье, «третий глаз» по-научному, когда она показывала московским гаишникам водительское удостоверение Вовчика Убивца.

Камень в руке за какие-то считанные секунды потеплел, стал почти горячим. Василиса раскрыла кулак и чуть не вскрикнула: то, что лежало у нее на ладони, светилось бледно-зеленым, совершенно неземным, мамочка, пугающе потусторонним, родненькая ты моя, светом.

И тут еще Моджахед, выронив куклу, с визгом отметнулся от Василисы и, поджавши хвост, затрусил в темную гостиную.

Боже!.. Чур меня, чур меня, чур…

Камень электрически гудел, и от гудения этого все тело ее сначала как бы обмерло, да так, что и сердце перестало биться, а потом стало вдруг таким легким, что Василиса от страха зажмурилась и сразу же увидела его, того самого зарытого в Чечне покойника, если, конечно, от него осталось что-то, он словно бы высунулся из кромешной тьмы — человек… Господи, человек ли?.. вылез, протягивая к ней дрожащую от нетерпения ручищу, точнее сказать — лапу, лысый, почему-то уже безусый, в каком-то странном, как у Сталина, полувоенном кителе, в лохматых, мехом наружу, штанах… тьфу ты! да и вовсе, бесстыдник, по пояс голый, с жуткой, промеж ног болтающейся шту… мамулечка, да это уж не хвост ли?.. и на копытах… на копытах!..

И вот, о ком они говорили с Алексеем утром, хоть и чертом переодевшийся, но он, вне всякого сомнения — он, Ашот Акопович, умоляюще глядя на Василису, сглотнул слюну и хрипло вымолвил:

— Ото ж отдай цацку мэни, отдай, а то хуже будэ!..

Рука — да нет же, лапа, волосатая, с когтями, звериная лапа была все ближе, ближе, уже почти задохнувшаяся, как в ночном кошмаре, Василиса судорожно, с утробным апом вобрала воздух в легкие и, за мгновение до смерти отпрянув от оскалившего клыки Микадо, очнулась…

Затылок тупо ныл. С трудом приподнявшись с пола, Василиса растерянно посмотрела на мертвенно мерцавший в руке амулет и, покачав головой, прошептала:

— Тебе, говоришь, отдать? Ну уж нетушки!..


Константин Эрастович Бессмертный появился в Кирпичном на следующий день вечером. Из большой черной машины, остановившейся у калитки, вылез Митрич. Бдительно оглядевшись по сторонам, он открыл дверь лимузина какой-то неизвестной Василисе марки, а когда патрон, пряча лицо в шарф и горбясь, побежал к крыльцу, спрятался за оградой с вынутым из-под полы «кипарисом» в руке.

Как и договаривались по телефону, Константин Эрастович постучал не в дверь, а в окно. Человек, которого увидела Василиса, отдернув занавеску, мало походил на ее ослепительнозубого московского знакомца. Из за-оконной тьмы на Василису глянуло затравленными воспаленными глазами некое бледное подобие прежнего Костея Бессмертного, такое жалкое и чем-то не на шутку перепуганное, что ждавшая его женщина, охнув, кинулась открывать замки.

— А там кто? — показывая на закрытую дверь гостиной, зябко поежился вошедший.

— Моджахед…

Костей даже присел от страха:

— Како… какой еще моджахед?!

— Да пес мой. Прячется он, из-под кровати не вылезает. Слышишь — даже не гавкает. Это он твоего камешка испугался…

— Покажи!

Константин Эрастович буквально выхватил из рук Василисы вынутый ею из-под подушки амулет, выхватил и, сжав его в кулаке, закрыл глаза. Через несколько мгновений морщины на его лбу расправились, лицо исказила болезненная улыбка.

— Слушай, Костей, — подозрительно глядя на гостя, сказала Василиса, — а он что, он на тебя и вправду наехал?

— Кто? — не открывая глаз, прошептал Константин Эрастович.

— Ну этот, с копытами…

Послышался легкий вздох.

— Теперь уже не страшно, теперь мне уже ничего не страшно… Теперь еще посмотрим, кто из нас… на коне!.. Я эту вещицу дольше жизни искал. Я еще не родился, а уж искал ее, понятия не имел, что ищу, а искал, искал… И вот — нашел, держу ее в руке и теперь, теперь уже действительно никогда не умру!

Больше ничего внятного Василиса от господина Бессмертного не услышала. Ахая и блаженно вздыхая, он надел таинственный амулет на шею, а затем, достав из-под рубахи пузатый контрабандистский пояс, положил его на кухонный стол.

— Можешь не считать, там триста тысяч стодолларовыми купюрами. Больше у меня просто нет, за что спасибо можешь сказать дорогому сыну моему Авениру. Это из-за него на меня черные наскочили… Он ведь, кажется, их полевого командира убил…

Бриллианты Костей не взял.

— Ты ведь, Люба, и так продешевила, — усмехнувшись, сказал он Василисе уже на крыльце. — Камень Калиостро — вещь непродажная, и если уж он кому-то попадает вдруг в руки, то это никакая не случайность, потому что…

— Потому что ничего случайного на этом свете не бывает, — закончила за гостя фразу Любовь Ивановна.

Вскоре черный бронированный лимузин укатил, и мы с Капитолиной Прокофьевной, по плану Василисы затаившиеся с берданками на моей веранде, со всех ног кинулись к дому Царевичей. Увидев лежавшую на столе кучу денег, моя бывшая одноклассница, вместо того чтобы возликовать, слезно вдруг заголосила:

— Ой, о-ой, ой горе-то какое, Витек! Да ведь она же, дурында чертова, миллиардершей стала!

— Ну так и что?

— Тьфу ты! Вот уж яблочко от дуба… ой, вот уж и вправду — недалеко-оо!.. О-оой!.. Да ты что, не понимаешь, что ее теперича убьют, зарежут, взорвут в этом самом в ее джопе!..

— Да хватит тебе каркать-то, — сказала Василиса, — давай-ка лучше деньги пересчитаем.

— А вот это верно, это очень даже разумно, — разом успокоилась Капитолина, — деньги — они счет любят… А тебе, Витек, я вот что скажу по-нашему, по-народному: скачет баба и задом и передом, а жизнь идет своим чередом!.. Ты запиши, возьми у Васьки карандашик с бумажкой и запиши, а то ведь, склеротик, забудешь…


Вот я и записал. Сначала, чтоб не забыть, эту ее, с позволения сказать, народную пословицу, а затем, на всякий случай, и всю историю про Василису, про Царевича и про всех прочих, имевших отношение к камню Калиостро и к без вести пропавшему в Чечне военному журналисту.

Роман почти закончен, дорогой читатель… Я напечатал эту фразу и надолго задумался, а потом все-таки решился рассказать еще об одной довольно-таки странной и тоже, увы, не случайной, как выяснилось впоследствии, встрече.

В субботу, 29 марта 1997 года, когда Василиса, сидя на кухне, писала письмо очень-очень помогшему ей с Царевичем в Германии журналисту Руди Шталлеру, тому самому, с которым она почти месяц моталась по воюющей Чечне, так вот, около полудня в субботу — дело было все там же, в Кирпичном, — в дверь деревянного домика осторожно, костяшечками пальцев, постучали.

Человека, который, переминаясь, стоял на крыльце, Василиса никогда прежде не видела. Был он худ, сутул, по-больничному сероват лицом и уже далеко не молод — по меньшей мере лет пятидесяти с гаком.

— Тюхин. Если хотите — Виктор Григорьевич Тюхин-Эмский, — поглаживая седенький очесочек бородки, представился постучавший.

— Ой! А мне про вас Эдик рассказывал. Нет, честное слово! — обрадовалась Василиса. — Это ведь вы авторский договор с чертом подписали?.. Ну вы ведь?

— В каком-то смысле я, — подумав, сознался гость. — А вы та самая Любовь Ивановна, про которую Эдуард Николаевич стихи писал?

— Какие? — насторожилась моя героиня.

— А вот эти: «Лупит дождик по толевой крыше…» Продолжать?

— Нет, уж лучше не надо, я их очень даже хорошо знаю.

— Замечательные стихи!

Василиса пристально посмотрела на Тюхина своими зелеными гипнотическими глазищами:

— Вы так думаете?

Уже за чаем, от которого Виктор Григорьевич, опять же подумав, не отказался, Василиса сообщила ему, что Эдуарда Николаевича дома, к сожалению, нет, что он как раз сегодня, то бишь в субботу, дежурит в газете по номеру, рассказала она гостю, что у него, у Эдуарда, после трех у профессора Баумгартнера операций, все — тьфу, тьфу, тьфу! — теперь в полном порядке, и с головой, и, слава Тебе Господи! — со всем прочим: вот видите, уже и работает, черти бы его драли, по субботам!.. А что поделаешь, денег-то, мамочка, опять нет: все, до пфеннига, там, в этой несусветной суперклинике, оставили, пришлось даже у Руди на дорогу занимать, — у-у, кровососы капиталистические, я их теперь еще сильнее, после поездки этой ненавижу!

— Да, да, — кивал головой Тюхин, — нынешняя власть, в смысле — система, не подарок, особенно для нас, для интеллигентов.

— Слушайте, а это правда, что вы камень Калиостро Надежде Захаровне подарили?

Виктор Григорьевич просыпал сахар на клеенку.

— Вот и вы об этом слышали!.. Да, правда. Только ведь я тогда уже знал, что амулет обязательно возвращается к тому, кто попытался от него избавиться. Вот и ко мне он скоро опять вернется, я чувствую, знаю. И они знали, что камень будет не у кого-нибудь, а у меня, у фантаста Тюхина, потому и подсунули мне на подпись тот чертов договорчик… Вы хоть знаете, что это за штука?

— Нет, — чуть слышно вымолвила Любовь Ивановна, уже высыпавшая в чашку две лишние ложечки песка.

По плохо выбритому горлу гостя метнулся кадык.

— С помощью этого амулета, а точнее сказать терафима, тайновидец и некромант Иосиф Бальзамо вызывал духи умерших. Но сие не единственное его чудесное свойство. С помощью камня можно перемещаться во времени и в пространстве в своем нынешнем теле. Я знаю, я пробовал… Я был там

— Там? Где это? — прошептала Василиса, глаза у которой стали круглыми, как у сидевшей на подоконнике Дурехи.

— Ну, в частности, в Небесной России. И знаете, что я вам скажу: все то, что здесь, — лишь отзвуки происходящего наверху, точнее — в ином измерении, в другом пространственно-временном континууме… Безумец, сумасшедший, подумали вы! Но в том-то и дело, Любовь Ивановна, что все, державшие в руке этот магический амулет, становятся как бы одержимыми! Особенно те, у кого он светился и гудел в кулаке, те, к кому он пришел сам, совершенно неожиданно, как это он любит делать, чудесно!..

— А к вам, как он к вам попал?

Фантаст грустно улыбнулся:

— О-о, это целая история! Я ведь, оказывается, еще в прошлой жизни имел к нему некоторое отношение… А в прошлом году ко мне постучала моя соседка Псотникова. Дело было вечером, ей хотелось выпить. «Григорьич, — сказала она, — купи хреновинку за стольник, отравиться хочу невыносимо!» У меня была водка, мы выпили. Вот тут Кира Кирилловна и рассказала мне, как несколько лет назад вынула амулет из руки лежавшего в морге покойника… В общем, она подарила мне совершенно с виду невзрачный камешек на дешевой серебряной цепочке, а когда дверь за Псотниковой захлопнулась, камень Калиостро ожил в моей руке, потеплел, загудел, засветился таинственным зеленоватым светом… Ну, а потом началось такое, тако-ое, Любовь Ивановна, что мне пришлось буквально всучить талисман некоей знакомой моей знакомой…

— Надежде Захаровне?

— …А потом… потом дошло до того, что я спрятался от них в психушке, только… только разве спрячешься от того, что тебе суждено, разве же от этого, Любовь Ивановна, спрячешься?!


…Обнаженные, усталые, они лежали в их тайном убежище, в жарко натопленной садовой времянке, и на буржуйке клокотала картошка, и гудело пламя в докрасна раскаленной жестяной трубе.

— Ты безумица, ты ведьма! — целуя ее в родинку на груди, бормотал Царевич, и она, счастливо улыбаясь в потолок, по которому метались багряные сполохи, вздыхала:

— Ничего ты не понимаешь, чудушко! Вовсе я не ведьма, а самая обыкновенная одержимая… Чем? Да любовью же, любовью, тобой, родненький. И вот увидишь, увидишь — все у нас с тобой будет замечательно, дивно, удивительно, неповторимо — все, все, все, и знаешь почему?

— Почему?

— Да потому, что я этого очень хочу, глупенький. А чего уж я, оглашенная, захотела, то обязательно сбудется, и не где-нибудь там, в твоей Руси Небесной, а вот здесь, на нашей с тобой грешной, родной нашей земле…

В печке громко щелкнуло полешко, красные уголечки посыпались в поддувало.

— Помнишь, как я твои джинсы сжег?

— Я все, все помню, счастье мое, я даже одно твое стихотворение наизусть помню.

— Про нашу времянку?.. Я его тоже сейчас почему-то вспомнил.

— Вот и прочитай. Я люблю, когда ты наизусть с выражением читаешь. Обними меня крепко-крепко, а потом легонько поцелуй в уста сахарные и тихо-тихо на ухо мне прочитай…

Вот они, эти стихи, которые Царевич нашептал на ухо Василисе, такой в этот вечер прекрасной, что только в рифму и можно было сказать об этом:

Лупит дождик по толевой крыше,

каплет на спину мне, озорник.

Сумасшедшая, рыжая, тише! —

наш приют не рассчитан на крик.

Из фанеры сколоченный плохо

вот таким же, как я, босяком,

он — для тайного стона, для вздоха,

от которого жизнь кувырком!

Мы, должно быть, опять угорели:

все качается, как на весах!..

Мы сдурели, сдурели, сдурели —

разве можно вот так… в небесах?!

Где-то неподалеку с гавканьем носился гонявший кошек по чужим участкам Моджахед, капало с крыши, и все, все, казалось, было уже позади — и эта бесконечная зима, и то, что произошло до нее: другие супружества, разлуки, одиночество, отчаянье, слезы, страх, Зверь, о котором Василиса, собравшись с духом, рассказала Эдику, и Алексей, про которого она ни словом ему не обмолвилась, — все, все это, Господи, было уже позади, в той, унесшейся в прошлое жизни, где ее, Василису, звали и Верой, и Надеждой, и, само собой разумеется, Любовью…

С крыши с грохотом съехал снег.

— Так все-таки можно или нельзя? — спросил Царевич.

— Что?

— Ну вот так вот, как мы…

— Бог ты мой, да конечно же можно, нужно, просто жизненно необходимо! — повернувшись, прошептала ему на ухо Василиса, такая, Господи, красивая и взрослая, что у меня после всего Капитолиной на веранде сказанного то и дело обмирало сердце и уходила из-под ног земля…




Загрузка...