ГЛАВА ВТОРАЯ, рассказывающая о том, как Василиса и Царевич сначала нашли, а потом опять потеряли друг друга

— Кукушка-вековушка, сколько мне суженого ждать осталось? — спросила Василиса.

И вещая птица, подумав, ответила из березовой рощицы за речкой:

— Ку-ку… ку-ку… ку-ку…

Тринадцать раз прокуковала кукушка. Тринадцать, Господи!..

— Ну, это еще не факт! — нахмурилась вопрошавшая. — К тому же мы с тобой, подруга, не уточнили единицу измерения. Что значат эти твои «ку-ку»? Тринадцать лет?.. А может быть, дней?.. часов? А что, если — секунд?!

И тут сидевшая на песчаном откосе Дунькиной Гривы эффектная медноволосая женщина в джинсовом костюме крепко-накрепко сомкнула глаза и, быстро перекрестившись, зашептала:

— Один… два… три… четыре… пять, мамочки!..

Когда, досчитав до тринадцати, Василиса быстро открыла глаза, он, близоруко щурясь, уже стоял в воде, все такой же узкоплечий, в мать чернявый, с ямочкой на подбородке и заметными уже залысинами на высоком лбу.

— Ну, здравствуй, Царевич! — тихо сказала Василиса. — Это сколько же годков мы с тобой не виделись?

— Семь, — растерянно улыбнулся молодой человек в засученных до колен трикотажных тренировочных штанцах. — Семь лет, три месяца и, кажется, девять дней… А ты что, замужем?

— С чего ты взял?

— Кольцо у тебя…

— Так ведь оно же не на правой руке, Иванушка! А ты… ты-то не женился? У тебя — вон, тоже…

— Да это так, глупости… Перстень это, подарок, — пряча руку за спину, смешался Царевич.

— Ах, перстень, ах, подарок!.. Куришь?.. Да ты проходи, присаживайся, чего столбом стоишь?!

Это был тот самый поросший тальником мысок, с которого их снял военный вертолет. По темной торфяной воде Чернушки сновали водомерки. Лениво шевелилась речная трава. Над душно цветущей таволгой нудел настырный шмель.

— Как твоя мама? — подставляя палец букашке, спросила Василиса.

— На пенсии… А твоя?

— А моя вот еще одну козу купила… Любишь козье молоко?

Божья коровка неторопливо переползла с травинки на ее покрытый облупленным лаком ноготь, потом по большому пальцу — на запястье.

Царевич осторожно тронул синеватый рубец у нее на локте:

— Бандитская пуля?

— Как же, дала бы я этому гаду выстрелить!.. У меня ведь, Иванушка, аж четвертый дан по контактному каратэ… Ю андестенд?.. А это я с мотоцикла кувыркнулась. Хороший был мотоцикл, японский… Помнишь, как за нами Повитухин бежал?

Да как же он мог забыть от изумления выронившего пакет с макаронами, невредного долговязого ментяру, его дикий, с подвывом, вопль: «Эй!.. Эй, ты чего, сбрендил, что ли! А ну стой, стой, такой-сякой!..» Разбрасывая в стороны несусветно длинные ноги, Повитухин понесся по Советской, само собой главной в поселке, улице, и Царевич, ровно минуту назад вдруг заявивший тусовавшейся у магазина честной компании: «Слабо газануть на милицейском драндулете? Добровольцы есть?..» — этот вот лихо вскочивший в седло тихоня, шало тараща глаза, закричал полгода уже не разговаривавшей с ним Василисе: «У него сейчас тапочки с ног послетают!..» — «А у нас с тобой головы, дурачок! — захохотала в ответ бледная, прильнувшая к его спине подельница. — А ну, подбавь газу!» — «Маньячка!» — «Ты сам маньяк!..»

Каким-то чудом сошло с рук и на этот раз. Отец, правда, слег вскоре после этого случая, слег и больше уже не вставал…

— Слушай, а ведь ты меня тогда удивил, ой как удивил! — покачала головой Василиса. — Ну ладно бы Чмуня или Припадочный, с них станется, но чтобы ты!.. Иванушка, скажи честно, зачем ты этот чертов мотоцикл угнал?

— А ты и не догадалась?.. Сказать тебе кое-что хотел…

— Что ж не сказал-то?

— Не смог… Тогда не смог.

— А сейчас?

— Н-не знаю, не думаю…

— И молодец, и умница, — засмеялась Василиса. — Сейчас это знаешь как в духе времени: ни об чем не думать, ничего не знать?.. А то как задумаешься, как узнаешь!..

— Наоборот.

— Что наоборот?

— Сначала узнаешь, а потом и призадумаешься.

— Тебе видней, сокол ясный. И про меня, поди, тоже информирован? Колечко-то у меня действительно обручальное. Я ведь, стерва, уже дважды замужем побывать успела…

— Слышал, — вздохнул Царевич.

— Капитолина доложила?

— Какая разница?

— Ох, а и впрямь какая, ушастенький ты мой!.. — Василиса легонько дунула на божью коровку. — А чего на наше место пришел?

— Да вроде как попрощаться. Улетаю я в пятницу, Вася…

— Улетаешь… в пятницу… — задумчиво повторила женщина с коротко остриженными темно-бронзовыми волосами. — Куда, если не секрет?

Военный журналист Царевич невесело усмехнулся:

— А если действительно секрет?

— Значит, в Карабах, — тихо сказала Василиса.

Красная, с опознавательными точечками на спине, букашка взобралась наконец на поднятый Василисин палец.

— Ну а вдруг убьют тебя, Иванушка? Так и умрешь, не решившись?

— Ты о чем? — вздрогнул Царевич, еще ниже опуская голову. — Чего не решившись?

— Ну, хотя бы на прощанье поцеловать меня…

Божья коровка нерешительно выпростала крылышки из-под хитиновых футлярчиков.

— Ну же, ну!.. — прошептала Василиса, на чуть, побледневшем лице которой проступили вдруг веснушки.

Ах, ну разве же можно быть такой… соблазнительной?!

…Изумленно-зеленые глазищи Василисы сияли.

— Ай да Царевич! — хрипло, задышанно шептала она. — Вот уж… вот уж не думала, не гадала! Ты что же это со мной сделал, конь вороной?!

Вконец обессиленные, потные, они лежали у самой воды в сдуревшей от запаха таволге. Песчаный склон до самого верха был изрыт ногами, а кукушка, та самая из березовой рощицы кукушка, по чьей милости и случилось это безобразие, все куковала и куковала, заполошенно выскакивая из сломанных ходиков в избушке Бабы Яги.

— Что будем делать, чудище ты ненасытное?

— Не знаю, не знаю…

— Смотри, как губу мне прокусил!

— Прости.

— Нет тебе, извергу, прощения!.. Что дальше-то делать будем? Ко мне нельзя.

— И ко мне… Слушай, времяночка тут одна есть.

— Далеко?

— Дотемна успеем. Пошли?

— Тогда уж поехали. Машина у меня тут неподалеку, в кустиках.

— Ух ты, «мерседес» небось?

— Обижа-аешь!.. Ой, там не надо, щекотно!.. О-о, Боже мой!.. Да кто же это тебя научил такому?

— Васька, а ты с военруком действительно целовалась?

— С Контуженым?! А ты и поверил? Ой, держите меня! О-ой, дурак, ой, дура-ашечка… ой, какой же ты… большо-ой… Ой, не надо, я сама… сама-а…

А когда стемнело, в садовом домике, в сколоченной из горбылей и фанеры покосившейся халупе, до которой они, дважды сменив колесо, добрались наконец на Василисиной «копейке», загудела буржуйка. Багряные жар-птицы метались по низкому, оклеенному пожелтевшими газетами потолку. Тесно прижавшись друг к другу, они лежали на безумно жестком самодельном топчане, двуединые, как сиамские близнецы, удачно прооперированные хирургом и непостижимым образом вдруг повторно сросшиеся.

— …а потом мы с Зинулей Веретенниковой, — шептала Василиса, — потом мы с ней в Афган поехали…

— В Афган?

— Ну, в военный госпиталь, медсестрами. Вот там я, Иванушка, и встретила своего первого мужа. Летун он был. Сережечка мой. Капитан, командир боевой «вертушки»… Помнишь песню такую, хулиганскую: «Мама, я летчика люблю! Мама, я за летчика пойду!..» Вот и пошла… Сгорел он под Кандагаром. «Стингером» сшибли. Месяц и пожили… А потом, после Афгана, я морячкой стала. Нет, честное слово! Корабельной сестрой в БМП. В загранку ходила: на Кубу, в Ливию, в Анголу… Жуть как интересно, только муторно…

— Муторно?

— От слова «мутит». Уж больно укачивало меня, Царевич. Ходила, как беременная мутантка…

— Как кто?

— Да это я так, шучу… Зеленая ходила, как лягушка. Слава Богу, на берег списали. Нашелся там один, чересчур озабоченный…

— Вроде меня?

Василиса поцеловала его в плечо:

— Куда ему до тебя, импотенту несчастному.

— А потом?

Василиса вздохнула:

— А потом, как за ручку дернули…

— За какую еще ручку, Василисушка?

— Ну, за беленькую такую, за фаянсовую. И понеслось по трубам содержимое, как любил говаривать мой незабвенный старпом. В суд он на меня подал…

— Кто?

— Да тот, озабоченный. За нанесение тяжких телесных повреждений… Здоровый такой амбал, под потолок.

— Оправдали?

— Да нет, он сам заявление догадался забрать. Ну посуди, какой он после этого капитан…

— Опять капитан?

— И не говори! Прямо напасть какая-то… И пошла я после БМП прямиком на овощную базу, приемщицей. Через неделю уволилась от греха подальше. Потом была охранницей на складе, экспедитором, инкассатором, тренером по кун-фу… Господи, хочешь верь, хочешь не верь — даже в цирке работала!

— В цирке, в настоящем?!

— В шапито. Там один идиот на «хонде» по вертикальной поверхности носился. Ну а я ему, соответственно, ассистировала. Упал, сломал шею. Так со мной в корсете и расписывался. Дальше, как водится, уже он мне ассистировал, а я гонялась. Пока не грохнулась…

— Сколько же их было у тебя?

— Мотоциклов?

— Мужиков.

— А два и было, Иванушка. Я ведь девушка строгая, старомодная: в постель только с законным мужем ложусь…

— А я?

— Ну, ты же у меня особый случай, Иван Царевич. Ты мне больше чем муж — ты суженый мой. Знаешь, что такое «суженый»? Это тот, которого тебе сам Бог судил… Обними меня!.. Крепче! Еще крепче!.. Вот так и держи, не отпускай!

— Не отпущу… больше ни за что в жизни не отпущу!

О безумцы, безумцы!

Вспоминая эту ночь потом, когда он уже был далеко-далеко, Василиса совершенно не к месту вдруг замирала, лицо ее бледнело, дыхание становилось прерывистым, глаза отсутствующими. «Господи, неужто это было?!» — ужасаясь, шептала она. И, опомнившись вдруг где-нибудь на трамвайных путях, растерянно озиралась вокруг, испуганная, потерянная.

На рассвете у топчана подломилась ножка, и они с грохотом скатились на пол.

— Я же говорила, говорила тебе, — задыхаясь от смеха, сказала Василиса, — говорила я тебе, что Буцефал двоих не вынесет!

— Да не Буцефал же, не Буцефал, а Боливар, жабка моя!

— Ах, ну какая разница, какая теперь уже разница, журавлик ты мой ненасытный!

Дощатый сортирчик был в другом конце садового участка. Когда одетая в его рубашку Василиса вернулась, Царевич, загадочно улыбаясь, сидел у печки и по лицу его метались шальные сполохи.

— Знаешь, что я сделал? Я их сжег! — тихо сказал он.

— Мамочки! — ахнула его зеленоглазая возлюбленная. — Это же мои джинсы! Зачем ты это сделал, чудушко?

— А чтоб не уезжала от меня сегодня.

Руки у Василисы обвисли.

— Эх, Царевич, Царевич, — вздохнула она. — Помнишь, что вышло, когда у тезки моей лягушачью кожу сожгли?

— Что?

— Да ничего хорошего.

Она так и уехала в то утро в город в джинсовой курточке и в купальных трусах. А полдня проспавший Царевич, проснувшись, глянул в облупленное зеркало и не узнал себя, осунувшегося, обросшего, глуповато улыбающегося непонятно по какому поводу.

Через два дня он по заданию редакции вылетал в Ереван, а оттуда — в Карабах, в район межнационального конфликта. В Пулково перед самой посадкой военный журналист лейтенант Царевич набрал номер ее домашнего телефона (он был записан губной помадой на его командировочном удостоверении), но трубку, увы, сняла не Василиса. Кто-то неведомый и вдрабадан пьяный с трудом выговорил:

— Алеу… Лю… люповь моя, эта ты?.. Ты эта или не ты… А ну, сызна… авайся, куда пыл-литру дела!..

Ровно через неделю, 15 августа 1989 года, редакционный «газик» Царевича попал под бомбежку в районе Лачинского коридора. Водителя Сашу Овсепяна взрывной волной забросило на крышу колхозной кошары. Когда подоспела помощь, корреспондент Э. Царевич был еще в сознании. Мертвенно-бледный, в изодранной, тлеющей гимнастерке, он, улыбаясь, беззвучно шевелил губами.

Через три дня в Ереване ему сделали первую операцию на черепе, а месяц спустя, уже в Москве, вторую. Оттуда, из Центрального клинического госпиталя, он позвонил Василисе. Трубку на этот раз сняла ее мама, Капитолина Прокофьевна.

— Какой еще такой Эдик?! Ах, Эдик, Царевич который! — без особой радости в голосе отозвалась она. — А Любови нету… Нету, говорю, оглобли твоей рыжей. Уехамши она… Куда-куда, за Кудыкину гору, пес ее за ногу, в Обсралию каку-то. Села, дурында, на карабь и уплыла за тридевять морей к тридесятому хахелю…

В аэропорту Пулково кинувшаяся к нему на грудь Диана Евгеньевна захлюпала в букетик мимоз:

— Худющий-то какой, черный! Армянин, да и только!.. А у меня сюрприз! А ну-ка, дружочек, посмотри, кто там у колонны стоит!..

Сердце у Царевича екнуло, встрепенулось, в глазах у него поехало…

Очнувшись, он увидел опухшее от слез, склонившееся к нему лицо его жены Надежды. Сидя на полу, она бережно прижимала иссеченную шрамами голову Царевича к своему большому мягкому животу.

— Ну вот и хорошо, вот и замечательно, — зашептала она ему на ухо. — Слышишь, как у меня там тукает?.. Слышишь?..

Загрузка...