ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Сегодня начинаю писать повесть из моей жизни. Меня зовут Соней, будущей весной мне исполнится шестнадцать лет. Я любимая дочь своих родителей и единственная внучка бабушки, хотя и седьмая по счету. Росту я в самую меру, наружностью очаровательна и преграциозна и уже получаю предложения. «Подрастай скорее, Сонечка», — говорит мне Михаил Ларионович, а на мой вопрос, куда мне торопиться, он отвечает: «Я на тебе женюсь». Он любит пошутить, хотя и говорит правду. Мы живем с ним в одном доме, только этажом выше, и у нас он бывает часто, поскольку maman упросила его заниматься со мною русской словесностью и французским языком.

Михаил Ларионович знает стихов тьму-тьмущую, говорить может на разных европейских языках, и я сожалею, что по вокалу и танцеванию у меня другие учителя, а не он. Внемля его совету, я начинаю писать повесть. Он сказал, что прежде запрещалось писать и даже нельзя было мыслить без риска оказаться в крепости, и потому человек оставался недоделанным, но теперь уменьшился цензурный гнет и можно дышать. Он мне говорит, чтобы я училась выражать свои мысли на бумаге, записывать впечатления и события, но мысли я и так умею выражать да и кто не умеет, поэтому я сначала настроилась писать стихи и сочинила про деву, кувшин и животворящие струи и показала стихи Михаилу Ларионовичу. Он прочитал внимательно и говорит: «Кувшин падает на камень или камень падает на кувшин, всегда горе кувшину». И еще он вздохнул и мне улыбнулся. Я сообразительная, необидчивая, хотя и весьма гордая. Оставляю стихи поэтам и начинаю сочинять повесть из моей жизни, которую ему не покажу, а может быть и покажу, на все воля господня.

Я сочиняю, а на том краю стола сидит моя любимая бабушка. Она без гостинца к нам не приезжает и сейчас с любовью смотрит на занятия своей единственной внучки. Вот кто будет моей читательницей! Но поскольку она не умеет ни читать, ни писать, я ей буду сама про все рассказывать.


Продолжаю сочинять вечером при свечах. Бабушка глядела-глядела на мое занятие, а потом и спрашивает: «А зачем ты, внучка, бумагу мараешь? Да еще небось николаевскую?» Я ей отвечаю, что пишу повесть из моей жизни, а потом ей прочту. Бабушка хотела засмеяться сначала, но тут же рассердилась по неизвестной причине. «Да я тебя, говорит, розгами! Ишь чего надумала в пятнадцать-то лет!» Бабушка далее расшумелась и стала требовать у папеньки розог, а папенька отвечал, что розог мы теперь не держим, поскольку новые времена и даже при дворе говорят об отмене телесных наказаний. Бабушка совсем разгневалась: «Будет сочинять повести, никто не приедет свататься!» Даже к самовару не пошла. «Не бить, — говорит, — так и добру не быть». И уехала к себе в Гороховую. Вот с какого печального происшествия началась моя повесть. Цензурного гнета меньше, но как мне быть с бабушкой?


Продолжение моей повести не заключает в себе никакой радости. Михаил Ларионович уезжает в киргизские степи пить кумыс. Сейчас он худой и желтый, а хочет вернуться в Петербург поперек себя толще. Ему надо поправить свое подгулявшее, как он говорит, здоровье, но кто теперь будет со мной заниматься? Кто теперь оценит по достоинству мою привлекательность и грациозность? Он будет писать мне письма бухарским слогом, а я должна ему отвечать по-французски.

Повесть моя на этом прерывается по причине отсутствия вдохновения.


Вдохновения нет, но есть интересные события. Вчера мы с maman были на маскараде в Благородном собрании на Литейном. Сначала я хотела сделать себе волшебный костюм, но папенька заявил, что мне наряжаться рано, а maman — поздно.

Ехали мы туда в карете с Михаилом Ларионовичем и с Полонским. Михаил Ларионович выглядел франтом и все шутил, что против него интрига, возможно, его похитят и мы его больше не увидим, как не увидит его и морское министерство, которое посылает писателей за моря-окияны ловить рыбу в мутной воде для великого князя Константина Николаевича. Maman смеялась, Яков Петрович смеялся, и я тоже смеялась, хотя и не видела поводу, но мне важно быть наравне со взрослыми. На самом же деле никто его похищать не думал, весь вечер он провел с дамой в черном домино, о чем я напишу подробнее, когда почувствую полет вдохновения. К нам он так и не подошел, и maman на него обиделась, а я и того больше. Полонский представил нам своего приятеля, молодого брюнета, отрекомендовав его поэтом Василием Курочкиным. Однако сей поэт совсем нас не развлекал, а скоро удалился в буфетную, и я не сделала бы его героем повести, если бы он не вернулся. Но он вернулся и притом не один, а с неким господином, одетым беспечно в желтые панталоны с большой клеткой. Они встали рядом с нами, и господин, показывая пальцем на Якова Петровича, спросил: «Это Полонский?» Последовал ответ: «Полонский». — «Он написал «Песню цыганки». — И господин запел: «Мой костер в тумане светит; искры гаснут на-а лету-у», довольно приятно, как актер, хотя и настолько громко, что maman дернула меня за подол, чтобы я не стояла, разиня рот. Я послушалась, но мне было любопытно, и весь разговор их я воспроизвожу в дословности: «Хватит петь, сын льва, тут тебе не Александрынка. Давай лучше поговорим». — «Давай. Слышно, новый государь пьет горькую?» — «Пьет, сын льва, пьет». — «Значит, душа у него добрая, как у всякой пьяницы». — «Добрая-предобрая». — «Он дарует народу волю. Либертэ, эгалитэ и фратернитэ. Либертэ будет, а… а цыган не будет!» — Тут господин всхлипнул на мое удивление, достал платок и начал вытирать слезы, самые настоящие, мокрые. «Не печалься, сын льва, цыган будет еще больше». — «Зачем же больше?! — Господин заревел. — Упаси боже! Надо в самый раз…» — «И цыгане будут, и побирушки, и христорадники, не приведи господь сколько. Пошли в буфетную, сын льва». — И они ушли.


Я попила чаю с бабушкиным вареньем из кружовника, подождала, когда моя любимая бабушка уехала, и пишу теперь снова главу о маскараде. Черное домино не выпускало Михаила Ларионовича весь вечер из своих зловещих объятий (это я выражаюсь фигурально). Угадать, кто она такая, невозможно, хотя сразу же ясно всякому справедливому человеку: она не имеет и половины тех достоинств, которые имею я. Михаил Ларионович такой тонкий, изящный, весь приподнятый, выгнутый, так и кажется, вот-вот выпорхнет из своего фрака и взовьется над ней соколом ясным. Только вот лицо у него было странное, желтее всегдашнего, и выражение растерянное, хотя maman сказала, что он так рад, будто получил душ двести наследства. Я улыбалась ему, а он вовсе меня не видел. Наверное, отсвечивали стекла его очков. Но прежде-то они никогда не отсвечивали! Обидно мне до сего времени…


Скандал! Или похоже на скандал. Или если еще не было скандалу, так он непременно будет. Черное домино оказалось мужней женой, дамой! Супруг ее, офицер корпуса лесничих Шелгунов служит в департаменте и характеризуется человеком достойным.

И еще наш дом взбудоражен новой повестью Михаила Ларионовича в «Библиотеке для чтения». Она так и называется «Наш дом», и многое в ней похоже на то, как есть и в самом деле. А главное, там героиня по имени Соня и все заканчивается ее счастливым браком. Какие это намеки?

Началась зима, а с нею множество всяких вечеров, балов, маскарадов. Но мне более по душе литературные вечера, я ведь пишу повесть, и мне нужны встречи с известными литераторами. Мы выезжаем с maman, и моя мечта попасть в салон Штакенигаейдеров. Однако туда надо получить приглашение, а папенька щепетилен и запрещает нам туда соваться. И хотя он действительный статский советник, но таких много, признает папенька, а государев архитектор Штакеншнейдер один.

За неделю до рождества я все-таки появилась в салоне вместе с Михаилом Ларионовичем. Он все еще уезжает в экспедицию, а сам уже не может и дня прожить, не повидав Шелгунову.

У Штакеншнейдеров я очень сошлась с их дочерью Еленой девятнадцати лет. Она, как и я, тоже начала повесть из своей жизни. Тот, кто ничего не пишет, у них не бывает. Елена проницательна, рассудительна и очень умна, может, потому, что горбатенькая. Она тоже убеждена, что Михайлов от Шелгуновой совершенно потерял голову, хотя откуда ей знать, каков он с непотерянной головой?

Мы с Еленой постоянно выбираем в салоне даму, на которую надобно равняться в своем развитии. Я полагаю, что женщина должна быть загадочной и роковой, но Елена со мной не согласна и говорит, что такие натуры уже ушли в прошлое, а сейчас свобода на первом месте и раскрепощение чувств.

Не сговариваясь с Еленой, мы обе заняты Шелгуновой как возможным примером для подражания. Елена вычитала, что есть два типа женщин — собачьей привязанности и кошачьей гибкости. Шелгунова будто бы относится ко второму типу. Меня не особенно восхищает ее внешность, хотя волосы у нее белокурые. Она полновата и лицом и телом, но Елена говорит, что ей даже полнота идет, походка у нее плавная, словно ладья плывет, и пол под ее ногами не содрогается, как под другими дамами. Но неужели и я в свои двадцать три года стану такой же пухленькой? Останется ли хоть что-нибудь от моей преграциозности? И еще я задаюсь вопросом, почему Шелгунова не следует моде, не сделает себе баску на платье, а они в большой моде, у иных даже очень низко, наподобие юбки, а у нее совсем нет. И платье она не дополняет ни аграмантами, ни гипюром, ни гагатами, ни бахромой. И шляпки у нее очень обыкновенные, а вот Дружинин явился с дамой, у которой шляпка по наиновейшему вкусу из гладкого бархата гранатового цвета, по обеим сторонам перья такого же цвета, а поля обхвачены черным кружевом — преграциозная шляпка!

Елена говорит, что мы находим в ней недостатки, потому что слишком внимательны к ней, нельзя забывать, что она прекрасно говорит на всех европейских языках, в детстве ей держали в доме француженку для разговора. Она прекрасная музыкантша, одна из лучших пианисток Петербурга, и сама это знает. И еще Елена говорит: несмотря на всякие наши придирки, мужчинам она очень нравится. Но почему, почему? — вот что для меня важно уразуметь. По мнению Елены, она очень умна, а мне кажется, она больше хитра и своевольна, для нее нет ничего невозможного. Она будто бы утверждает, что только мятежность делает женщину в наш век прекрасной. Как это понимать?

Полонский тоже обожает Шелгунову, он смотрит на нее глазами Михайлова. А Михаил Ларионович сильно изменился и нравится мне такой еще больше. Только мне кажется, что он ее любит сильнее, чем она его, и это обидно. Когда он говорит с ней, слышать его голос просто одно удовольствие! Но они часто уединяются куда-нибудь в сторонку и способны проговорить вдвоем весь вечер. О чем? — хотела бы я знать. Она не жеманничает, не кокетничает, но временами смеется весьма откровенно, запрокинув голову и показывая шею (мне надобно этому поучиться).

И еще мне любопытно, почему она совершенно не смущается своего мужа. Он, видно, строгий господин, лощеный такой офицер, слегка насмешливый. Суждения его сплошь новые (так Елена говорит). Он выше зряшной ревности (опять же по словам Елены). И что особенно удивительно, в чем не разобраться ни мне, ни другим, — Шелгунов и Михайлов очень между собой дружны. Я даже полагаю, что если Шелгунова обидит Михаила Ларионовича, то муж ее вступится за него, как друг. Ну не странно ли все это, не загадочно ли?

Михаил Ларионович умен и образован, спору нет, но какой же он все-таки недогадливый, его так легко обмануть! Оказывается, на другой день после того маскарада он перебрал всех своих знакомых, вспомнил своего приятеля по Уфе Пекарского, разыскал его квартиру и начал изливать душу — как он заинтригован, как ему хочется раскрыть эту маску, не знает ли ее Пекарский? А Шелгунова стояла в это самое время в двух шагах за портьерой и все слышала! Пекарский живет с ними в одной квартире. Это тот самый господин, высокий блондин, который неприлично хохотал, следя за ними на маскараде. Но Михаил Ларионович и за него склонен вступаться, называет его ученым, который скоро прославится своим трудом про Петра Великого, с утра до ночи копаясь в архивах и музеях. Я же считаю, что великие ученые не должны так громко хохотать на маскарадах, ведь Ломоносов не хохотал.


Повесть из моей жизни превращается в повесть о мадам Шелгуновой, и я ничего не могу с этим поделать. Вчера она рассказывала анекдоты касательно двора, определенно неприличные, иначе нас с Еленой не стали бы выпроваживать в другую комнату.

Может быть, она ведет себя вольно по причине неудачного брака? Но Елена считает, что брак ее, наоборот, удачен, хотя и отличается от других какой-то особенной новизной. Муж ее сопровождает во всех забавах, бывает на литературных вечерах, хотя сам не литератор. Она его зовет Николаем Васильевичем и на «вы» с ним не только в обществе, но и дома. И он также зовет ее на «вы». Вдобавок они еще и родственники, подавали прошение в синод на разрешение кровного брака. Елена все знает и говорит, будто по причине их близкого родства до сих пор у них нет детей, хотя ей уже двадцать три года.

Не слишком ли много я пишу о ней? Все о ней да о ней, а когда же о себе? Но почему-то о себе и писать нечего. Моя любимая бабушка загоревала, ездит к нам редко и говорит, что, если ее единственная, седьмая по счету, внучка будет посещать маскарады с грудного возраста, ноги ее в нашем доме не будет. Это у меня-то грудной возраст?


Вот и рождество прошло, Новый год наступил, а повесть моя все о тех же людях, и пишу я не из страсти к болтовству, я уже не могу жить без них. Михаил Ларионович все уезжает и уезжает в Оренбургские степи со дня на день, никак не уедет.

Запишу еще один случай про Шелгунову, последний, а далее воздержусь. Вчера у Штакеншнейдеров зашел разговор о каком-то Огареве. Он богач, миллионер, живет в Москве, у него есть шкатулка, набитая деньгами, и всякий из его приятелей берет оттуда сколько вздумается, даже не спрашивая соизволения. Сейчас он в Петербурге и закатывает вечера, а к Штакенншейдерам не идет. Михайлов заявил, что все это вздор и что Николай Огарев прежде всего замечательный поэт, и начал читать по памяти: «Просило сердце впечатлений и теплых слов просило вновь, и новых ласк, и вдохновений, просило новую любовь». Полонский тоже начал хвалить его стихи под названием «Монологи». Но было бы удивительно, если бы Шелгунова не выразила своего желания познакомиться с таким талантом, но она выразила, сказав, что сама хочет прочесть его стихотворения. Поискали в библиотеке — библиотека преогромнейшая, а стихов его не нашли. Шелгунова огорчена, а Михайлов тут же: «Я вам сейчас принесу их!» И пошел одеваться. Стали его отговаривать, слишком поздно уже, на дворе ночь, мороз, все отговаривали, все, кроме Шелгуновой! (ставлю восклицательный знак.) Михайлов быстро ушел, не внемля никаким уговорам. Я просто дрожала вся — вдруг не найдет, что с ним будет? Я, можно сказать, страдала, а Шелгунова тем временем шутила с красавцем Григоровичем, высоким и солидным господином, сама смеялась, а уж он и подавно, как студент; наверное, она пустила в ход свои знаменитые анекдоты.

А Михайлова все нет и нет. Дружинин, Тургенев и Григорович заговорили о молодом графе Толстом, называя его башибузуком, троглодитом и надеждой русской литературы. Мне было неинтересно, я только запомнила, что у молодого графа две двоюродные тетки живут в Зимнем дворце и воспитывают внучек императора Николая, а один двоюродный дядя живет в Академии художеств, являясь ее вице-президентом, и любит выделывать кадриль в домашнем костюме — в бархатной куртке, в вышитых туфлях и в шерстяных чулках. Затем они стали высмеивать Чернышевского, называя его семинаристом и даже клоповоняющим господином. Я бы не стала этой скуки записывать, если бы не вмешался в разговор Шелгунов. Обходительно, не касаясь личностей, он сказал, что Чернышевский — человек большого ума и что его новая эстетическая теория совершает переворот. Это прозвучало вызовом, и трое маститых литераторов ответили на его заступничество по-разному. Григорович, так жестоко высмеявший Чернушкина в «Школе гостеприимства», согласился с Шелгуновым (уж не из-за его ли жены?). Тургенев довольно язвительно вставил, что в обществе заметен сдвиг, коли об эстетических теориях рассуждают офицеры лесной службы. Это было оскорбительно, но Шелгунов совсем неамбиционно отвечал ему, что офицерам легче судить беспристрастно о значительных общественных явлениях, «не преследуя узкие цели литературного кружка», в то время как в «Школе гостеприимства» видны личные счеты. Тургенев, видимо, гордец, промолчал, но тут прямотаки в ярость пришел Дружинин и заявил, что он готов бить по голове палкой, бутылкой и чем угодно всякого, кто осмелится порицать Пушкина. При чем здесь Пушкин? Шелгунов не собирался досаждать литераторам, но и уступить им ему как будто было совестно перед самим собой, он даже побледнел, но отвечал твердо, что господин Чернышевский и не думал порицать Пушкина, его неверно, якобы, поняли. Спорщики увлеклись, забыли про женщин, и Шелгунова быстро поставила всех на место, предложив сочинить пьесу и самим же разыграть ее на домашнем театре. Ее поддержала хозяйка салона Мария Федоровна, сказав, что их пустующий театр давно не оглашался криками «браво» и «бис».

А Михайлова все нет и нет. Может быть, он уже пьет горькую, не найдя обещанных стихов?

Шелгунова хотела предложить тему из народной жизни, а Дружинин сказал, что лучше фарс, и он уже есть, его с успехом играли в имении Тургенева Лутовинове, это та самая «Школа гостеприимства», из которой Григорович сделал рассказ. Шелгунов был в тот вечер особенно несговорчив, он заметил, что фарс может быть и презабавным, если убрать из него пасквильную фигуру Чернушкина. Непонятно мне совсем, почему он в одном случае тверд, как кремень, а в другом мягок, как воск, с женою, например? Кто бы мне разъяснил?

В это время как раз-то и воротился Михаилов, красный с морозу, со сверкающими глазами и такой счастливый, что мне захотелось подставить ему щечку для поцелуя. Он подбежал к Шелгуновой и подал ей стихи, о которых она уже и забыть успела. Однако же улыбнулась (нам с Еленой ее улыбка хороша, перед зеркалом я улыбаюсь вполне так же), улыбнулась и говорит: «Чем я вам обязана, милый Мих?» — «Позвольте поцеловать вашу руку?» Она рассмеялась и милостиво подала.

С приходом Михайлова спор затих, возможно потому, что он близок с Чернышевским, но я полагаю, спор прекратился оттого, что Михаил Ларионович своим обхождением не способствует разжиганию всякой распри.

Елена считает, что у Шелгунова и Чернышевского одинаковые принципы в отношениях с женами. Они будто бы новые люди. Жена Чернышевского принимает гостей отдельно в своей половине, а он, если пожелает, может принимать отдельно своих гостей. Но он доволен тем, что его оставляют в покое и не мешают писать возмутительные для Дружинина сочинения.


Теперь по средам все собираются у Шелгуновых в маленьких комнатах, и я хожу туда с большим любопытством и волнением. Сейчас я просто диву даюсь, как сильно изменилась моя жизнь с недавнего времени, а Михаил Ларионович говорит, что изменилась не только моя жизнь, дело тут в общем обновительном духе, в новом каком-то ветре, веянии.

Собираются у них все известные литераторы, бывают Тургенев, Полонский и остальные друзья Михайлова. Наконец-то я увидела здесь Чернышевского, который стал притчей во языцех, и он не произвел на меня особого впечатления. Сразу видно, не петербуржец. Он больше сидит в сторонке, но каждое его слово ощетинивает спорщиков. «Не торопитесь осуждать русского писателя. Чего хочет публика, тем и бывает литература». Некоторые господа стараются его не замечать, но исподтишка говорят для него какие-нибудь крайности, дабы вызвать его на возражения. А он иногда возражает, а иногда посмеивается, отчего противная сторона негодует еще больше. Мне все это непонятно. Однако он хорошо относится к своей жене, которая во многом не уступает и самой Шелгуновой. Жена его очень нежна и всегда весела с Михайловым.

Уже раза три Елена втолковывала мне, кем приходятся друг другу супруги Шелгуновы, я кое-кое-как запомнила. Дай бог памяти и сейчас. Прабабка у них одна, из фамилии Шелгуновых. У прабабки была дочь, которая в замужестве стала Афанасьевой и родила дочь. Эта дочь вышла замуж за обрусевшего немца Михаэлиса и родила Людмилу Петровну. Но у прабабки был еще сын, который женился на обрусевшей немке фон Поль, и у них родился Николай Васильевич. Значит, матери ее он брат двоюродный, а ей дядя.

У Шелгуновых много музицируют, ведут всякие разговоры и подают вкусные расстегаи. Ни один разговор, особенно при Чернышевском, не проходит без мужика. Сам он такой темы не начинает, но другие полагают, что без мужика Чернышевскому скучно, либо задеть его хотят нарочно. Вчера завели разговор о собачках, но перекинулись, как и следовало ожидать, снова на мужика. В Петербурге усилилась мода на домашних собачек, появились разные диковинные породы, смешные и серьезные, у иных морда сильно похожа на человеческую физиономию, их стригут по-особому, моют французскими мылами и даже подбривают. Был поставлен вопрос: западное это или наше, русское? Решили, что западное. Но вот появилось в «Санкт-Петербургских ведомостях» сообщение о суде. Мужик повадился воровать на улице господских собачек. Украдет, подождет объявления о пропаже и несет собачку по адресу, получая вознаграждение. Западное это или наше, русское? Заводить собачек — западное, а воровать их — чисто наше, русское. Господ забава тешит, а мужика кормит.

Кроме расстегаев и музицирования, у Шелгуновой есть замечательный альбом с посвящениями. Она не делает из пего секрета, наоборот, так и выкладывает его на вид, и я переписала оттуда некоторые записи. Вот экспромт Майкова: «Среди толпы пустой и сонной невольно я стремился к вам, как к свежей розе, приплетенной в венке к искусственным цветам». Из этого можно сделать вывод, будто она покоряет своей естественностью. Ох, уж эта мне естественность! Доживу ли я до нее когда-нибудь? У Полонского посвящение более туманное: «Я был богов твоих певец, когда я пел ума свободу, неискаженную природу и слезы избранных сердец». Тут мне тоже не все понятно, к примеру, чьи слезы? Мужские или дамские? Лучше всех написал Михайлов, без комплиментов, одну печальную правду: «Боже, каким перепутьем меня, странника, ты наградил! Боже, какого дождался я дня. Сколько прибавилось сил!»


У Елены 7 февраля на домашнем театре давали «Школу гостеприимства». Чернушкина все-таки заменили на Брандахлыстова, он ломает стулья, курит, на сцене дым коромыслом. Женщин он называет ничтожными созданьями и поет: «Прощаюсь, ангел мой, с тобою». Михайлов играл помещика Лутовицына, а Шелгунова его сварливую жену. Они до того скандалили, до того злословили, что половина публики разбежалась, а сидевший в первом ряду старик со звездой, Греч, заявил: «Полюбуйтесь, милостивые государи, вот она, натуральная школа!» — и с гневом ушел. Скандал! Михайлова мне жалко, но ругались они с Шелгуновой предерзостно. Если бы и вправду так…


Михайлов говорит, что морское министерство скоро выловит его, как рыбку, и отправит к синю морю под ружьем. И будет он там сидехом и плакахом на брегах вавилонских. Рыбка он хоть и не золотая, но и не простая, поскольку экспедиция оплачена серебром, а он уже все прожил, ибо у него бекрень в голове, и теперь ждет, когда кто-нибудь обнадежит: «Mais je puis vous donner de 1'argent». («Но я могу вам дать денег».)


Михайлов наконец уехал. Солнышко мое калмыцкое укатило в степи киргизские. Вчера я радовалась, что он нашел в себе силы оторваться от Шелгуновой, а сегодня узнала, что это не он от нее оторвался, а совсем наоборот — Шелгуновы уезжают за границу, о чем поместили сообщение в «Ведомостях Санкт-Петербургской городской полиции». Вот оно в чем дело! При всем своем обаянии я недогадлива, у меня тоже бекрень, если не сказать хуже. Ведь иначе он бы так и не уехал! Как мне ему помочь?..

Буду писать ему, а вернее сказать, буду отвечать ему на письма по-французски. А повесть свою буду продолжать по-русски.

Скоро весна, и мне пойдет уже семнадцатый год.

Загрузка...