ВОЕННЫЙ ЛЕКАРЬ ЕГОР СЕНИЧЕВ

…Как сказала Егору мать, так и случилось: вскоре началась война и забрали Егора Сеничева на фронт. Отец, провожая его, сильно плакал и слёз не стыдился.

— Ты у меня один, сынок, — говорил Егору. — Если с тобой что худое случится, мне не пережить.

Егор, помня материны слова, его утешал:

— Я, батя, обязательно вернусь, не горюй обо мне!

Но старшему Сеничеву, видать, сердце о другом говорило…

Как бы то ни было, стал Егор артиллеристом на фронте. Месяц-другой так-то отвоевал, а потом пришёл в медсанбат и говорит врачу:

— Возьмите меня сюда работать. Убивать я всё одно не научусь, так лучше помогу вам лечить.

Врач, Сергей Петрович, удивился:

— Если ты медик, почему в артиллеристы попал?

— Я не медик, — отвечает Егор. — Научился врачевать от матери, а она знахарка была.

— Ну, сравнил! Твоя мать что лечила-то? Килу, подтынницу? А у нас раны, ампутации, контузии…

— Это ничего, — не отступает Егор. — Вы меня возьмите, а я лишним тут не буду.

— Ну и настырный ты! — удивился доктор. — Ладно, я тебя возьму санитаром, а там поглядим. Только смотри, чтобы ты обратно не запросился: санитары-то у нас под огнём работают, такое, брат, им достаётся, что не приведи господь…

— Спасибо вам, доктор, — просиял Егор, — я не запрошусь.

Перевели Сеничева в медсанбат, и начал он удивлять врача своим искусством. Без ножа, безо всякого инструмента помогал раненым — останавливал кровь, раны заживлял и просто снимал боль. Всякую свободную минуту собирал травы и готовил целебные снадобья. Врач Сергей Петрович не мог на него надивиться:

— Слушай, Егор, я ничего подобного в жизни не видел! А я, брат, в людях уже двадцать лет ковыряюсь. В столичных клиниках работал, с профессорами, с академиками. Но чтобы так лечили, вижу в первый раз. Откуда у тебя такое… такое умение?

— От Бога, — отвечает Егор.

А доктору неймётся:

— Я тебя серьёзно спрашиваю, бирюк ты владимирский! Я хочу понять, почему я с образованием, со своей практикой не могу того, что ты просто так делаешь! Отчего когда я к раненому подхожу, он сжимается весь, а ты подходишь — он аж светится от радости? Завидую я тебе, понимаешь ты это? Завидую белой завистью. Всю жизнь мою ты перевернул! Я же с детства о медицине мечтал, первым студентом на курсе был, о моей работе в газетах писали. А теперь кем мне себя считать? Да что ты всё молчишь и молчишь, заноза этакая?

— Сергей Петрович, — отвечает Егор, — у меня секретов никаких нет. Могу вам всё рассказать, показать. Только как же вы по-моему делать станете, если вы в Бога не верите? Хотите иметь силу, а сами от этой силы закрываетесь.

— Да, брат, не верю, — вздыхает Сергей Петрович. — Так уж воспитали. Мой отец известный учёный был, атеист. Книг в доме было море, идеи разные, можно сказать, в воздухе носились. А вот для Бога места не нашлось. Но когда я на тебя смотрю, Сеничев, то начинаю подозревать, что и в атеизме не всё так гладко. Вот погоди, поработаем ещё с тобой, я и в Бога, и в чёрта поверю.

Интерес к Егору у того доктора был нешутейный. Вот и заводил он с Егором, как сам говорил, душеспасительные беседы при любом удобном случае. Обычно по ночам, когда раненые уже спали, а новые в медсанбат не поступали, позовёт, бывало, Егора доктор:

— Эй, народная медицина, иди-ка сюда, если спать не хочешь. Поговорим с тобой о проблемах бытия.

Егор эти разговоры не больно любил:

— Я ведь не проповедник, Сергей Петрович.

— А я от тебя не проповеди жду. Я хочу понять, на чём твоя вера зиждется. Когда я, Егор, смотрю вокруг, мне кажется чудовищной мысль, что над этим миром есть Бог. Уж если кто и правит здесь, так это дьявол. Как мне обрести веру, когда я каждый день вижу смерть, страдания и поругание своей земли?

— Сергей Петрович, — отвечает Егор, — не нужно вам искать доказательств. Когда-нибудь вы своей душой его почувствуете, тогда раз и навсегда всё поймёте. Будете видеть его повсюду, и никаких доказательств не надобно будет.

— Ты думаешь, почувствую? — не верит доктор.

— Так вы же ищете его, значит, когда-нибудь найдёте.

…Так шло время, наступило второе военное лето. Матушка земля опять явила свою силу, одела леса густой зеленью, сама укрылась буйными травами. Травы в силу вошли, их собирать пора, а Егору некогда: с боями наступают наши войска, и раненых день ото дня всё больше. Никак Егору со сбором не поспеть. Схожу-ка ночью в лес, думает он, ночи светлые, хоть что-то запасу.

Лес этот был могучим бором, вроде наших лесов, и заныло у Егора сердце по родной стороне: «Господи, до чего же тихо, до чего вольно здесь, и пахнет всё так же…» В этот момент кто-то прыгнул Егору на плечи и ударил по голове…

А очнувшись, понял Егор, что попал к немцам. Лежал он в незнакомой деревенской избе, а немцы рядом галдели между собой и на него поглядывали. Вот заметил один, что Егор в себя пришёл, велел встать и повёл среди ночи в другую избу. Там сидели немецкие офицеры, водку пили и харчи русские ели, а как увидели Егора — переглянулись. Один из них, видно, старший здесь, сказал что-то по-своему, а другой спросил у Егора по-русски:

— Ты есть русский народный лекарь, который лечит всякие болезни?

— Должно быть, я и есть, — ответил Егор и потрогал свою голову.

Старший немец опять что-то сказал.

— Господин офицер просит прощения, что пришлось применить силу. Сколько тебе лет?

— Двадцать пять.

Немцы снова переглянулись, и старший, как ворон, прокаркал что-то.

— Господин офицер хочет убедиться в твоих способностях и желает знать, чем болен этот человек, — тут переводчик показал на одного из немцев — молодого, со впалыми щеками.

Егор пристально на него поглядел и ответил:

— У этого человека больные лёгкие. Скорее всего, он застудился ещё зимой и кашляет кровью. Можно вылечить.

— Вот ты и будешь лечить. Господин офицер хочет, чтобы ты стал нашим лекарем. А если ты откажешься, тебя расстреляют.

Егор усмехнулся:

— Смерти я не боюсь, потому что смерти в мире нету. А больному вашему помогу.

И стал Егор работать у немцев. Первого его больного звали Куртом. Был он почти ровесник Егору и служил в какой-то младшей должности при штабе. На фашиста и не походил вовсе этот Курт — такой добродушный был парень. Егора он во всём слушался и даже научил немного по-немецки говорить, пока тот его выхаживал.

— Мы за тобой давно охотились, — рассказывал Курт. — Узнали, что у русских есть необыкновенный доктор, вот Блюмер и приказал добыть тебя любой ценой, потому что сам в таком враче нуждается. Если я у тебя поправлюсь, Блюмер заставит себя лечить, так и знай. Мы сначала хотели ваш медсанбат отбить, но ты нас опередил…

Егор его слова разбирал и думал: а ладно ли я сделал, что остался? Может, лучше было мне пулю свою получить? Но жалость к Курту удерживала Егора. Подумал он, как нежданно нашёл себе товарища среди немцев, и решил: ладно, этого подниму, но больше из них ни один не дождётся. «А разве правильно это — людей на дурных и хороших разделять, когда сам Бог всех одинаково любит?» — тут же громко и требовательно спросило сердце Егора. Просветлело у молодого знахаря на душе, как будто серый туман рассеялся, и не стало для него ни плена, ни врагов, ни одиночества.

Дальше оказалось всё так, как ему Курт обещал: едва тот поправился — повели Егора к Блюмеру.

— Ты и в самом деле умеешь лечить, — сказал Блюмер. — Но теперь перед тобой особенная задача, теперь я тебе доверяю свое здоровье. Если ты мне поможешь, награжу как положено. Если нет — расстреляю.

— Вот уж никогда не слыхал, чтобы так помощи просили, — только и ответил Егор.

А с Блюмером было вот что. Месяца три тому довелось ему убить одного крестьянина, старика, который будто бы с нашими партизанами связь имел. Как его ни пытали, как ни ломали — всё молчал старик. Блюмер понял, что толку не будет, взял пистолет и собственноручно с досады старика пристрелил. Тело его солдаты выбросили, а деревенские в тот же день схоронили. Но ночью явился к Блюмеру убитый старик и, подошедши к самой постели, стал показывать свои раны и громко стонать. От ужаса Блюмер лишился языка и мало не окочурился. Но вот старик замолчал, посмотрел на него с несказанной мукой и пропал. Тогда уже Блюмер заорал во всю глотку. Вбежали часовые, однако они и знать не знали ни о каком старике — никто в избу не входил, и стонов ничьих они тоже не слыхали.

Наутро велел Блюмер показать ему могилу старика. «Может, он живой остался? А эти скоты деревенские его укрыли и сделали вид, что похоронили? Надо раскопать могилу». Но при мысли снова увидеть старика такая оторопь взяла Блюмера, что он чуть не бегом бросился с погоста.

«Пропади ты совсем, — бормотал он, — не хочу ничего о тебе знать! Живой ты или мёртвый, не смей приходить ко мне!» И вечером выставил у себя двойной караул.

Однако ночью увидел Блюмер старика во сне, проснулся от его стонов и до утра лежал, цепенея от страха. То же случилось в следующую ночь, и ещё, и ещё… А потом уже и днём начал мерещиться несчастный старик в каждом убитом русском. Страшно было Блюмеру засыпать и страшно просыпаться. Хотелось ему убежать, скрыться ото всех, забиться в какую-нибудь нору и не вылезать из неё никогда. От отчаяния Блюмер готов был пустить себе пулю в лоб.

Никто не знал, что творится с Блюмером, и сам он ничего не понимал. «Я погибаю, — думал он, — хотя я здоров и у меня ничего не болит. Скоро я не смогу ориентироваться в происходящем и отдавать приказы. Почему этот проклятый старик не оставит меня? Почему я должен так расплачиваться за его паршивую жизнь? Раньше я боялся и ненавидел его, а сейчас я ненавижу себя. Я душевнобольной и трус, но трус не должен командовать солдатами, и душевнобольному не место в немецкой армии. Я сам одной пулей расставлю всё по своим местам!»

Так говорил себе Блюмер всё чаще и чаще, но почему-то медлил, как будто чего-то ждал. В это самое время разведка и донесла о необыкновенном русском знахаре, который одинаково чудесно лечил и тело, и душу. «Вот оно! — подумал Блюмер. — Я чувствовал, что моя жизнь так скоро не кончится». И отдал приказ доставить ему Егора во что бы то ни стало.

А теперь, глядя на него тяжёлым взглядом, рассказывал Блюмер о своём странном недуге, а особо доверенный офицер переводил Егору его слова.

— Надеюсь, что ты мне поможешь, — закончил устало Блюмер, — а я тебе рассказал всё как есть.

— К сожалению, я не в силах помочь вам, — ответил Егор.

— Я вижу, ты в самом деле жизнью не дорожишь, — выдавил Блюмер, но не гнев, а смертная тоска была в его словах.

— Господин Блюмер, — тихо сказал Егор, — вам не поможет ни один лекарь. Вас мучает не болезнь, а ваша же совесть.

— Увести его, — приказал Блюмер, а что дальше с Егором делать, не сказал.

Прошла неделя, другая, никто Егора не трогал, и Блюмер словно позабыл о нём. Жил Егор в этом странном плену, стараясь о будущем не думать. Курт же, наоборот, всё гадал так и эдак: «Неспроста Блюмер молчит — придумывает что-то, хитрит. Вот придумает, с какой стороны к тебе подойти, тогда держись».

Но Блюмеру было не до хитростей. Жил он как во сне, отдавал приказы пустым голосом, а по ночам пил водку.

В одну из таких ночей снова пришли за Егором. На этот раз Блюмер никого в избе не оставил, кивнул Егору садиться и сам упал на лавку, как тяжёлый мешок. Был он сильно пьян и долго молчал, не глядя на Егора.

— Что же, Сеничев, не хочешь мне помочь? — спросил наконец.

Блюмер, наверное, и сам не понимал, зачем послал за Егором. Может, блеснула в его душе какая-то надежда, да сразу и погасла. Зато Егор всё понимал и, такой уж он был человек, сочувствовал немцу.

— Вы верующий, господин Блюмер? — спросил он.

— Да, Сеничев, — ответил тот и даже голову поднял. — В моей стране большинство верующих, а вот в твоей их нет!..

— Есть, господин Блюмер, и в моей стране, — возразил Егор. — Но если у вас таких много, то зачем они пришли в чужую землю убивать и разорять? Вы-то вот зачем здесь?

— Затем, что я солдат! — рявкнул Блюмер, багровея. — А солдат не рассуждает, зачем и почему!

— Не рассуждает!.. Приходит в чужие дома, убивает невинных людей и не рассуждает! Надеется, что его командир, его фюрер ответят за него, когда придёт час.

— Про какой час ты говоришь? — спросил хрипло Блюмер.

— Про тот, что уже наступил для вас, — ответил Егор, и немец вздрогнул.

— Врёшь, Сеничев, — сказал он. — Мне расплачиваться не за что. На войне как на войне: я или буду убивать врагов, или стану дезертиром, и меня расстреляют.

И спросил с издёвкой:

— А другие? Они что, святые? Может, ты думаешь, что твой Курт не держал оружия в руках? Как же ты его вылечил?

— Курт не убийца, даже если ему пришлось убивать! — с жаром ответил Егор. — Он, как дитя, весь мир любить и обнимать готов. А в вашем сердце ни любви, ни благодати, одна ненависть и холодное отчаяние. Не может человек в таком аду жить, вот и приходит конец вашей жизни.

Блюмер выхватил пистолет и направил Егору в голову. Он держал палец на спусковом крючке, а сам всё заглядывал в глаза своему пленнику, всё надеялся увидеть там страх. Егор глядел на Блюмера спокойно и как будто издалека… Казался он глубоко задумавшимся. Вот он чуть заметно улыбнулся… и эта улыбка поразила Блюмера. Он отчетливо понял, что не сможет выстрелить, крикнул часового и, как когда-то, велел Егора увести.

С той ночи Блюмер потерял остатки покоя. Он старался забыть разговор с Егором, гнал от себя всякую мысль о нём. Но мысли возвращались и преследовали Блюмера, как стая голодных волков. Чтобы спастись от них, Блюмер убегал в воспоминания о своём детстве.

…Он видел родной дом — большой, засыпанный первым снегом накануне Рождества. Видел праздничный пирог на столе, который мать разделила для всех на множество кусков. Слышал радостные голоса и смех гостей. Потом Блюмер вспоминал, как старая няня укладывала его в постель, а он не хотел спать и просил её рассказать о младенце Иисусе. Добрая старушка принялась рассказывать, хотя накануне Блюмер уже слышал всю историю. Последнее воспоминание волновало его до слёз. Какое это было счастье — лежать, зарывшись в подушки, и думать о том, что мир прекрасно устроен, что все вокруг тебя любят и так будет всегда. Блюмер старался понять, когда, в какой день и час, нарушился этот миропорядок, почему счастье незаметно, по капле начало уходить из его жизни и осталось лишь в памяти. Невесёлое это было занятие, но для Блюмера крайне необходимое. Всё остальное как бы отступило на второй план и потеряло важность. Блюмер страстно желал разобраться в своей жизни, понять, как рождались его поступки, из чего складывался характер, что двигало им при выборе целей. Он стремился докопаться до самой сути, только так он мог ответить на вопрос, зачем жил, почему должен умереть и что его ожидает по смерти. Он вдруг осознал, что жизнь не кончается за гробом и что она вообще не имеет конца. Конечно, как христианин, он знал об этом с детства, но истина эта всегда была чем-то отвлечённым и как будто не имела отношения к реальности. Кроме того, где-то в уголке души Блюмер всегда сомневался…

И вот сейчас эта истина приблизилась к нему во всём своём величии, заставляя одновременно содрогаться и ликовать. «Оказывается, жизнь это совершенно не то, что мы о ней думаем, — с трепетом говорил себе Блюмер. — Ужасно, что я понял это только сейчас. Но с другой стороны, как хорошо, что я всё-таки успел понять…»

Порой Блюмер сталкивался в своих раздумьях с чем-то, чего он не мог осилить. Тогда он посылал за Егором, и они долго беседовали о чём-то без переводчика за плотно закрытой дверью. Приближённым Блюмера оставалось лишь строить догадки насчёт этих бесед. Многое было неясно в отношениях Блюмера и русского пленного. Вроде бы русский Блюмера лечил, но никто не видел, чтобы он приносил снадобья больному или отхаживал его другим известным способом. Хотя порой Егор и ходил за травами под конвоем из двух автоматчиков, но лекарства готовил для нуждающихся офицеров, для Блюмера же — никогда. Видимо, всё дело было в разговорах, которые продолжались в избе Блюмера до полуночи. О чём могли толковать немецкий полковник и пленный, который и языка-то путём не знал? Всё это было подозрительно и настораживало. Определённо, русский знахарь имел влияние на Блюмера, но какое? За последние месяцы Блюмер сильно сдал. Он сделался замкнутым, сторонился подчинённых и что-то без конца напряжённо обдумывал. Между тем дела в его подразделении шли из рук вон плохо. Дисциплина среди солдат расшаталась, они устали воевать, застряв в этой непокорной и непонятной стране, и в преддверии новой суровой зимы роптали на своих командиров. Офицеры ссорились друг с другом, громко бранили подчинённых и тихо поругивали начальство… Всё это не укрепляло моральный дух бойцов вермахта.

А Блюмер при этом вёл себя так, словно обстановка во вверенном ему подразделении его не касалась. Как ни разобщены были штабные офицеры, они дружно сходились во мнении, что Блюмер ведёт себя преступно и виной тому русский лекарь.

Курт, который многое замечал, сказал однажды Егору:

— Знаешь, тебя в штабе не любят.

— Что ж тут удивительного? — ответил Егор. — Было бы странно, если б меня здесь любили.

— Да нет, я не про это. Они считают тебя шпионом, думают, что ты склоняешь Блюмера к измене.

— Ну и пусть считают, — отмахнулся Егор.

— Да ты разве не понимаешь? — удивился Курт. — Или не знаешь, как поступают со шпионами?

— Догадываюсь, — ответил Егор, — а что я могу сделать? Я пленный. Если Богу угодно меня забрать, на то его воля.

— Ладно, понял я, — сказал Курт. — А сколько с тобой автоматчиков в последний раз в лес ходило?

— Один, кажется, — вспомнил Егор, и Курт насторожился, но ни о чём больше не спросил.

Несколько дней Егор не виделся с Куртом, и вот как-то в сумерки тот пришёл взволнованный и пахнущий опавшей листвой.

— Егор, — тихо спросил он, — сейчас в лесу можно ещё для твоих лекарств травы собирать?

— В лесу круглый год найдётся что собирать.

— А, неважно… Слушай, тебе нужно бежать отсюда. То, что наши решили прикончить тебя, это точно. Я всё думал, как? Проще всего отравить, конечно. Но тут Блюмер обязательно заподозрит, а Блюмера они боятся. Я думаю, выход у них один. Ты же ходишь в лес? Вот там тебе и пустят в спину очередь, а Блюмеру доложат, что застрелили при попытке к бегству. Это безопаснее всего. Когда ты сказал про одного автоматчика, я окончательно в их выборе убедился. Один солдат — это надёжнее, чем два, потому что чем меньше людей в заговоре, тем лучше. Они и этого одного тщательно выбирали и, скорей всего, уже отдали ему приказ… Понимаешь ты, как всё серьёзно?

— Понимаю, да мне-то что делать?

— Прямо завтра идти в лес за травами. Не смейся, Егор, слушай. Я три дня рыскал вокруг деревни и кое-что нашёл. Завтра с утра скажи своему часовому, что тебе срочно нужна какая-то трава. Он доложит в штабе, как всегда, и тебе дадут автоматчика. От деревни возьмёшь к северу, в сторону березняка. В березняк ведёт тропинка, по ней пойдёшь. Минут через пятнадцать будет поляна. Справа там молодой соснячок, а слева — несколько старых осин растёт. Под одной осиной я сегодня нашёл старую волчью яму. Я её замаскировал так — в упор не разглядишь, хорошо, листьев в лесу — море. И в ту осину, под которой яма, воткнул топор, обычный, деревенский, здесь подобрал. На этой поляне остановишься. И начинай собирать чего-нибудь. Шарь под листьями, а сам потихоньку подвигайся к осине, чтобы конвоир заметил топор. Если заметит, считай, повезло: девять из десяти, что он пойдёт за топором, это в человеческой натуре… И под самым деревом свалится в яму. Как только он упадёт, беги в сторону сосняка и через него прямо на восток. Конвоир из ямы сразу не выберется, там глубина — метра два. Начнёт стрелять, но если и услышат его, за тобой не скоро будет погоня, они ведь этой стрельбы и ждут. Ваши километрах в десяти отсюда. Главное — держи на восток.

— Курт, а если догадаются, кто это устроил?

— Не бойся, я всё обдумал, не догадается никто. Мне их провести нетрудно, недаром я два года среди них прожил. Ты лучше вот о чём подумай. Если этот автоматчик получил задание тебя убрать, то ведь можешь и не дойти до поляны. Имей это в виду. Хотя думаю, он торопиться не станет… В общем, Егор, решай, другого шанса не будет у тебя.

— Чего же тогда решать? Сам говоришь, здесь хоть так, хоть иначе погибну. А там — свои… Я ведь, Курт, полгода родного языка не слышал.

— Ну и хорошо, — обрадовался Курт. — С утра и ступай. А то ещё кто-то раньше вас на топор наткнётся…

— Спасибо тебе, — от всего сердца поблагодарил Егор, но Курт его перебил:

— Это тебе спасибо, ты меня летом на ноги поднял. Я ведь знаю, ты не потому меня лечил, что тебе приказали. Я это ещё тогда понял… И потом много я удивлялся твоей доброте и терпению, всё хотел чем-нибудь помочь. Если б они тебя ухлопали, я бы до конца жизни себе не простил. Ну, удачи тебе! — обнял Егора, как брата, и быстро вышел.

…Утро выдалось холодное, хмурое. Казалось, в низком небе уже созрел и вот-вот сорвётся первый снег. Охранник угрюмо шагал за спиной Егора, вороша сапогами слежавшиеся листья. А Егор вглядывался в сухие черты осеннего леса, словно пытался найти в них добрые приметы грядущего дня.

Поляну Курта он узнал сразу и, обернувшись, сказал конвоиру: «Здесь». Тот молча кивнул и обвёл поляну глазами. Его взгляд остановился на старой осине с торчащим в стволе топором. Удивившись такому непорядку, немец аккуратно зашагал к дереву, и через несколько секунд Егор вскочил на ноги от громкого треска и крика. Не медля, он бросился в молодой сосняк…

Через два часа Егор был уже у своих. Смертельно уставший, задохнувшийся от долгого бега, он едва держался на ногах, но был невыразимо счастлив. «Ребята, как здорово, — повторял он, — как здорово, что я с вами!» Ему тоже радовались, обнимали, хлопали по плечу. «Повезло», — говорили бойцы в один голос.

Ближе к вечеру Егора отправили в запасной полк на допрос. Целый час рассказывал он о своих злоключениях в немецком плену. Рассказывал всё без утайки, потому как всегда считал, что лучше правды ничего быть не может. Военный следователь, повидавший много разных людей и судеб, слушая Егора, мрачнел всё больше и больше. История этого парня была необычной и могла показаться выдумкой, но профессиональное чутьё подсказывало следователю, что Егор не лгал. Было в нём что-то, что вызывало доверие и уважение. Следователю очень редко, но приходилось встречаться с людьми такого сорта, и каждая встреча оставляла в его душе неповторимый отпечаток. Во всех этих людях было что-то общее — какое-то глубокое внутреннее достоинство, которое не зависело от внешних обстоятельств. Это спокойное бесстрашие следователь ощущал как силу, реальную силу, но природу её он не знал.

И глядя в лицо Егора, слушая его неторопливый рассказ, он чувствовал ту же силу и недоумевал, откуда она взялась в этом хрупком парне, которого и мужчиной ещё трудно было назвать. Следователь знал, что ожидает немецкого военнопленного после всех разбирательств, и его ум настойчиво бился над вопросом: как облегчить участь Егора?

— Хорошо, — сказал он, когда Сеничев описал свой побег, — я всё понял и верю тебе. Если говорить откровенно, я не считаю изменой твою работу у немцев, хотя грань тут очень тонкая… Я допускаю, что твоим способностям сопутствует особая этика, отличная от общепринятой. Но… вся беда в том, Егор, что не я буду определять, виновен ты или нет. Судить тебя будут другие. Моя задача в том, чтобы подготовить документы для этого суда. И вот смотри, что у нас с тобой получается. Тебя берут в плен по приказу Блюмера, которого мучает психическая болезнь. Ты отказываешь ему в лечении… и после этого ещё полгода безбедно живёшь при штабе. Где тут логика? Дальше. Ты вылечиваешь какого-то немецкого лейтенанта, и в благодарность за это он устраивает тебе побег. Егор, ни один трибунал не поверит в такую сентиментальную легенду. Тем более, что пришёл ты один, подтвердить твои слова некому. Вот если бы вас было двое, а ещё лучше — трое… Здесь ещё можно доказать, что ты не врёшь. В общем, Егор, вывод из всего этого получается один — что ты немецкий шпион.

— Там я был русским шпионом, а здесь — немецким, — усмехнулся Егор.

— Да, Сеничев, как ни печально, но это так. Однако есть одно обстоятельство, о котором тебе нужно знать. Если ты станешь отрицать, что ты шпион, и будешь стоять на этом до конца — тебя расстреляют. Как немецкого шпиона, который не сознался. Если же ты сознаешься и подпишешь соответствующий документ — тебе светит пятьдесят восьмая статья, а это дорога в лагерь. Десять лет каторжных работ. Шансов выжить очень мало. Но всё-таки это не расстрел. И потом для человека, с которым случаются такие чудеса, как с тобой, это всё-таки вариант. Ну так что, Егор?

Егор молчал. В его голове ещё не укладывалось, как всё это может быть.

— Я понимаю, что ты чувствуешь, — говорил между тем следователь. — Но война это жестокая вещь, и волей-неволей приходится принимать её правила. Я не должен был говорить тебе то, что сказал, но я хочу помочь. Хотя бы тем, что в моих силах. Как знать, может быть, это не так уж мало… Подумай, Егор, время ещё есть у тебя…

Через месяц Сеничев Егор, осуждённый военным трибуналом за измену Родине, был уже в лагере строгого режима, далеко-далеко от родных мест, вместе с тысячами других заключённых. Это были разные люди. Одни из них — настоящие преступники: бандиты, убийцы — отбывали наказание за свои злодейства. Но Егора поразило, как много людей попало на каторгу так же, как он, — без всякой существенной вины, по недоразумению, навету или чьему-нибудь произволу. Среди них были учёные, врачи, военные офицеры…

Лагерь сравнял всех. Это был настоящий ад на земле. Когда Егор вспоминал немецкий плен, ему невольно делалось смешно: жизнь там по сравнению с лагерной казалась забавой. Здесь существование заключённых трудно было назвать жизнью. Люди надрывались, работая в тайге на лесозаготовках, жестоко голодали, мёрзли, болели и падали, как скот. Да никто и не считал их за людей. Напротив, всё, что было в них человеческого, уничтожалось, растаптывалось… Выдержать все тяготы и издевательства над собой было почти невозможно. Заключённые бессчётно умирали, сходили с ума, многие накладывали на себя руки…

Живя в этом непробудном кошмаре, Егор Сеничев спрашивал себя, почему существуют в стране такие лагеря. Зачем они нужны государству, он уже приблизительно представлял. Но его волновало другое: что значило всё это с точки зрения высшей справедливости и любви? И что хотел показать Егору Господь, чему научить, проводя через такие мучения?

Егор вспоминал войну, там он увидел много горя и жестокости, от которой кровь стыла в жилах. Но на войне были враги, от которых не приходится ожидать милости. Будучи в плену, Егор находился только среди врагов. Там ему пришлось как бы подняться над этой категорией «враг» и относиться к немцам просто как к людям, с пониманием и участием. Только это позволило ему сохранить в своей душе любовь к людям и к миру.

В лагере у человека обрушивались все понятия о справедливости, добре и милосердии. Здесь свои были хуже фашистов, и осуждённый изнемогал умом, силясь понять, за что он так страдает.

Егор знал, что умом до истины тут не дойти. Он искал ответа в сердце и чувствовал, что найдёт его лишь тогда, когда в нём снова вспыхнет огонь любви и осветит окружающий мир. Но как ни старался Егор, он не мог зажечь в себе спасительный огонёк. Сердце его, изнывающее от боли, отказывало в любви этому миру.

И тогда Егор начал молиться. Он молился днём и ночью, на лесоповале и в бараке. Даже во время короткого сна его дух устремлялся с молитвой к Творцу. «Господи, — просил Егор, — ты умеешь всех вмещать в себя. Ты любишь и праведников, и грешных, любил даже тех, кто глумился над тобой, и тех, кто тебя распинал. Научи меня этой любви, ибо я погибаю без неё, и душа моя — как высохший колодец…»

Егор жил в этой молитве много-много дней, не переставая просить и надеяться. Однажды утром молитва его сама собой прервалась. Он вышел из барака и не узнал привычный унылый пейзаж. Всё вокруг заливали потоки ослепительного, не похожего на солнечный света, и Егор вдруг понял, что каким-то непостижимым образом он очутился по другую сторону этого мира, а может быть, внутри его — там, где лежит первопричина всех вещей и явлений, — безграничная любовь Творца к своему творению.

Егор, так истово просивший любви, теперь купался в её лучах. Не было больше страдания, не было неведения: его переполняла и окружала божественная милость. Егор не сумел бы передать словами то, что ощущал, но происходящее было очень конкретно, реально, намного реальнее, чем, к примеру, очередь из автомата. А главное — Егор знал, что этот свет и радость уже никогда не исчезнут из его жизни.

…Вот так произошло второе рождение Егора, и было оно много важнее первого, потому что было рождением для вечности.

А жизнь в лагере продолжалась своим чередом, принося людям новые тяготы и мытарства. Всем, кроме Егора, над которым страдание уже не имело власти. Егор знал, что разорвать цепь своих страданий человек может только сам, но он всей душой сочувствовал и старался помочь несчастным.

С первого дня в лагере Егор пользовался своим даром лечить, однако скоро увидел, что здесь от него мало проку. Егор сокрушался, что у него под рукой нет то одной, то другой травы, которая не росла в тайге… Но главная причина была в том, что заключённые теряли веру и не хотели жить. Они не надеялись на освобождение, а бороться за лагерную жизнь не имело смысла.

Раньше Егор Сеничев мучился от бессилия что-либо изменить, но, пережив озарение, почувствовал, что его сила опять с ним и теперь она умножилась. Ему уже не нужны были травы и заговоры… Сила, которая открылась в нём, действовала прямо, без всяких знахарских приёмов, исходила от Егора как свет, как живительное тепло, к которому потянулись заключённые. Прежде они почти не замечали Егора, несмотря на все его попытки помочь им. Ныне Егор Сеничев объединил их вокруг себя без малейших усилий. При этом никто из осуждённых не смог бы объяснить, почему его так влечёт к Егору. Одно только присутствие его вызывало прилив сил, а слова, даже самые незначительные, успокаивали душу, рождали в ней надежду. Забитые, изнурённые каторжники словно вспомнили, что они люди и несут в себе искру Божьего духа. Даже уголовники, даже лагерное начальство чувствовали эту силу Егора и были безоружны перед ней со всей своей грубой, сокрушающей мощью. Теперь никто не мог даже поднять руку на Егора…

— Толмач, Толмач! — вдруг настойчиво прозвучал голос Хлопотуна. — Прервись, Толмач!

Повествование оборвалось, и Лёнька, приходя в себя, закрутил головой:

— Хлопотуша, ты чего?

— Домой пора, — ответил Хлопотун, — а то бабушка тебя хватится.

— Ты же сам говорил, что она не проснётся…

Домовой встал с лавки.

— Через десять минут возле нашего дома грузовик остановится. Шофёр ехал в Воронино, да по ошибке завернул к Пескам. Твоя бабушка ему укажет дорогу, а потом зайдёт тебя проведать. Так что идём, чтоб не было переполоху.

Лёнька сразу поверил Хлопотуну и заторопился.

На улице они услышали шум приближающейся машины, а свет от её фар уже метался по верхушкам деревьев. Лёнька с Хлопотуном прибавили ходу.

Едва мальчик успел раздеться и прыгнуть под одеяло, в дверь избы громко застучали. В соседней комнате заворочалась бабушка. Потом она встала и пошла открывать.

— Хозяюшка! — пророкотал в кухне густой мужской голос. — Вы уж извиняйте, что потревожил. Похоже, заблудился я. Как мне до Воронина доехать?

— А вы с какой стороны? — спросила бабушка.

— От Малых Удол…

— Так вам на последней развилке надо было вправо свернуть, а вы влево взяли. Теперь поворачивайте назад. А это Пески…

— Эх, ёлки-палки, ещё хотел ведь к лесу свернуть, — прогудел бас шофёра. — Спасибо, мамаша, не обессудьте, что разбудил.

— Счастливо вам добраться. Тут недалече, на машине-то скоро в Воронино будете, — говорила бабушка, провожая незнакомца до крыльца.

Потом она вернулась, заперла дверь и направилась к себе. У дверей Лёнькиной спальни бабушка остановилась, словно вспомнила о чём-то, и тихими шагами вошла в комнату. Лёнька свернулся клубочком и зажмурился. Бабушка Тоня постояла над ним в полутьме, послушала, как сопит внучек, и вышла.

«Ну и молодец же наш Хлопотун, — подумал Лёнька, — только я опять про Егора историю не дослушал…»

Загрузка...