ПОСИДЕЛКИ ДОМОВЫХ

На посиделки Лёнька с Хлопотушей отправились уже за полночь, когда Пески погрузились в короткий летний сон. Темнота не укрыла деревню полностью, и, продвигаясь вперёд, Лёнька ясно различал по сторонам контуры домов и похожие на призраки груды развалин. Тяжёлые ночные бабочки проносились мимо с жужжанием веретена и исчезали в лиловой мгле, а небо то и дело пересекали трепещущие тени летучих мышей.

Лёнька торопился за Хлопотуном, ни о чём не спрашивая и не пытаясь заговорить, словно безмолвная ночь наложила запрет на все слова и расспросы. Хлопотун сам прервал тишину, когда они свернули с улицы и очутились в дебрях заброшенного сада. К Лёньке сразу потянулись шелестящие лапы разбуженных деревьев, а ноги его запутались в силках высокой травы.

— Ты чего там завяз? — поторопил Хлопотун. — Держись меня, тут тропка есть.

Узкая тропинка смело повела их через буйные заросли, и сотни запахов хлынули на Лёньку дурманящей волной. Медовый аромат липы струился с высоких крон, а от земли навстречу ему поднимался густой мятный дух. Чёрная смородина выдавала себя благоуханием резных листьев, в которых пестовала она терпкие целебные ягоды. И где-то совсем рядом в тёплом воздухе то появлялось, то исчезало слабое дыхание ночной фиалки.

Дом для посиделок оказался целым и крепким на вид малышом. Одна-единственная ступенька вела на низкое крылечко. Дверь в избу была ему подстать: только мальчику и домовому впору пройти не нагнувшись. Вслед за Хлопотуном Лёнька перешагнул порог, миновал тесные сени и остановился в кромешной тьме.

— Долгой ночи, добрых дел, — сказал Хлопотун в эту темноту.

— Долгой ночи, — глухо ответил чей-то невидимый голос, — это и есть твой Лёнька? Сколько помню, люди к нам на посиделки не заглядывали.

— Толмач, — тихо промолвил Хлопотун, — то, что должно случиться, рано или поздно случается. Этот человек пришёл к нам не зря. А если ты сомневаешься в мальчике, испытай его сам.

Наступило молчание. Тот, кого звали Толмачом, видимо, задумался.

— Ну, будь по-твоему, — произнёс он наконец. — Может, ты и прав, Хлопотун. А ты, мальчик, вспомни сначала что-нибудь очень хорошее, а потом очень плохое.

Не успел Лёнька сосредоточиться, как в его сознании вспыхнул яркий свет и появился Акимыч со своей по-детски наивной улыбкой. Лёньку опять охватила горячая волна радости, и захотелось, как давеча, броситься на шею к деду. Но свет неожиданно померк, и вместо Акимыча Лёнька увидел бабушку. Она сидела, уронив руки на колени, устремив невидящий взгляд куда-то мимо мальчика, и тот понимал, что её печаль о погибшем муже не развеется никогда…

— Бабушка, — дрожащим голосом сказал он, — бабушка, не плачь, я так тебя люблю!..

— Успокойся, Лёня, — проговорил Толмач, возвращая мальчика в настоящее, — проходи и садись, доброму сердцу все двери открыты.

В этот миг темнота вокруг Лёньки сделалась прозрачной, и он увидел горницу и собравшуюся в ней компанию из пятерых домовых. Среди них Лёнька без труда угадал Толмача. Тот казался старше других, и его длинная шерсть серебрилась сединой.

Толмач сидел, облокотившись о деревянный стол, и смотрел на Лёньку умным спокойным взглядом. Хлопотун подтолкнул мальчика, и Лёнька присел на краешек длинной лавки рядом с домовым в пушистой, похожей на кроличью шёрстке. Пушистый не медля повернулся к нему и весёлым голосом спросил:

— А ты привёз из города игрушки?

— Нет… — растерялся Лёнька.

— Эх, жалко, вот бы посмотреть!..

— Да, напрасно ты, Лёнька, игрушек сюда не навёз, — подхватил домовой, сидящий у окна, — а то в нашем магазине одни платочки для гражданочек.

Домовой рядом с Лёнькой аж подскочил, хотел что-то ответить, но не нашёлся и только нахохлился.

— Ты Панамка? — догадался Лёнька. — Ты в магазине живёшь?

— В магазине, — нехотя буркнул домовёнок.

— А где твоя фуражка?

— Дома осталась…

— Вот, Лёнька, тебе и товарищ, — сказал Хлопотун, — а это у нас Кадило, — и указал на сидящего возле окна.

— Да-а, кадим понемногу, — отозвался тот, — но больше для собственного удовольствия, чем для пользы дела.

Лёнька ничего не понял, тем более, что никто не обратил внимания на реплику Кадила, а Хлопотун уже представлял следующего:

— А это наш многоуважаемый Пила.

— Меня зовут Запечный, — сердито возразил домовой.

— Звали тебя когда-то Запечным, — поправил Хлопотун, — но с того времени, как испортился твой характер, стал ты настоящей пилой.

— Да ещё и ржавой, — в тон Хлопотуну добавил Кадило.

— Ты же ещё и подзуживаешь? — взвился Пила. — Думаешь, не знаю, кто мне эту глупую кличку дал? А я всё равно Запечный.

— Да какой же ты Запечный, если у тебя печки нету? — невозмутимо спросил Кадило. — Живёшь ты в старом курятнике, и правильнее всего звать тебя Насестным.

— Посмотрим, где ты будешь жить, когда твоя бабка помрёт, — огрызнулся Пила, — может, ещё в нужник судьба загонит. Как мы тебя тогда звать будем?

— Да, — сокрушённо вздохнул Кадило, — с моим именем в нужнике жить нельзя. Придётся взять псевдоним — Запечный.

Пила вскочил в ярости, но его слова заглушил всеобщий смех.

— Ну, будет вам, — вмешался Толмач, когда веселье немного утихло, — кончай свой балаган, Кадило.

Кадило принял отрешённый вид, а Пила с глухим ворчанием опустился на лавку.

Лёнька обратил внимание на последнего домового, с которым Хлопотун не успел его познакомить. Этот последний не обронил ещё ни слова и вообще держался как бы особняком. Было похоже, что он думает о своём или о чём-то грустит. Хлопотун заметил Лёнькин интерес и подсказал ему:

— А это, Лёнька, твоего деда Акимыча бывший доброжил.

— Выжитень!.. — вырвалось у Лёньки.

Домовой и тут ничего не сказал, видимо, не желая вступать в разговоры. А может, ему тоже не нравилось теперешнее имя.

Доможил деда Фёдора был заметно выше прочих взрослых домовых, но сильно сутулился. Его шерсть не вилась, как у Хлопотуна, и не блестела, как нежная шубка Панамки, а висела длинными спутанными прядями. Лёнька представил, как зимней ночью Выжитень сидит в своём сарае и мечтает о тёплой избе деда Акимыча. В этот момент Панамка дёрнул мальчика за рукав:

— А ты в школу ходишь?

— Хожу, — ответил Лёнька.

— А зачем?

— Учусь там читать и писать…

— Зачем тебе писать? — не отставал домовёнок.

— Ну, например, я напишу тебе из города письмо, а ты его получишь и прочитаешь, как я живу.

Панамка хихикнул и отчего-то зашептал Лёньке в самое ухо:

— Если ты в городе обо мне подумаешь, я и без письма о тебе всё-всё узнаю в одну секунду!

— В городе вашем одна бестолока и суета, — вдруг ни с того ни с сего заявил мрачный Пила. — Живёте там друг у друга на головах и ужиться не можете.

— Неправда! — вспыхнул Лёнька. — Мы хорошо живём!

— Да какой там хорошо, если сосед соседа всю жизнь изводит, — упрямился Пила. — Домовому в вашем городе никогда не прижиться. Слыхали вы, что Куличик позавчера в Харино вернулся?

— Вернулся всё-таки? — задумчиво переспросил Толмач.

— И полгода не выдержал! Уж лучше, говорит, где-нибудь в сарае бедовать, чем в ихней чокнутой квартире.

— Чем же ему квартира не угодила? — поинтересовался Толмач.

— А тем, что испортила хозяев его! — и Пила отчего-то недобро посмотрел на Лёньку. — Попругиных-то в Харине все уважали — и Василия, и жену. А какой дом был — целый век ещё простоит! Куличик говорит, чуть не тронулся с горя, когда уезжал. А Попругин дом продал, да ещё и приговаривал, довольно, мол, нам в глуши пропадать, хочется пожить по-человечески, мне на заводе квартиру с удобствами пообещали.

— С какими удобствами? — перебил Панамка.

— А это когда нужник не в огороде стоит, а прямо в доме, возле кухни, — услужливо подсказал Кадило.

— Да ну?!

— Можешь не сомневаться. А печка, наоборот, за версту от дома выставлена, так что и не видать, кто её топит.

— Врёшь ты всё, — обиделся Панамка.

— Лёня, я правду сказал? — строго спросил Кадило.

Лёнька, смутившись, не знал, что ответить, но тут Пила продолжил свой рассказ:

— Прикатили Попругины в город, а им и говорят: отдельных квартир нету пока, поживите в общей.

— Это как же? — опять влез Панамка.

— А так, — поспешил ответить Пила, — что в одной квартире разом несколько семей живёт, и у каждой семьи только одна спальня своя, а остальное всё общее.

— Это зачем же так жить? — возмутился Панамка.

— Ну, сказано тебе, отдельных квартир не осталось! — терял терпение Пила.

— Так зачем было общие делать?! — в отчаянье крикнул домовёнок.

— Ты, колун бестолковый, — прошипел Пила, — я тебе сейчас объясню…

— Уймись ты в самом деле, — урезонил Панамку Хлопотун, — слова никому сказать не даёшь. Давай дальше, Пила.

— Ну, дальше поселились Попругины в этой квартире, и Куличик с ними. Такая, говорит, теснота была, как в поддувале. А главная беда, что невзлюбили Попругиных соседи и начали выживать потихоньку. В глаза ничего не говорят, а за спиной пакости делают. Жена Василия отвернётся в кухне, а соседка ей в кастрюлю плюх таракана и потом причитает: «Вот развелось проклятых, уже сами в суп прыгают!» Или попругинское бельё грязью вымажет и охает: «Ой, гляди, милая, простыни-то твои не отстирались!» Ну и жизнь, думает Куличик, тут надо держать ухо востро. И стал следить за соседями. Увидит, что те Попругиным напакостили, и всё обратно переделывает. Крутится день и ночь, только этим и занимается, а всё одно не успевает. Вот, говорит, в Харине я и дома, и в огороде, и на пасеке управлялся, а здесь за двумя вредителями не услежу.

А однажды ночью слышит Куличик, как Василию жена жалуется:

— До чего эта Анфиса Семёновна надоела! Переколочу ей завтра банки с вареньем и скажу, что кот в кладовку залез.

А Василий отвечает:

— Ну и правильно. Сколько ж нам терпеть? Я тоже завтра проводку так обрежу, как будто сама прогнила. Пускай посидят без света.

Ну, дела, думает Куличик, неужто и мои за диверсии примутся? Ну уж нет, варенье разбить не дам, пускай вы и мои хозяева. Взял и перепрятал соседское варенье. Так Любка Попругина со злости раскокала пустые банки и на кота свалила. И пошло-поехало. Такая в доме завелась карусель, что Куличик уже и не знал, за кем следить, чего спасать. И взяла его обида за хозяев. Эх, думает, до чего душевные были люди и в кого превратились! Знал бы такое, ни за что сюда не поехал. И теперь мне тут делать нечего. Вернусь в Харино, в свою избу, буду новым хозяевам служить, а если у них есть доможил, попрошусь к нему в помощники.

— А что, кто-то есть? — спросил Хлопотун.

— Нет, с новосёлами никто не приехал, а харинские решили в своё время не занимать избу год. На случай, если Куличик вернётся… Он и вернулся.

— Радуется, наверное, — подал голос Панамка.

— Радуется!.. Да он совсем голову от счастья потерял. Вот что ваш город делает! — со злостью закончил Пила, адресуя последние слова опять же Лёньке.

— Ну чего ты к нему пристал? — заступился за мальчика Хлопотун. — Все, что ли, в городе такие, как эти Попругины с соседями?

— Все! — с вызовом бросил Пила.

Хлопотун махнул лапой:

— Ну, пошёл пилить…

Должно быть, в это время Кадилу показалось, что становится скучно.

— Удивительно, как это некоторые в курятнике живут и всё про харинские дела знают, — ни к кому не обращаясь, заметил он.

Пила недовольно поморщился:

— Что же мне, безвылазно там сидеть? Я вчера в Харино ходил…

Кадило как будто с неохотой повернулся к нему:

— А может, тебе это приснилось? Ты же с тамошними домовыми дружбу не водишь, харинскими шишигами всех называешь.

— А я ко всем и не ходил. У меня там знакомая домованя…

— У тебя? — неподдельно изумился Кадило. — Да ты, однако, вострая Пила. Стой, уж не жениться ли ты собрался?

Пила понял, что снова попался на удочку к Кадилу, но было поздно.

— Собрался я или не собрался, тебе знать незачем! — отрезал он.

— Как так незачем? — резвился Кадило. — Очень даже зачем. Могу дельный совет дать. Ты ей не говори, что живёшь в курятнике, как петух, а её вместо наседки взять хочешь.

— Тьфу ты! — в сердцах плюнул Пила. — Да не нужен ей мой курятник, у неё дом есть!..

— А-а-а, — протянул Кадило, — так ты, значит, в её дом переселишься, среди харинских шишиг жить будешь… Пора тебе, Пила, возвращать прежнее имя, будешь у нас опять Запечным. Только как с нынешним быть? Очень оно тебе подходит. Давай мы тебя будем величать Запечной Пилой. Не обидишься?

Пила немного поразмыслил.

— Слушай, Кадило, отчего ты ко мне без конца цепляешься? Чем я тебе не угодил? — спросил он вдруг мирным, почти дружеским тоном.

— Не угодил? Да как ты мог такое подумать? — загорячился Кадило. — Я же люблю тебя, Пила! Как я буду жить, когда ты нас покинешь? Нет, без тебя я здесь не останусь. Возьми меня с собой, Пила, я тебе пригожусь!

— На что ты мне пригодишься? — с презрением ответил тот. — Кадилом дымить?

Кадило скорбно поглядел на него:

— Э-эх, предательская ты Пила!.. Да без меня ты в Харине через три дня прокиснешь и сверху паутиной обрастёшь!

— Оставь его в покое, — в другой раз осадил Кадилу Толмач, — этак до утра в своей любви не объяснишься. Вон Лёнька, чай, думает, что мы ради ваших петушиных боёв только и собираемся. Как тебе, Лёня, это безобразие нравится?

— Очень нравится, — признался мальчик, и все засмеялись.

— А ещё что-нибудь нравится?

— Ещё дом нравится. А чей это дом?

Он уже успел между делом осмотреть горенку, где они сидели. В ней всё было просто, слишком просто даже для деревенского уклада. Лавки, стол и лежанка — немудрёная мебель этого жилища — были вытесаны грубо, как будто в спешке. Оконца по малости своей обходились без крестовины. В углу стояла печь, узенькая, словно сложенная для забавы. Украшали комнату пучки сухой травы и связки кореньев, щедро развешанные на стенах и низком потолке. В доме не пахло человеческим жильём, но не замечалось и признаков запустения — сырости, паутины и пыли.

— В этом доме мой хозяин четырнадцать лет прожил, а строил себе времянку, — сказал Лёньке Толмач. — Потом часто смеялся, что нет на свете ничего постоянней, чем временное…

— А где этот хозяин?

— Умер, — как будто через силу проговорил Толмач. — Уже пять лет тому.

— И никто здесь не живёт?

— Нет, он один был, семьёй так и не обзавёлся, — с грустью и сожалением ответил домовой, — и не передал никому своего дела.

— Расскажи ему про Егора, Толмач, — внезапно нарушил молчание Выжитень, и его голос прозвучал как отдаленный раскат грома.

— Расскажи, расскажи, — поддержал Кадило без обычного озорства, но Толмач отчего-то медлил.

…Жизнь Егора Сеничева пронеслась перед ним как порыв весеннего ветра, дохнувшего свежестью и умчавшегося куда-то вдаль. Толмач знал эту неспокойную жизнь от начала до конца и хранил в памяти как бесценный клад. Домовой обвёл взором последнее пристанище Егора на земле и остановил взгляд на мальчике.

— Ну, слушай, Лёня, — согласился он.

…Долгое время на месте этого дома стоял другой — хороший, крестовой. Выстроил его ещё прадед Егора. В нём Егорка и родился. Отец его был печник неплохой в Песках, а мать на всю округу известность имела, потому что лечила людей ото всякой болезни, никому не отказывала.

А Егор никак не мог свою дорожку найти. С детства, как водится, отец его к печному ремеслу приучал, но Егору оно не полюбилось. Нанялся он работником на мельницу и там долго не пробыл. После того определил отец Егора в плотницкую артель, но тот через месяц домой явился. Тут уже не выдержал отец. Ты чего же, говорит, позоришь нас, мечешься туда-сюда, руки, что ль, не тем концом прилажены? Да не руки, отвечает Егор, а душа не лежит. Отпустил бы ты меня, батя, в город, может, я там себя найду. Тот отпустил, и устроился Егорка помощником кочегара на паровоз. Сначала ему жизнь на колёсах понравилась, но вскоре знакомая тоска опять к нему вернулась. Был он потом и почтальоном, и водовозом, и дворником… Один человек посоветовал пойти на завод, там де работа для молодых. Пошёл Егор учиться на токаря и чувствует, что снова не туда попал. Неужто, думает, прав был батя, не гожусь я ни на что? Но ведь чует сердце, что где-то есть такое дело, для которого всей жизни не жалко.

Вскорости пришло ему известие из Песков, что мать занемогла и зовёт Егора. Поспешил он домой, к матушке, а она обняла сына и спрашивает:

— Ну что, Егорушка, нашёл ты дело по себе?

— Не нашёл, мама, — повинился Егор, — напрасно вас одних оставил.

— Не горюй, сынок, — утешает мать, — у меня для тебя приспела работа. Я свой путь на земле кончила, дальше ты будешь вместо меня людям помогать.

— Что ты, мама! — вскрикнул Егор. — Ведь я не умею!

А мать ему своё:

— Помогают, милый, не столько уменьем, сколько любовью, а в твоём сердце для всех любви хватит. Остальное придёт к тебе, Егорушка. А когда уйду от вас, не тужи обо мне шибко, мы с тобой скоро свидимся…

В тот же день остался Егор без матери. Горько сделалось ему жить на свете. «Хотя бы ещё разок увидеть тебя, матушка, — мечтает он, — всё бы легче стало…»

А через несколько дней, когда отец Егора в отлучке был, постучались в их дом пришлые люди — старик и девушка.

— Здесь ли Таисия Сеничева проживает?

— Нет, — отвечает Егор, — на прошлой неделе схоронили матушку.

Снял старик шапку и заплакал:

— Вот ведь беда какая!.. Даром, выходит, мы пришли. А окромя её никто нам не поможет!..

— Что у вас за беда? — спрашивает Егор.

Старик подвёл девушку поближе, платок с неё снял, а под платком на шее — какая-то припухлость.

— Вот, — жалуется старик, — завелась в горле хвороба, ни есть, ни пить не даёт, а теперь уже и дышать мешает. В больнице лечили, да не вылечили. И бабки тоже — у кого не получается, а кто и не берётся. Прослышали мы случайно про вашу матушку, вот Оленька и загорелась: пойдём да пойдём к ней, она меня исцелит. А оно вон, значит, как… Извиняйте уж за беспокойство, пойдём мы с дочкой.

— Куда же вы пойдёте? — не отпустил их Егор. — С дороги да снова в путь? Зайдите в избу, передохните у нас…

Усадил Егор нежданных гостей за стол, стал потчевать. Старик ест, а дочка и не притрагивается к угощенью. Разглядел её Егор получше и подивился, как она на такой путь отважилась, ведь в ней и жизни-то почти не осталось: не человек, а чахлая былинка. Тут Оленька кружку с молоком взяла, хотела выпить, да лишь поморщилась и обратно поставила. Зашлось у Егора сердце от жалости. Встал он, подошел к девушке и положил руку ей на шею. Как это случилось, Егор и сам не понял, а девушка глаза закрыла, обмякла вся и уронила голову.

Старик перепугался:

— Что это? Помирает она?

— Да нет, — отвечает Егор, — уснула вроде.

Положили они больную на лавку. Старик рядышком присел:

— Сейчас начнёт метаться и кричать, что душат её…

Коротают они время невесело, а девушка спит себе тихонько, как младенец. Уже и свечерело.

— Ложись и ты, дедушка, — посоветовал Егор.

— Как же я голубку свою оставлю? — не соглашается старик. — Да ты гляди, она просыпается.

А дочка его открыла глаза и лежит — к чему-то прислушивается. Потом и говорит:

— Тятя, мне не больно совсем.

Старик чуть не упал.

— Дак может, ты молочка выпьешь, доченька?

— Выпью.

Выпила она молоко и улыбается. Тут старик заплакал вновь и Егору в ноги упал:

— Милый ты человек, да как же благодарить тебя за такое чудо?

А Егор сам ничего понять не может, стоит столбом, на Оленьку во все глаза смотрит, а та смеётся:

— Говорила я вам, тятенька, что надобно идти в Пески!

И у Егора спрашивает:

— Можно мне ещё поспать?

…Уснула она, и Егор со стариком в передней легли. Старик, было слышно, до полночи не спал, то молился, то ворочался, наконец затих. А Егору не спится: сердце колотится, и мысли путаются, как в горячке.

В какой-то миг заметил он в темноте бледное сияние, и на глазах у Егора выткался из него женский облик.

— Матушка!.. — узнал он.

— Вот, сынок, я и пришла к тебе, как обещалась, — говорит Егору покойная мать, — ты ведь хотел меня повидать?

— Неужто это ты? — не верит Егор. — А почему ты вся как лунный свет?

— А я теперь живу там, где светло, легко и прозрачно.

— Хорошо там жить?

— Хорошо… Только больно глядеть на грешную землю. Но сегодня у меня радость: пришла пора, Егорушка, и тебе на свою тропу становиться.

Егор аж задохнулся от волнения:

— Так значит… Оленьке я помог?..

— Да, сынок, и так с тобой отныне всегда будет. Никто эту силу у тебя не отымет, если сам от слабых да хворых не отвернёшься. Что ж, возьмёшь себе такую ношу?

— Возьму, мама, — отвечает Егор.

— Тогда слушай. Много тебе нужно узнать, сынок, чтоб помогать каждому, кто нуждается, и всё, что сама умею, я тебе передам. А ты никому ничего не говори и жди меня снова.

— Матушка, — позвал Егор, — отчего ты раньше мне этого не сказывала?

— Раньше время тебе не пришло. Ну, Егор, до скорого свидания.

И растаяла, будто в серебряную пыль рассыпалась. А Егор вздохнул легко и крепко уснул.

Поутру проснулась Оленька веселёхонька, и следа на шее от болезни её не осталось. Старик на неё не нарадуется и всё Егора благодарит.

— Ты прямо чудотворец, парень. Давно этому научился?

— Не учился вовсе, — признался Егор, — и не помышлял об этом никогда. Само собой всё получилось.

— Ох ты!.. — заморгал старик. — Стало быть, Господь одарил тебя благодатью. Будешь заместо матушки нас, убогих, пользовать.

Вернулся домой отец Егора и, узнавши новость, растрогался:

— Благо, что материна сила не в землю, а в тебя ушла. Это справедливо Творец рассудил, — и благословил Егора.

Старик с дочкой ещё два дня у Сеничевых погостили и обратно засобирались.

— Надо нам домой спешить, своих обрадовать, — объяснил старик, — а то ведь не знают, жива иль нет наша младшенькая.

Дочка его поклонилась Егору и говорит:

— Всю жизнь буду помнить тебя и рассказывать, как ты меня спас.

…А ночью опять пришла к Егору мать. Села у изголовья, озарив горницу неземным светом, и сказала:

— Скоро, Егорушка, к тебе ещё придут. Ты не тревожься, я научу, что делать. А ты помогай всем, кто попросит. Какой бы ни пришёл человек — прими его с открытой душой. А теперь гляди — принесла я тебе с лугов и болот целебные травы, в которых таится сила матушки-земли…

И стал Егор учиться премудрости исцелять. Между тем слухи о нём быстро разошлись окрест, и потянулся к Егору больной люд. Никому не отказывал молодой знахарь, лечил всех с охотой, с улыбкой. Кого за один раз на ноги ставил, кому с собой снадобье давал, а иных оставлял у себя в доме и сам выхаживал. За труд ничего не требовал, что дадут — за то и спасибо.

Люди, Егора знавшие, почитали его чуть не за святого. Был он в самом деле очень прост, славой своей не гордился, со старшими обходился почтительно, с младшими — приветливо. Многие песковские девчата заглядывались на Егора, да он никого не выделял. Сердце молодого знахаря было занято другим — билось оно навстречу страждущим людям с такой неудержимой силой, будто хотело всех обогреть своим огнём.

А один раз случилось неладное. Привели к Егору, точнее сказать, принесли, древнего деда Кокошкина. Было ему столько лет, что уже дети его состарились, и принесли его внуки. Этот Кокошкин шустрый ещё был дед, даром что старше всех в Песках, а вот свалился в прорубь и занемог.

Увидал его Егор, и дрогнуло в нём что-то, будто кто шепнул со стороны: не жилец это уже. И в первый раз опустились у Егора руки. Кокошкин-внук и спрашивает:

— Что ж, обратно его нести?

— Снимайте с него тулуп и кладите на лавку, — говорит Егор.

Стал осматривать деда, а тот пытает:

— Ну чего, отбегал своё Прохор Кокошкин?

— Нет, дедушка, — отвечает Егор, — побегаешь ещё, дай только подлечу тебя немного.

— Ну, гляди, коли так… Прямо здесь меня воскрешать станешь, или мне домой ехать на своих конях?

— Здесь, дедушка. А коней этих отпускай, назад своим ходом пойдёшь. Давай-ка я тебя для начала разотру.

Достал нужную мазь и так взялся за деда, что бедный Кокошкин закряхтел:

— Ох, сломаешь ты меня, Егорка! Я ж не молодой, чтоб так меня мяли. Мне уже давно пора помереть…

И опять мелькнула у Егора странная мысль: «А что, если и впрямь поздно уже?» Но сейчас Егор этой мысли устыдился, а деду сказал:

— Неужто тебе жизнь надоела, Прохор Аверьяныч?

— Ох, милок, порой кажется, что и надоела, а нынче вот до того не хочется с белым светом расставаться…

— И не надо расставаться. Выпей вот и поспи, проснёшься — тебе легче станет.

Укрыл Егор деда тулупом и чувствует, что самому прилечь охота. А когда лёг, начало его морозить. Потом в жар бросило, и тело сделалось тяжёлым, как чугун. «Что со мной? — подумал Егор. — Надо бы и себе питьё приготовить…» Но ничего не успел: в голове зашумело, горница, наливаясь мраком, поплыла перед глазами, и провалился Егор в чёрную бездну.

Сколько пробыл он там, не живой и не мёртвый, Егор не знал, а очнувшись, увидел рядом мать.

— Ну, здравствуй, сынок, полегчало тебе?

— Сил нету… — прошептал он.

— Силы придут, — успокоила матушка и улыбнулась так кротко и светло, как живые люди не улыбаются.

Догадался Егор:

— Мама, это ты вернула меня из темноты?

— Я узнала, что с тобой худо, и поспешила сюда…

…И вспомнилось вдруг Егору, как он мальцом упал в колодец во дворе, вымок до нитки и потонул бы в ледяной воде сразу, если б не уцепился за подгнившее бревно. Егорка знал, что дома нет никого: отец в другой деревне, а мать ушла в лавку. Соседей кричи не кричи — не дозовёшься, да он и не мог кричать: тело свело и зубы у Егорки не разжимались. «Сейчас сорвусь», — подумал он и тут услышал:

— Сынок! Сыно-ок!

— М-ма-а! — замычал он что было сил.

— Держи, сынок!

Загремела над Егоркой цепь, и бадейка шлёпнулась в воду. Егор оторвался от бревна и упал на бадейку животом, руками её обхватил. Так его мать и подняла. Оттащила она Егора на солнышко, на горячий песок и всё твердила:

— Господи, спасибо тебе за сыночка!.. Господи, спасибо…

А после рассказала Егору:

— Я в лавке болтаю с бабами-то, вдруг сердце у меня как затрепещется да враз как оборвётся!.. Я и поняла, беда с тобой! Лечу домой, не знаю, где тебя искать, тут колодец на глаза попался…

Егорка мать слушал, но ответить ничего не мог — лежал на солнцепёке и дрожал, как народившийся щенок.

…Давно это было, а вот увиделось Егору так ясно, словно он и теперь ещё лежал на песке под жарким солнцем.

— Опять ты, мама, меня спасла, — промолвил Егор.

Мать погладила его невесомой рукой.

— Сынок, мы часто помогаем живым, только им невдомёк. А то бы многое людям по-иному виделось… Да чего уж, о другом хочу сказать. Когда нынче принесли к тебе Кокошкина, дважды ты усомнился, выживет ли. Этим и накликал на себя беду. Не поверил в свою силу, дрогнул ты, Егор, перед болезнью. А ей того и надо: почуяла в тебе слабинку и тут же вошла чрез неё. Ведь это, Егорушка, твой враг, ты её победить хочешь, а она тебя. Но твой-то дар от Бога и посильнее всех недугов будет. Тебе ли с такою силой да сомневаться?

— Прости ты меня, мама! — покаялся Егор. — Никогда больше не допущу себя до такой слабости.

— Это хорошо, милый. Я уйду теперь и ночью тебя тревожить не стану, а завтра жди меня, как и всегда.

…Вот так. Деда Кокошкина Егор отходил, и тот ещё войну пережил и умер через год после победы. А с матерью виделся Егор почитай каждую ночь ещё целых два года. Научился он различать всякие недуги, узнал целебные свойства трав и деревьев и когда те травы собирать, чтобы сохранить их силу, постиг тайны заговоров и молитв. И наступила ночь, когда мать сказала Егору:

— Ну, сынок, больше мне учить тебя нечему. Дальше ты один пойдёшь и слушать будешь только своё сердце. Скажу тебе напоследок, что близятся тяжкие времена и страшная война ожидает людей. Но ты и тогда будешь лечить и спасёшь многих. Немало горя выпадет на твою долю — и несправедливость, и неволя, и одиночество, когда поддержит тебя лишь твой дар от Господа. Вот его и береги. Ну, прощай же, сынок, теперь уже надолго, — и поцеловала Егора с такой нежностью и печалью, что он на миг онемел, рванулся к матери, но она уже растворилась в темноте, словно серебряный луч погас… И лишился Егор матери во второй раз. Эй, мальчик, Лёня, да ты спишь…

Лёнька даже не понял, что эта фраза обращена к нему. Голос Толмача уже давно доходил до него откуда-то издалека, и мальчик скорее чувствовал, чем понимал, смысл его слов. Он пребывал в том грёзовом состоянии меж сном и явью, где рассказ домового сам собою оживал, и Лёнька отчетливо видел Егора и его мать — призрачную, как подлунное облачко, с лицом, затенённым кручиной…

Потом голос Хлопотуна долетел до него, как шелест ветерка:

— Пора нам домой, хозяин, а вам долгой ночи…

Когда Хлопотун заботливо укладывал Лёньку в постель, мальчик открыл глаза и сонно спросил:

— Это ты меня сюда принёс? Я ведь тяжёлый…

Хлопотун фыркнул:

— Тяжёлый, как голубиное пёрышко. А вообще-то не дело это — тебя по ночам морить. Ну, ничего, мы это поправим.

— Хлопотуша! — вскинулся Лёнька. — Мы же про Егора не дослушали!

— Спи спокойно, Толмач без тебя не станет рассказывать, — и доможил укрыл Лёньку лоскутным одеялом.

Лёнька повернулся на бок, чувствуя, как сон снова забирает его в свои сладкие объятия, и пожелал Хлопотуше:

— Спокойной ночи.

— Это тебе спокойной, а мне долгой, — усмехнулся домовой.

Затем он наклонился к мальчику и негромко произнёс над ним:

— Там, где всегда сияет свет и горит огонь радости, где родной и вечный дом наш, — там ты теперь отдохнёшь, там придут к тебе силы…

Однако Лёнька не слышал этих таинственных слов, он уже спал глубоким сном.

Загрузка...