В ЛЕС ЗА ЧУДЕСАМИ

На следующее утро, не успел ещё Лёнька попить чаю, как явился Фёдор Акимович.

— Готов? — спросил он с порога.

Дед был всё в той же немудрёной одёжке, а через плечо висела холщовая сумка.

— Готов! — обрадовался Лёнька и, не допив чаю, бросился из-за стола. Но Акимыч остановил его, велел завтрак доесть, а после придирчиво стал руководить Лёнькиным одеванием.

— Рубашку выбирай покрепче: в лесу каждый сучок требует клочок, — пояснял он. — Сандалии твои хороши по асфальту бегать, а лес любит добрую обувку.

— И то верно, — согласилась бабушка. — Я вот ему Серёжины сапоги достану, отец его пацаном тоже любил по лесу бегать.

Наконец бабушкиными стараниями да с дедовыми советами Лёнька был одет и снаряжён. Старый и малый двинулись в путь.

— Слышишь, Лёнька, — негромко сказал Акимыч, когда они оставили деревню, — вот ты как городской, может, и лес-то первый раз видишь, а уж я его за много лет исходил-исплутал… А почему я сюда тянусь? — Акимыч поднял голову и вдохнул полной грудью. — Вот захожу, а меня такой дух встречает, смолистый да здоровый, что сразу хочется триста лет на свете прожить. Дальше иду — и каждая веточка, каждый кустик мне кланяются: мол, захаживай, добрый человек, погости у нас, полюбуйся, ты худого нам не сделаешь… Вот я и хожу, значит, да приглядываюсь ко всему. Ведь тут каждый день что-нибудь новенькое, вся жизнь лесная перед глазами проходит… Зазеваешься чуток — после долго досадовать будешь. И самое главное, уживаются здесь все рядком, никто никому не мешает. Вот человек — понастроил городов: зверьё повыгонял, деревья вырубил и живет сам себе да со своими машинами. А тут, Лёнька, для всех места хватает.

Мальчик слушал дедову речь — непривычную речь деревенского жителя, и она всё больше увлекала его, завораживала.

— А ты погляди, как деревья да кусты растут. Никто ни на кого не в обиде. Соснам да елям — свет, травке и грибам — влага, земельке — хвойное одеяло. А знаешь, как эти сосны друг дружке помогают? Они, Лёня, в земле так корнями срастаются, что вместе сок начинают тянуть. Случается, прихворнёт иное дерево, обессилеет, так его другие начинают кормить, не дают погибнуть. Бывает, и вовсе срубят дерево, а пенёк долго не умирает, даже подрастает немного. И вот за это самое, Лёнька, я и люблю лес — за великую его ко всем доброту и щедрость…

…Между тем сосновый бор надвигался на мальчика с дедом сплошной стеной, которая отливала золотистым утренним светом. Стройные стволы росли, росли на глазах, пока не заслонили собой всё небо. Они были гладкими и на удивление ровными. Высоко вверху, переплетаясь корявыми пальцами с длинными иголками ногтей и лишь едва обнаруживая просветы неба, шумели их могучие кроны. Между корабельных сосен невысокими шатрами темнели мохнатые ели. Их нижние лапы свисали до самой земли, так что даже маленькому Лёньке пришлось сильно наклониться, чтобы заглянуть под них. В сумраке елового шалаша он увидел бледный выводок тонконогих грибов в хрупких остроконечных шляпках и коротких паутинчатых юбочках.

В бору поднималась и молодая поросль: ёлочки-малютки, похожие на игрушечные новогодние, тонкие прутики незнакомых Лёньке лиственных деревьев, сосенки-подростки, обогнавшие ростом всю прочую детвору. Они напомнили мальчику разновозрастную толпу, собиравшуюся по утрам у школьного крыльца.

Лес неудержимо манил Лёньку в свои глубокие тенистые объятия. Но дед как раз остановился, словно запнувшись о корявый старый пень.

— Пришли, — сказал он, — теперь что в самый раз сделать нужно?

— С лешим поздороваться, — вспомнил Лёнька.

— Верно, самое время, — ответил дед. Он достал краюху хлеба, положил её на пенёк и с низким поклоном певуче проговорил:

— Вот краюшка для обеда — угощеньица отведай, разреши в лесу побыть и желанным гостем слыть.

— Дедушка, — спросил Лёнька, — а хлеб зачем? Он что, хлеб ест?

— А то как же! — подтвердил дед. — Самое лучшее для него угощение, и леший завсегда его ожидает. А уж как обижается, если кто забудет его попотчевать!.. Вот слушай, что со мной случилось, когда я про это запамятовал.

Пошёл я тогда по грибы, да что-то, помнится, бабка моя меня заморочила, я через это про хлеб и забыл. И уж после, в бор войдя, вспомнил. Поклонился, знамо дело, лешему, повинился, а он, зелёная борода, всё равно обиделся. А разобидится лесовик — тут от него любого подвоха жди. Едва я в чащу забрался, как повалили грибы — один однова краше. Лукошко вмиг насобирал, да с горкой, а с такой ношей уже не до прогулок. Стал я возвращаться домой. Бор этот знал как свои пять пальцев и самый короткий путь к дому смекнул. Только выхожу из леса и не пойму: где это я? Еле узнал, и оказалось, что попал я совсем в другую сторону, вёрст за десять от Песков, не меньше. Удивился я сильно да назад, опять же дорогу вроде хорошо знаю. А вылез часа через два из бора — опять-таки не там. Тут я и понял: водит меня по лесу леший — кривые рога, ой водит! Тут уже никакие расчёты не помогут. И грибов, хитрый, не зря мне столько подбросил, а чтобы тяжелее было плутать. Пришлось мне тогда, Лёнька, вызволяться из беды старым да верным способом: сел я на первую же колоду, скинул с себя штаны и рубаху, вывернул их наизнанку да опять и одел. Это затем, стало быть, что у самого лесного проказника платье вечно шиворот-навыворот, он и благоволит к тому, кто его повадку переймёт. Но тут я, Лёня, снова оплошал: взял и высыпал грибы на землю, уж очень неспособно было с полным лукошком. Здесь и осерчал лесной хозяин пуще прежнего за своё добро. И выбрался я тогда к своей деревне уже затемно, совсем было потерял надежду на тёплой печке ночевать. Как увидал я Пески, так обрадовался, что про наряд свой на лешачий манер забыл, со всех ног в деревню кинулся. А старухе моей подай бог, уж как не потешалась. Лешачиным прихвостнем назвала, вот как! А какой я лешачиный прихвостень, я как есть сам пострадавший… Так-то, брат.

Лёнька верил и не верил… Рассказ Акимыча захватил его. Мальчик так и видел деда, плутающего по лесу с тяжёлым лукошком, и сам переживал его удивительное приключение… Он тихонько вздохнул. Лес очаровал Лёньку, и даже дедовы сказки в этой глуши походили на быль. Мальчику захотелось послушать что-нибудь ещё.

Вдруг он услыхал какой-то шорох наверху, запрокинул голову и схватил деда за рукав:

— Гляди, дедушка, белки!

Легко перелетая с одного сучка на другой, над головами путников стремительно пронеслась пара белок.

— Играют они? — спросил Лёнька, когда оба пушистых хвоста скрылись среди частых стволов. Не успел Акимыч ответить, как следом за этими двумя выскочили ещё несколько белок, не обращая внимания на деда с Лёнькой, осыпали их дождём сосновой коры и тоже растворились в бурой краске леса. А через мгновение уже целая стая стремглав пересекла полянку, и на этот раз Лёньке показалось, что белки в испуге спасаются от кого-то.

— Дедушка, кто их напугал? — затеребил он Акимыча.

Тот неторопливым взглядом проводил резвую ватагу и почесал затылок.

— В харинский лес побежали, — определил он и вдруг сокрушённо вздохнул. — Опять наш звериный властелин продулся… Эх, и не везёт же сосновой голове!..

— Акимыч, да ты что? — подступил к нему Лёнька. — Ты про кого это говоришь?

— Ну как же, милый, — ответил дед всё с тем же выражением опечаленности, — про него, про лесовика — того самого, что с грибами меня водил. Это он своих белок в чужой лес погнал, чтобы от соседнего лешака откупиться.

— Да зачем? — вытаращился Лёнька.

— А затем, что в карты ему проигрался, и, стало быть, играли давеча на рыжехвостых.

Акимыч неодобрительно покачал головой:

— Уж такой охотник до карт, что прямо страсть! Чего только не проигрывал уже: и зайцев гонял, и мышей, и ворон, и пичугу всякую мелкую… А что сделаешь: проиграл — плати. Коли в другой раз отыграешься — забирай своё зверьё, а не отыграешься — так и будут жить в чужом лесу, пока хозяину счастье не улыбнётся.

— Да разве звери и птицы не сами по себе? — не унимался Лёнька.

— Сами-то сами, — согласился старик, — но лесной хозяин — он и есть хозяин всему: и деревья у него в подчинении, и звери с птицами, и все козявки. Мы вот с тобой тоже у него милости просим… Да ты не думай, — внезапно оживился дед, — что он больно лютый. Он того же зайца защитит и ту же мышку пожалеет, иначе как? Ведь они беззащитные, кто их и приголубит, как не хозяин. А что гоняет иной раз, так ведь душа у него дикая, лесная, отсюда и забавы этакие.

— Дедушка Акимыч, — задумчиво сказал Лёнька, — я никак не пойму, где у тебя правда кончается и сказка начинается и отчего сказка на правду так похожа?

— Сказка?! — Акимыч остановился как вкопанный. Он словно не верил своим ушам. — Да неужто ты думаешь, что я тебя как малого ребёнка небылицами забавляю?

— Дедушка, — сконфузился мальчик, — но ведь про леших только в сказках пишется, а взаправду их не бывает…

— Не бывает?! — отчаянно крикнул дед. — Да я этого самого лешего видел вот так, как тебя! И не где-нибудь, а у себя дома!..

— А?.. — разинул рот Лёнька.

— Вот те и а, — буркнул Акимыч и снова зашагал по мягкой хвое. — Видел, Лёнька, и разговор его слышал, а коли вру, то пускай этот самый леший забросит меня на самую высокую сосну да там и оставит!

Он исподлобья взглянул на Лёньку и смягчился:

— А дело было так. Лет пять уже назад как-то ночью лежу я на своей печке и вдруг слышу: шум какой-то наверху, будто кто на чердаке пыхтит и бубнит, недовольно так. Я уши навострил, лежу, а возня пуще. И слышно, как уж кто-то покрикивать начал, а что — не разберу. Я старуху свою толкнул: слышь, говорю, на чердаке кто-то шум поднял, чуешь голоса? А Пелагея мне отвечает: да ты что, рехнулся, какой шум, в доме тише тихого, ну, может, кошки на крыше задрались. «Да какие кошки, — шепчу, — ежели вот потолок прогибается». Ну, с бабкой моей разговор короткий, перекинулась на другой бок и захрапела. А я всё лежу, слушаю и в толк не возьму, отчего старуха моя и не глухая, а не слышит ничего, а я так аж подскакиваю. И вдруг наверху как что-то загремит, а после как скатится по лестнице! Я так и сел. Но на этом всё кончилось, и сделалось впрямь тише тихого. Утром я, само собой, на чердак полез. Барахла у нас там — всякой твари по паре. И вижу я, что барахло это кто-то раскидал, а колесо велосипедное со стены снял и на пол кинул. Эге, думаю, да тут крупная ссора была. Стал прибираться, глядь — а по полу сосновые иголки рассыпаны, зелёные, как будто сейчас из лесу. Вот так дела, кто ж это иголками сорит? Ничего я тогда не придумал, решил обождать. Как ночь, так я не сплю, прислушиваюсь. И вот недельки через две жду-пожду так-то и начал уже задрёмывать… Как вдруг слышу: стук-стук наверху, а после знакомые шорохи. Явились, значится. Я ещё малость обождал, шорохи эти послушал, а после встал тихонечко, в коридор на цыпочках вышел и стал по лестнице на чердак забираться. Лезу, а сам думаю: ну, как скрипнет? Спугну ведь непрошеных гостей. Забрался наверх, один глазок на чердак высунул да чуть обратно кубарем не слетел от такого дива: сидит на охапке сена, в пяти шагах от меня, гость невиданный. На вид будто бы мужичок, но борода у него — словно травяное мочало, и глазищи зелёным огнем горят, а над ними — ни бровей, ни ресниц, одни волосья вбок зачёсаны, ровно солома граблями. Кафтан на нем навыворот одет, такой старый да изодранный, будто его лет десять уже не снимали, весь в репьях да иголках. Тут, Лёнька, я и расчухал, что за птица ко мне залетела. Слыхал, конечно, приметы про обличье его, о зелёной бороде ещё от деда своего помнил. А тут на старости лет и повидать пришлось хозяина лесного. И знаешь, с чего мне так пофартило? — Акимыч лукаво прищурился. — А с домовушкой моим он дружбу свёл, а то, может, и не дружбу, а просто страстишка общая нашлась — в карты перекинуться. Вот и спелись. Я тогда как выглянул, сразу и раскусил ихний секрет. Они, разумники, сундук старый из-под хлама достали и под стол себе приспособили. Лешему, как гостю, сидало помягче досталось, а домовушка мой на валенке примостился. И свечки старые где-то откопали, прилепили к сундуку. Потому я всё и разглядел, как было.

Играли, я понял, в дурака. Домовой как раз пошёлся, а леший отбивается. Стукнули по карте, стукнули по другой, домовой мой засопел, заёрзал да как соскочит с валенка.

— Ты чего это, — говорит лешему, — вальтом даму бьёшь, морда зелёная?

Тот в обиду вдарился:

— Каким вальтом, ослеп, что ли, ухват запечный? То ж король.

— Где король? — домовой и вовсе взбеленился, карту схватил. — А ну-кась я его сейчас перед свечкой разгляжу! Я его, бестию, сейчас по-своему приласкаю!..

— Да ты чего на карту плюёшь? Ты чего это опять позволяешь себе? Нет, на что лучше со своим лесным братом играть…

— А-а, говорил я, — домовой картой затряс, — валет ведь, валет!

— Ну, валет… Так козырный же!..

— Козырный? — домовой снова карту цапнул. — Я вот те щас накозыряю!

— Эх, — лешак затосковал, — опять плюёт. И что за повадка такая поганая? Не-е, у нас за это по загривку…

— А у нас за такое шельмовство по хребту поганой метлой гладят! Я тебя, пугало лесное, в прошлый раз предупреждал?

— Ну, предупреждал…

— По лестнице ты летел?

— Ну, летел, хлебосольства в тебе ни на грош…

— Так снова полетишь. Я уж под лестницей ведро помойное для такого случая приготовил.

— Я и сам уйду, — гляжу, и впрямь лешак засобирался. — Неинтересно с тобой играть, никакого простора для фантазии. Очеловечился ты тут совсем…

Я, понятное дело, не стал дожидаться, покуда одичалый ко мне на лестницу пожалует. Быстренько по ступенькам слез да чуть в помойное ведро не угодил — не зря, вишь, домовик хвалился…

Лёнька не знал, как и быть ему: не успел свыкнуться с существованием лешего, а тут на тебе — ещё и домовой.

— Дедушка, — с сомнением спросил он, — значит, и домовые — это взаправду?

— Конечно, взаправду, а я тебе про что толкую? Ну, ладно. Сейчас мы с тобой сделаем привальчик, перекусим маленько, да я тебе между прочим и расскажу про своего домового. Он у меня занятный был…

— Он что же, умер, дедушка?

— Не, милый, старуха моя его из дому выжила. А я с ним до сих пор дружбу веду.

Акимыч наконец выбрал подходящее место возле широкого пенька и вынул из своей сумки нехитрые припасы: краюху ноздреватого чёрного хлеба, сало в алмазных кристалликах соли и зелёные луковые перья. Лёнька не знал ещё, что лесной дух — лучшая приправа к любой еде, и уплетал дедово угощение, причислив его необыкновенный вкус к прочим лесным чудесам. Акимыч ел мало, но с явным удовольствием, не забывая при этом своего рассказа.

— Нашего домового, — начал он, — я знал давно. Вернее, как знал? Когда дом вот этими руками срубил — уже скоро тридцать лет тому, — первым делом покликал его, потому что без домового какое житьё? Он и от пожара убережёт, и от лихого человека, и скотину обиходит, и совет толковый завсегда может дать. Ну, значит, позвал — он и пришёл. Дом у меня неплохой, такому гнезду каждый домовик будет рад. Но видеть его, Лёнька, я не видел, хотя и слышал, как он домовничает. Да слышать — это одно, а вот свидеться везёт не каждому. А уж дружбу свести с ним — и вовсе редкое дело. Чтобы увидеть доможила, — Акимыч сделал большие глаза, — надобно застать его за работой ровно в полночь. Но если у тебя что худое на уме или из пустого любопытства поглазеть на него хочешь — хоть все ночи напролёт не спи, не то не увидишь, а и не услышишь хозяина ни разу. Вот бабка моя так ни разу с ним и не встретилась.

Ну а главная закавыка в том, что не верят нынче в домового. А уж такой человек, можешь не сомневаться, и встретит его, да скажет: померещилось. Таким и глаза отводить не надо, и уши закладывать. Ну вот, а как увидишь доможила, можешь с ним заговорить, и ежели ему с тобой интересно станет, то и вовсе сойтись. Ну и жаловать надобно домового, без этого никак. Любит мохнатый, чтоб его почитали и чем-нибудь лакомым баловали.

Я своего как застукал? Подглядел однажды, как он в кухне ночью горшки проверял. Ворочает их, а сам бубнит: «Который раз в медовой плошке мух нахожу, глаза б мои их не видели! И что за хозяйка нам досталась? Эй, дед, чего шпионишь, всю спину мне глазами пробуравил. Выходи, покалякаем. Да может, у тебя что сладкое есть?» Я и вылез из-за перегородки.

С тех самых пор начали мы по ночам беседы вести, забавы всякие придумывать. Он меня даже картами завлекал, да я не охотник. А вот слушать домовика ой как занятно! Много он знает такого, что людям не ведомо. Я, бывало, за этими байками и не замечу, как ночь минёт, и сразу начинаю следующую поджидать.

Только пронюхала что-то моя старуха. Я-то по человечьей своей неосторожности всякое чутьё утратил… Вот однова раза сидим с домовушкой рядом, и вдруг он на дверь кивает:

— Кажись, хозяйка твоя за нами партизанит. Меня ей не увидеть и не услышать, а вот ты для неё в пустоту словами бросаешься. Смотри, как бы не решила, что тронулся. Да ты не зыркай, не зыркай на дверь, а то до смерти напугаешь.

И то правда, думаю, чего стоит моей супружнице в сумасшедшие меня произвести после такого пассажа. И я, дурья башка, наутро взял да и выложил ей всё начистоту. Старуха моя как подхватится и пулей из избы. Это уж я после узнал, куда она дунула. Жила у нас тогда в деревне — через год в город убежала — Лидка Чувякина, распрекрасная наша фея, кикимора кочевая. Тьфу! Она Пелагею и научила одной пакости. Ты, говорит, не деда своего ругай, а ополчись-ка на домового. И каждый день его бранным словцом, каждый день. Он хулы пуще всего не любит. Ну, дальше мою старуху учить не надо, она и рада стараться: с утра до вечера честит бедного, так и выгнала. Не стерпел он, ушёл из дому. Теперь на краю деревни в сарае живёт. Навещаю его, конечно, но уже с оглядкой, боюсь, что дура моя его совсем из деревни выбранит.

— Акимыч, а у моей бабушки домовой есть? — озарило вдруг Лёньку.

— А то как же. Я про него слыхал: хозяйственный, обстоятельный…

— А я с ним могу подружиться?

— Ну а почему нет, если, конечно, он сам не против? Кого он в друзья выбирает, знаешь уже. А вот послушай, как доможила вызывают, если он тихий да незаметный и никак его не подсмотреть. Делать это лучше в кухне, тут самое любимое его место. Свет не включай, лучше найди у бабушки свечку. А то керосиновую лампу засвети, но самую малость — домовой сумерки любит. Обязательно требуется для хозяина гостинец, лучше сладкий — кусок пирога с яблоками или вареньем, но можно и конфет припасти, мой вот ириски не разворачивая жевал, и даже просто краюху хлеба. Но краюху отрезай от непочатого каравая. Так всегда делается, и домовушка за этим следит придирчиво. После этого дождёшься полуночи и скажешь:

Домовушка, не чинись,

А возьми да объявись.

Я хочу с тобой дружить,

Коли нужно — услужить.

Вот отведай-ка пока

Золотого пирожка!

Акимыч повторил заветные слова дважды.

— Усвоил?

Как было Лёньке не усвоить? Да он запомнит это на всю жизнь, если сегодня ночью к нему явится настоящий домовой!

— Ну что, друг разлюбезный, пора нам с тобой к дому лыжи поворачивать, загостились мы у дедушки лесового, — и Акимыч тронул Лёньку за плечо. — Да ты носа-то не вешай, чудной. Мы сюда частенько наведываться будем, ещё не одно чудо увидишь…

На обратном пути попались им скромные посиделки на сосне. Две большие дымчатые с чёрным птицы любезничали друг с дружкой громкими, хриплыми голосами. Увидев Лёньку с дедом, они замолчали и уставились на пришельцев черносмородинными глазами: чего, мол, наше уединение нарушаете, по душам поболтать не даёте?

— Ну-ну, растревоженные, — успокоил их дед, — сплетничайте себе, а нам недосуг.

— Это, дедушка, ворон с вороной? — шёпотом спросил Лёнька, тоже не желая беспокоить говорунов. Дед быстро обернулся к нему:

— А ты думаешь, ворон — это воронин муженёк? Вот и не угадал. Ворон, милок, он вороне да-альний родственник, десятая вода на киселе. Живёт за тридевять земель отсюда, это раз. А во-вторых, Лёнька, если этот родственничек да залетит сюда, эти кумушки его так встретят, что только пёрышки с него полетят. Ну, правда, вдвоём они на такое не решатся — родич-то и покрупнее, и посильнее будет. А вот стая, та непременно оттрепала бы залётного.

— Да за что же, Акимыч?

— Уж и не знаю, милый, что они там и когда не поделили. Фамильная тайна, — многозначительно произнёс дед. — Но характер у этой птицы натурально разбойничий: птичьи гнёзда зорит, яйца в них разбивает и выпивает. А ещё присоседилась эта мотовка к человеку — не перепадёт ли ей чего? Я слыхал, будто они в городе все свалки облепили. Правда, что ль?

Про свалки Лёнька не знал, но ворон в городе, конечно, видел.

— А уж хитрющая, — продолжал дед. — Охотники рассказывали: если выходишь из дому с ружьём, за версту улепётывают до единой. А вот если палку возьмёшь и в них прицелишься — ни одна черноклювая с места не сдвинется, галдят между собой, по всему видно, зубоскалят…

У меня в саду повадилась одна гнездо вить на дикой груше. Глядел я на него, глядел да и не вытерпел. Раз, когда старуха моя к соседке подалась, я садовую лестницу к груше подтащил и к гнезду этому подлез. Само оно неказистое было, вроде как поленилась даже строить, кучу сучьев набросала — и вся недолга. Но внутри у ней, Лёнька, чего только не было! Ну, сперва пух куриный, пёрышки разные там, а после тряпочки всякие, тесёмочки, нитки шерстяные — чего она у моей старухи и не тянула. Прямо целый склад мануфактурный.

…Они вышли на широкий солнечный простор немного правее того места, где утром углубились в лес, и размашисто зашагали к своей деревне. Издали Пески казались сплошным густым садом, поднявшимся из земли прямо в середине пологой луговой пустоши. Лёнька оглянулся назад, где влажно дышало своей глубокой грудью и грело под июльским солнышком мохнатую голову таинственное существо леса. Оно по-прежнему скрывало в себе, не торопясь расставаться со всеми сразу, множество чудес. Но мальчик уже чувствовал доброту и щедрость этого сурового с виду великана, и оттого ему было радостно и привольно. Дед внимательно поглядел на Лёньку.

— Что заскакал, козлёнок ты мой милый? Весело тебе? Я вот, веришь ли, иной раз сюда притащусь как в воду опущенный, а назад уже на крыльях лечу. А почему?

— А почему? — эхом отозвался Лёнька.

— А потому, что красота эта всю суету с человека уносит, будто чистая водица, всякую скверну очищает. Вот бабка моя в лес ходить не любит, красоты этой не понимает… И всё ей в жизни не так и не эдак, сама не знает, что ей надобно. А ты хоть раз на всё это посмотри, да и поймёшь, чего оно стоит, твое недовольство.

Загрузка...