ГОРЬКИЕ ТРАВЫ РОДИНЫ

…Вот так, через десять лет после Победы, оказался дома Егор Сеничев. Но никто уже не ждал его там: умер отец Егора в сорок четвёртом году, и дом Сеничевых, одинокий и пустой, разваливался на виду у всей деревни. Смотрел Егор на этот дом, о котором грезил столько лет, словно в недоумении, а ветер шевелил его седые волосы и овевал Егора запахом сорных трав.

Односельчане узнали его, но приветить никто не спешил, и только Фёдор Кормишин подошёл к нему и пригласил к себе в избу. Долго сидели они тогда за столом, о многом переговорили, и в конце разговора Фёдор сказал:

— Хорошо, что вернулся ты сюда, Егор, нам без этой земли никак не прожить. За дом не беспокойся, мы старый ваш разберём и на том же месте новый поставим. А покуда живи у меня. На людей, Егор, не обижайся, что не хотят пока признавать тебя. Обозлила, понимаешь, их эта война, в Песках у нас почти все бабы вдовами остались. Не могут простить тебе службу у немцев. В сорок втором как узнали здесь, что пропал ты без вести, то-то слёз было: плакали, как по родному, даром что у каждого своя беда. А в сорок четвёртом дошло твоё письмецо чудом из лагеря, и те же бабы ну прямо сдурели все, возненавидели тебя. Так что ты, Егорка, не удивляйся и не сердись больно-то. Поживёшь, люди к тебе попривыкнут да в конце концов и простят.

— Спасибо тебе, Федя, — ответил Егор. — Обижаться мне на людей не за что и идти отсюда некуда, так что останусь здесь.

На том они и порешили.

Однако в Песках народ думал по-другому, и на следующее утро вся деревня явилась во двор к Кормишиным.

— Эй, Федька, ты долго будешь у себя врага прятать?

— Это какого же врага? — спросил Фёдор.

— А Сеничева, что немцам прислуживал?!

— Бог с вами, какой же он враг, бабы? — хотел их Фёдор утихомирить, но одна из них, Марфа Задворкина, крикнула на него:

— Ты помолчи, тебя не спрашивают! Мы на гостя твоего пришли поглядеть, спросить его кое о чём. Или боится он перед народом показаться?

— Нет, не боюсь, — сказал Егор, выходя на крыльцо. — Здравствуйте, добрые люди.

— Мы-то добрые, — ответила за всех Марфа, — а вот как тебе после такого позора не совестно нам в глаза смотреть? Зачем в Пески вернулся? Думаешь, примем тебя после всего? Да лучше бы тебя убили! В нашей деревне предателей сроду не было!

— Что ты говоришь, Марфа Демьяновна! — не выдержал опять Кормишин. — За что ж ты так казнишь человека?

— А за то, что лечил извергов проклятых, которые наших детей и мужиков убивали! Я три похоронки за войну получила!

Тут и остальные заголосили кто о чём.

— Да успокойтесь, бабоньки! — закричал им Фёдор. — Неужто он по своей воле к немцам работать пошёл?

Тут выступил из толпы Кутявин Игнат, что с войны вернулся без обеих рук, и сказал:

— Ты, Федька, коли не понимаешь, отчего народ бунтует, то и впрямь помолчи. А тебе, Егор, я так скажу: тяжело нам с тобой будет жить на этой земле. По своей или не по своей воле ты немцам служил, на твоей совести останется. Но вот я, к примеру, как могу к тебе сердцем повернуться? С войны калекой пришёл — до самой смерти обуза семье. А другое — искалечила мне душу эта война, так что и не знаю порою, человек я или зверь. Зубами бы рвал фашистских гадов, такая во мне ненависть. А ты хочешь, чтобы я с тобой по-соседски жил да каждый день раскланивался? Нет, Егор, разделила нас эта война, и уж никогда нам не сойтись. Так что ступай-ка отсюда подобру-поздорову. Может, и осядешь где-нибудь, да только не здесь.

Молча слушал Егор своих земляков, словно и не думал оправдываться. Зато Фёдор никак с его участью мириться не хотел.

— Что же это вы надумали, а? Человека с родной земли, из отчего дома гоните. Ведь тут отец и мать его лежат…

— Вспомнил, защитник! А ты рассказал своему дружку, как его отец помер? Ну, так я расскажу. Когда узнал он, что единственный сын без вести пропал, бабы думали, кончится от горя, а он таки выдюжил. А получил письмо про твои боевые заслуги, прочитал и тут же в избе на пол рухнул. Через два дня помер. Вот что ты, Сеничев, сотворил. А Федька подумал бы, за кого грудью встаёт, сам-то знает небось, почём фунт лиха.

— Да что нам Федьку слушать! Пускай сам Сеничев скажет, зачем служил у иродов! Ужо не отмолчится!

— Отвечай, Егор, если люди тебя спрашивают, — велел безрукий Игнат.

— Что же отвечать? — с грустью проговорил Егор. — Лечил людей все пятнадцать лет: наших, потом немцев, снова наших в лагере. И большой разницы в них не нашёл, все одинаково скроены. Мог бы, конечно, и не лечить… Так что считайте, работал по своей воле. В лагере тоже помогал всем подряд, не спрашивал, кто да за что. И покуда не лишит Господь своей милости, буду помогать всякому. А из Песков я уйду, не тревожьтесь.

Так ответил Егор и поклонился односельчанам, а те стояли в замешательстве, не зная, что делать им теперь. Фёдор Кормишин повернулся было идти в избу, но остановился и сказал с горечью:

— Эх, люди, люди!.. И впрямь застила вам глаза ваша ненависть. Через неё не видите ни черта. Ты, тётка Марфа, забыла уже, кто твоего Захарку от смерти спас? А ты, прокурор, к кому бегал, когда твоя мать слегла? Забыли, все забыли, кем нам Сеничев Егор был. Помним только, что он немцев лечил. Э-э-эх!.. Пойдём, Егор Алексеич, в избу, всё ясно, — и увёл Сеничева.

Но люди с кормишинского двора не расходились. Топтались на месте, переглядывались, не решаясь заговорить, и словно ненароком подталкивали Игната Кутявина к крыльцу. Игнат вертел головой, озираясь на народ с укоризной, потом влез на ступени и глухо крикнул:

— Эй, Сеничев, Егор! Выдь на минуту!

— Чего тебе надо, или ещё какую обиду вспомнил? — спросил Фёдор, отворив дверь.

— Скажи Егору, пускай остаётся, мы не против.

…И остался Егор в Песках. Сперва, конечно, надо было ему обзавестись домом.

— Мы с тобой вот что сделаем, — рассуждал Фёдор, — старый дом раскатаем по брёвнышку, среди них добрые ещё найдутся, и сложим из них новый, поменьше, так чтоб на первое время было жильё. А там вступишь в колхоз, выпишешь себе лесу, и мы тебе хороший, большой дом выстроим. Может, семьёй к тому времени обзаведёшься…

— Мне, Федя, видно, на роду написано прожить бобылём, — отвечал Егор, — так что обойдусь я одним домом.

— Ну, это ты погоди зарекаться. Вот охолонут наши солдатки, да и окрутит тебя какая-нибудь.

Вдвоём, Фёдор с Егором, и поставили этот домишко. До осени управились, и перешёл Сеничев в собственный угол. Работать устроился сторожем на зернохранилище. Препятствий ему в этом никто не чинил, и вообще люди как бы не замечали Егора. При встрече здоровались, но не заговаривали, а чаще спешили куда-нибудь свернуть, увидев Сеничева.

Егор тоже ничьей дружбы не искал, работу выполнял исправно, а в остальное время занимался своими травами.

— Думаешь, пригодятся? — спрашивал у него Фёдор Кормишин.

— Как не пригодиться, — отвечал Егор, — нешто война всех здоровыми сделала?

Однажды вечером, когда Фёдор с Егором чаёвничали у Кормишиных, вернулась с работы Пелагея.

— Егор, ты про Марфу Задворкину не слыхал?

— Не слыхал…

— Да ты что! Сёдни прямо на ферме так схватило, аж в голос кричала. Мужики её домой отнесли, и председатель подводу дал в райцентр отвезти, а она ехать отказалась. Не надо, говорит, мне ихней больницы, два раза уже резали, а толку? Лучше дома помру, чем под ножом. Так и не согласилась в Синий Бор ехать. Давай, говорю, Марфа Демьяновна, я Сеничева Егора позову, он тебе поможет. Как она на меня руками замашет: что ты, как мне его просить-то теперь? Я ж его на чём свет стоит поносила. Нет, уж видно, пришла моя смерть. Так ты пойдёшь, Егор, или нет?

— Конечно, пойду. Ненадолго только к себе заскочу.

— Ой! — засуетилась Пелагея. — Тогда я к Марфе побегу, скажу ей, что придёшь.

Вскоре и Егор был у Марфы и поил её целебным отваром.

— Напрасно вам операции делали, Марфа Демьяновна, — говорил он, — можно было без них обойтись. Я вам буду лекарство готовить и приносить, а вы пейте на здоровье.

Горько заплакала Марфа:

— Ох, Егор, Егор, прости ты меня, старую дуру, что такое зло на тебя держала…

— Полно вам старое поминать, — успокаивал Егор, — всё хорошо будет. Вы, Марфа Демьяновна, скажите другим, кому помощь нужна, пусть приходят.

И понемногу-понемногу снова сделался Сеничев Егор лекарем на всю округу. Шёл к нему и ехал больной люд, у которого одна надежда на чудо оставалась. За работой Егору некогда было ни поесть, ни поспать толком, и, зная про это, Фёдор Кормишин стал приходить к нему по вечерам с чугунком.

— Давай ужинать, Егор, тут Пелагея нам щец наварила.

— Спасибо, Федя, спасибо, нянька моя разлюбезная!

— То-то нянька! Тебе, я чай, другая нянька нужна. Не присмотрел себе жены-то ещё?

Егор разводил руками:

— Ну какой я жених, Федя? Неужто сам не видишь? Не хозяин, не работник, и всё моё богатство вон по стенам развешано. Да больные день и ночь идут. Кто же это на такую жизнь со мной решится?

— Да, мил человек, выбрал ты себе ношу, — сокрушался Кормишин.

И так шло время, шло и постепенно уносило с собой людскую неприязнь к Егору. Уже никто не попрекал его прошлым, словно из человеческой памяти навсегда стёрлось это тягостное воспоминание. Правды ради скажу, что и особой любви односельчан Сеничев больше не видел. Трудно им было понять Егора: его изломанная судьба, одинокая неустроенная жизнь, его равнодушие к земным благам не укладывались в обычном сознании. Но было что-то ещё, чего другие ни постичь, ни определить не могли, а ощущали даже тогда, когда просто смотрели в глаза Егору: в этих глазах отражалась сама вечность.

Я тоже не всё понимал, — сказал Толмач, и протяжный вздох вырвался из его груди. — Да и как понять, если Егор год от года вырастал в духе, как вырастает ввысь могучее дерево. Чтоб его понять, нужно было с ним вровень встать. Домовому это вовсе не суждено, а человеку… хоть и даётся, да редко.

В Песках Егор вернулся к лечению травами. Обученный матерью всем тонкостям знахарского ремесла, он с самого начала действовал, как она: снадобье, молитва… Но уже тогда что-то странное начало происходить в душе Егора. Его больные выздоравливали, благодарили своего спасителя, а у него самого оставался в душе какой-то осадок, горчинка, похожая на разочарование…

Егор и сам не знал, о чём тайно печалуется его душа. На самом деле она прозревала истину, о которой Егор всерьёз задумался, когда вылеченные им люди стали приходить снова — уже с другими болезнями. Он опять лечил их, а к ним липли новые и новые хвори… Со временем Егору стало казаться, что это одна-единственная болезнь как червь сидит в человеке и лишь переползает с одного места на другое. Значит, нужно вырвать корень болезни, но как? Почему вообще хворают люди?

Егору нужно было только задать этот вопрос; ответ пришёл сам — очень простой и сразу. «В самом деле, Бог вызвал нас из небытия, вдохнул в каждого живую душу, создал этот мир, чтоб, живя в нём, человек неустанно стремился к свету, добру, к великому и любящему своему Отцу. Всякая немощь, всякая скорбь приходит к человеку, когда он забывает о своём призвании, когда любовь к преходящему и тленному затмевает в нём любовь к божественному, вечному. Господь призывает нас остановиться и задуматься, а мы упорствуем в своих заблуждениях, не умея или не желая расслышать Его голос…» Теперь, если бы у Егора спросили, что такое болезнь, он ответил бы коротко: это разговор человека с Богом.

Большое облегчение принесло Егору это открытие, но и смущение немалое: а как же быть ему? Нужно ли его участие в этом общении двоих?

За подобными раздумьями Егора застала война, она же и помогла найти ответ. В жуткой круговерти страданий и смерти у Егора не осталось сомнений в том, надо ли ему помогать людям. Однако в помощи, понял он, нуждается прежде всего душа человека. Поначалу Егора даже удивляло, с какой готовностью открываются ему раненые бойцы, прошедшие такое ужасное чистилище. «На войне люди лишаются всего, к чему успели привязаться в жизни, — думал Егор. — Война разрушает их дома, семьи, уносит друзей, уносит иллюзии… Саму жизнь здесь можно потерять в любой момент. И вот когда у человека ничего, кажется, не остаётся, он обретает возможность увидеть Бога, которого больше ничто не заслоняет». Обращение к нему, постоянное устремление и любовь, считал Егор, способны исцелить любой недуг. Нужно помочь людям понять это. Так Егор Сеничев увидел путь, которым ему отныне предстояло идти. Целебные травы же оставались его верными помощниками.

— Ты, Егор Алексеич, травник или проповедник? — спрашивал Фёдор Кормишин. — Раньше ты вроде не так лечил.

— Да выходит, что сперва проповедник, — немного смущаясь, отвечал Егор. — Душу ведь травами не вылечишь, а вот телу помочь можно.

— А почему у твоих снадобий всегда горький вкус такой? — допытывался Фёдор.

— А тебе бы исцелиться и горечи не напиться? — в свой черёд спрашивал Егор. И, видя, что Кормишин не понимает его, говорил иначе:

— Считай, Федя, что в этой горечи вся сила травы и заключена.

— А ты вот что скажи, — не отставал Кормишин, — ты, когда за травами идёшь, иной раз полную корзинку приносишь, а иной раз всего ничего. Это почему?

— Это потому, что земля сама знает, сколько ей своих даров отдать. А человек должен это чувствовать, и жадничать тут нельзя.

— Ну а ежели он пожадничает?

— Понимаешь, Федя, когда земля сама тебе травы отдаёт, они светятся. Тихое такое свечение, я его хорошо вижу…

— Отчего же они светятся, Егор?!

— Да оттого, что в них много силы, в них — дух матушки земли. А вот если человек вовремя не остановится и лишнее сорвёт, корзинка тут же и померкнет. И никакой пользы от такой травы уже не будет. Со мной это случалось поначалу…

— Ну и ну! Если бы мне кто другой про это рассказал, не поверил бы! Может, и снадобья твои светятся, а, Егор?

— Светятся, если приготовлены правильно.

— А как это — правильно?

— Для каждого случая по-своему. На каждую болезнь, видишь ли, сотни рецептов имеются, а конкретному человеку подойдёт только один.

— Егор! Ну откудова же ты знаешь, что тебе каждый раз делать? Как до этого вообще додуматься можно?

— Да я иной раз и не думаю, Федя. А если хоть на минуту задумаюсь, уже ничего сделать не смогу.

— Егорка! — чуть не плача говорил Кормишин. — Не морочь ты мне голову! Как же ты, не думая, своё лекарство готовишь?

— Да я, Федя, чувствую, как нужно. Как будто всякий раз готовый ответ ко мне приходит, но не в голову, а куда-то в сердце… Я, бывает, после сам диву даюсь: никогда ведь прежде такого рецепта не знал… Случается, что и сама трава что-то подскажет.

— Как подскажет? — спрашивал Кормишин, у которого голова шла кругом от всего услышанного.

— Об этом я ещё от матери узнал, — отвечал Егор, — и тоже не мог понять, как такое возможно. А матушка меня наставляла: с травкой нужно дружить, любить её и разговаривать. Она тебе подскажет, как ею лучше пользоваться… И вот, Федя, находил я нужную траву, садился перед нею и сидел: смотрел, какая она красивая, как мудро её Господь создал, наблюдал, как над ней бабочки, пчёлы вьются, как она от ветра колышется, и всё пытался понять: что она чувствует, о чём думает? Иногда до того досиживался, что в самом деле забывал, кто я такой.

И начал я, Федя, что-то улавливать. Было это как настроение… Или как мелодия, которая где-то внутри у тебя звучит… Я понял, что это идёт от травы. И начал с ней говорить. Спрашивал, как мне лечить больного, когда лучше траву сорвать и как приготовить… И она стала по-своему мне отвечать, Федя. Вообрази, что говорят на чужом языке, а ты ни единого слова не знаешь. Но слушаешь, слушаешь — и начинаешь догадываться, о чём идёт речь. А после всё яснее значенье слов, и наконец приходит понимание.

Помнишь, приезжала ко мне в прошлом году Надя Каротина? У неё тогда почки отказывали, и был я в затруднении. Есть у нас плющик такой, цветёт в мае-июне, в это время у него очень сильный сок. А потом уходит его сила. Ну а Надя приехала, когда уже отцвёл плющик.

Нашёл я его и говорю: что же нам с тобой делать теперь? Надо девушке помочь. Он и ответил: добавь ко мне цвет бузины и отваривай.

А однажды, Федя, пришёл я на луг и слышу: нельзя сегодня собирать, всё отравлено. Оказывается, накануне самолёт поля опылял и травам на лугу досталось.

— Да, Егор, — выслушав его, сказал Кормишин, — хорошо, пожалуй, что ты никому кроме меня про это не рассказываешь. Иначе ведь порешат, что ты того… сам болен. И после хлопот не оберёшься.

— Не в этом дело, Федя. Многим просто рано знать об этом. Со временем люди перестанут удивляться таким вещам. Они узнают и про это, и про многое другое.

— Ну и когда это будет, Егор? И кто им всё это откроет?

— Тот, кто и мне открыл, Федя. Другого Учителя у нас нету. А когда это случится — тоже одному ему известно. Я думаю, это будут уже совсем другие люди… И жизнь у них будет другая.

— Чем другие, Егор?

— Свободные.

— От чего свободные-то? Мы вроде тоже не невольники. Такую войну пережили — словно на свет заново народились. Какой нам ещё свободы нужно?

— Да я, Федя, про другое говорю. Эти люди будут сами выбирать свою судьбу…

— Стой! Это значит, мы с тобой себе судьбу не выбираем?

— А разве ты, Федя, выбирал для себя войну?

— Скажешь тоже! Кто нас спрашивал!..

— Ну, вот ты и ответил.

Кормишин открыл было рот возразить, да отчего-то передумал. Потом почесал бороду. Несколько раз собирался он что-то сказать, но, поглядев на Егора, опускал голову.

— Трудно мне это понять, Егорка, — наконец признался он. — Чувствую, что есть правда в твоих словах, но в одночасье всего не поймёшь. Во мне и так после разговоров с тобою всё вверх дном переворачивается…

И несмотря на это, чуть ли не каждый день наведывался Фёдор к Егору. Особенно зимними вечерами любил он сидеть у этой печурки и разговаривать с другом.

— Вот, Егор Алексеич, опять я к тебе. Ежели не надоел ещё, посижу чуток. Хочется потолковать мне с тобой про житьё-бытьё, — начинал он почти так же, как когда-то военврач Сергей Петрович.

Да, Лёня, а с этим врачом довелось Егору ещё раз повстречаться. За три года до смерти Сеничева приехал на машине в Пески щупленький и белый как лунь старичок с живыми глазами.

— Как мне Егора Сеничева дом найти? — справился он у первого встречного.

— До середины деревни доедете, там на нечётной стороне самый маленький домик — не ошибётесь, — ответил тот. — А вы откуда будете?

— Из Москвы я, — нетерпеливо сказал старичок, с волнением разглядывая пыльную улицу Песков.

— Надо же, куда болезнь человека загнала! — посочувствовал прохожий. — А что же, в Москве нету докторов лучше нашего Егора?

— Нету, братец, — сказал старичок и медленно покатил по деревне.

…Егор Сеничев был в саду. Услыхав шум автомобиля, он вышел навстречу гостю.

— Вы ко мне? Проходите, пожалуйста, в дом, а я сейчас.

Сергей Петрович вошёл в горницу и остановился у порога. Никогда ещё не приходилось ему видеть столь скромного жилья, и у старого доктора защемило сердце.

— Эх, Егор, Егор… — вполголоса проговорил он.

— Что же вы не проходите? — спросил Сеничев, появляясь следом. — Заходите, садитесь. Как вас звать-величать?

— Эх, Егор, Егор, — повторил гость, пытаясь скрыть подступившие слезы, — владимирский ты бирюк… Забыл меня, а я вот тебя так и не сумел забыть!..

— Сергей Петрович! — отступив на шаг, воскликнул Егор. — Да что же это я в самом деле? Простите вы меня ради Бога, бирюк я и есть!.. Как же вы меня отыскали?

— То-то же, — обнимая его, растроганно говорил доктор. — Дошла про тебя молва до столицы, потому и отыскал. А то ведь не чаял я тебя живым увидеть. Ну, что с тобой приключилось тогда, в сорок втором?

— Ох, долго рассказывать, Сергей Петрович.

— А я не тороплюсь, Егор. Я теперь отсюда не уеду, пока всё про тебя не узнаю. Ты не представляешь даже, как я о тебе много думал все эти годы. После войны написал письмо в ваши края, а мне ответили, что такой в области не проживает. Я и простился с тобой, Егорушка, каюсь… И вдруг третьего дня встречаю человека, который у тебя недавно лечился. Так вот и узнал, что ты жив-здоров. Я все дела бросил и к тебе. Рассказывай же, не томи душу, как ты жил.

И услышал он то, о чём ты, Лёня, уже знаешь. Егор рассказывал долго и спокойно, а Сергей Петрович то поднимался и мерил шагами крохотную комнатку Егора, то закуривал папиросу, то садился напротив Сеничева и слушал его, не мигая глядя в лицо…

— А сейчас сами видите, всё хорошо у меня, слава Богу, — заключил свой рассказ Егор. — А как вы отвоевали, Сергей Петрович?

— Да уж отвоевал… Ранен, правда, был несколько раз, но это пустяки. А главное вот что. Когда ты исчез, Егор, у меня как будто почву из-под ног выбили. Мы-то с тобой помнишь, по ночам какие дискуссии затевали, искали истину… ну, точнее сказать, я искал. Короче говоря, в голове у меня был сумбур и одни сплошные вопросы, а тебя не стало. Легче всего было, конечно, работать по-прежнему, а все сомнения отослать к чёрту, но я не мог, Егор: до того разбередили мне душу эти беседы!.. Не то чтоб я на красивые слова попался — а я же видел, какие ты чудеса с ранеными выделывал. В общем, зудело во мне это, не давало покоя, пока я сам себе не сказал: жизнь на это положу, а докопаюсь до истины. Если одному человеку Бог даёт её увидеть, то почему другому не даст?

И ты понимаешь, Егор, после этого что-то изменилось. Впечатление было такое, что тот, к кому я обращался, услышал меня. И потом я всегда замечал: стоило мне сделать один шаг навстречу ему, как он делал два. Я тебе не стану описывать всех метаморфозов, которые произошли с моим сознанием. Скажу только, что к концу войны у меня от прежнего мировоззрения не осталось камня на камне. Ну, доложу тебе, и любопытно же было взглянуть на нашу жизнь новыми глазами. Хоть на боготворимую мною медицину. Поистине жалкую роль она себе выбрала, когда ограничила человека его физическим телом! И этой науке я служил почти четверть века!..

Я очень часто вспоминал тебя, Егор, слова твои выискивал в памяти, как золотые крупицы. Эх, как мне тебя недоставало!..

Но в общем потихоньку, на ощупь, с божьей помощью выбрался я на прямую дорожку. Как раз война кончилась, я в Москву вернулся. Заниматься хирургией не хотелось, меня больше душа интересовала, хоть и отвергает её начисто наша медицина. Пошёл я на курсы психиатрии — чтоб быть поближе к тому, чего как бы и нет.

Вот наука так наука, Егор! Одно из самых дьявольских изобретений человеческого ума. Но как бы то ни было, а после этих курсов я получил возможность работать в психиатрической клинике. И вот всё, что я в себе выносил, выстрадал, если можно так сказать, стяжал, — всё это я положил в основу своей работы. Конечно, я понимал, что мой метод противоречит не только официальной науке, а всей идеологии нашего государства. Я его не афишировал, я старался его скрывать, насколько это было возможно. Для меня было важно, чтобы этот метод работал, чтобы он приносил людям пользу. А он работал, Егор, и работал эффективно! Примерно через год меня назначили заведующим отделением, и я ещё больше воспрянул духом. К этому времени появились у меня единомышленники среди коллег, и это назначение давало нам больше возможностей для работы…

Мы надеялись, что со временем сможем объявить о результатах нового метода, убедить в том, что это единственно верный путь к здоровью и счастью людей.

Время показало, как мы были наивны, Егор. Через полгода меня и ещё пятерых моих сотрудников арестовали по обвинению во вредительстве. На нас повесили всё, что было можно: отступничество от теории марксизма-ленинизма, пропаганду антисоветской идеологии, подрывную деятельность и шпионаж в пользу Запада — словом, массу самых чудовищных нелепостей.

А дальше… дальше мы могли бы встретиться с тобой, Егор, если бы нас, детей этого Молоха, не было так много… Мне повезло больше твоего, я ведь врач, хирург высокого класса… Поэтому я избежал лесоповала и снова взял в руки скальпель.

Тебе легко понять мои чувства, Егор… Не буду скрывать, много мути поднялось поначалу в душе и сильней всего была ненависть к стране, в которой я родился. Я опять и опять вспоминал тебя, Егор, и всё старался представить, как бы ты жил, оказавшись на моём месте. Откуда мне было знать, что в этот момент ты лежишь на таких же нарах…

Но, наверное, мне удалось нащупать какую-то ниточку, идущую от тебя, потому что мало-помалу душа моя стала успокаиваться, и я если и не разгадал Его промысел обо мне, то по крайней мере принял свою судьбу как должное.

В пятьдесят пятом я вышел на свободу и вернулся в Москву. Из моих ребят домой возвратились трое, и нам предложили снова работать в клинике. Согласились я и Саша Толокнов.

Скоро мы поняли, что перемены в стране и новые веяния нас не касаются и никто не позволит нам работать так, как мы хотим. Когда это стало ясно, мы с Сашей «ушли в подполье» — тайно стали работать по нашему методу, завуалировали его, как могли. Теперь мы были втройне осторожны. Это нужно было ещё и затем, что мы решили написать книгу и для неё было необходимо собрать материал. Другого способа рассказать о наших исследованиях мы не видели.

Саша был очень болен, шесть лет в лагерях сделали своё дело. Он понимал, что мне будет трудно без него, и держался до последнего. В пятьдесят девятом Саши не стало… Был он моложе тебя, Егор.

Ещё через шесть лет я закончил книгу, нашу с ним книгу. Печатать её здесь было немыслимо, и я стал искать способ издать книгу за границей. Не очень-то я верил в то, что это получится, но решил идти до конца, ведь по сути в этой книге была вся моя жизнь, даже больше, чем жизнь, и ещё — Сашина.

Господь снова услышал меня: книгу нашу напечатали во Франции. Она имела успех даже больший, чем я ожидал: наш метод стали применять в Европе и даже Америке. Наконец я мог быть доволен и счастлив. Но тут, в Союзе, все последствия её выхода выразились в том, что меня объявили мракобесом, лжеучёным и предложили уволиться из клиники.

Разумеется, я не жалел о том, что я сделал. Но каково мне было сознавать, Егор, что на моей родине мой труд никому не нужен и всё здесь остаётся по-прежнему!..

В общем, лишился я возможности работать… И хотя голодной смертью мне это не грозило — я к тому времени вышел на пенсию, — что значило для меня остаться без работы?!

Впрочем, хорошо ещё, что не упекли по знакомому адресу. Никакой лояльности с их стороны в этом не было, просто я был уже известен в мире, а с такими расправляться труднее.

Я получал много писем из-за рубежа — от людей, которых заинтересовала книга, кстати, её ещё дважды переиздавали. В основном, конечно, задавали вопросы, и я обстоятельно отвечал, благо времени для этого у меня было предостаточно. Но были письма иного рода: некоторые сами делились со мной своим опытом. Интересно, Егор, что они приходили примерно к тем же выводам, что и я, хотя практика, естественно, у каждого была своя. Очень это радовало, давало надежду, что рано или поздно наука вернётся к первоисточнику всего сущего и будет черпать из него… Когда-то ведь так и было, Егор. Но мы не сумели сохранить эту простую истину, мы слишком понадеялись на самих себя, на свой разум и силу, и потеряли это сокровище. Теперь блуждаем во тьме — измученные, опустошённые, отлучённые от света собственной гордыней и тщеславием…

Да что я говорю тебе, Егор, ты знаешь всё это лучше моего. Я только всё время думаю: отчего в нашей стране этот мрак всего гуще? Отчего общество наше так невежественно и агрессивно?

Наша система многому научилась за последние годы: с одной стороны, она не утратила жестокости, с другой — сделалась изощрённой. Раньше она сажала неугодных в лагеря, а знаешь, что она делает с ними теперь? Всего-навсего объявляет их сумасшедшими и упрятывает в психбольницы! Это началось ещё тогда, когда я работал в клинике, и появление таких пациентов привело меня в ужас. Но чем я мог помочь им? Единственное, что я ухитрялся делать, так это по возможности уберегать их от нашего лечения. «Лечение» же заключалось в том, что человека накачивали препаратами, которые ломали его психику и постепенно превращали в натурального идиота… А сейчас — ты знаешь, сколько таких «сумасшедших» находится в клиниках одной только Москвы?

Возможно, тебе в твоих Песках жизнь видится несколько иной — более мирной, более безмятежной. Но поверь, эта зараза скоро расползётся по всей стране. И не останется уголка, куда бы не проникла эта чума!..

Ну, а теперь я попрошу у тебя совета, Егор, и как ты скажешь, так я и сделаю. Меня не однажды приглашали уехать за границу — там продолжить исследования. Обещали создать все необходимые условия для работы и прочее, прочее, прочее. Я не давал согласия. Не представлял, как смогу прожить там, ведь я русский, всем своим нутром русский, и любая, самая свободная и самая богатая страна будет для меня постылой чужбиной!.. А вернуться назад я уже не смогу никогда.

Но это ещё полбеды, что мои несчастные кости сгниют в чужой земле. Беда в том, что я всю свою жизнь работал для этого народа, для этой страны, я люблю её, несмотря на то что давно стал здесь изгоем!.. Я ещё столько смог бы сделать, Егор, я знаю, но сделать на этой земле. А вместо этого мне придётся уехать и работать, не ведая, попадут ли вообще когда-нибудь на родину плоды моего труда. Видишь, Егорушка, какой страшный выбор передо мной. Скажи же мне, как поступить, я верю тебе больше, чем себе самому, — и старый доктор опустил голову, как бы отдавая себя полностью на волю Егора.

Уже наступил вечер, но не было умиротворения в природе: над лесом поднялись чёрные тучи и, переговариваясь раскатистыми громовыми голосами, поползли на деревню. Отчего-то сильно запахли травы в доме Егора, источая тревожный горький аромат. Сергей Петрович вдруг подумал о том, что именно этот запах ему будет труднее всего позабыть.

— Высохшие, а всё равно живые… — сказал он в продолжение своих мыслей. — Это как же, Егор?

Егор Сеничев поднялся из-за стола.

— Давайте-ка я вас своим чаем напою, Сергей Петрович, — сказал он, — сейчас сварганю самоварчик.

— Давай, давай, — согласился доктор. — Я ещё с фронта твои чаи помню. Потом ни разу не довелось ничего похожего пробовать. У нас хоть грузинский, хоть индийский, хоть цейлонский — всё одно веники…

— А хорошо у тебя тут, Егор, — приговаривал он, смакуя горячий душистый напиток, — покойно… Когда ты про свои места рассказывал, я, признаться, думал — приукрашиваешь. Вот как ошибался… Здесь, наверное, и старость приходит как благодать, и смерть — как успение… А мне, видно, не суждено успокоиться в родной земле. Ты-то что скажешь?

— Что говорить? Вы свой выбор уже сделали, Сергей Петрович, — ответил Егор. — Мне же судить невозможно, насколько он правильный, один Господь это знает. Если вы Его голос в своём сердце слышите, то и ступайте по тому пути, который Он указывает. Это и будет верный для вас путь. Я по своему разумению могу только посоветовать вам: не убивайте себя мыслями о том, что станете работать для другой страны и других людей. Мы же все Его дети, и родство это — самое главное для человека. Не скорбите о результатах ваших трудов — Бог распорядится ими наилучшим образом. Много легче будет ваша жизнь, если и там вы станете доверять Ему, как доверяли здесь.

— Да, да, ты прав, Егорушка! — прочувствованно воскликнул доктор, жадно слушавший Сеничева. — Как же ты прав всегда!

— Я бы ещё об одном сказал вам, — продолжал Егор, — не идеализируйте свободу того мира, где будете жить. Живётся там и безопасней, и комфортней, но это не та свобода, которая делает человека счастливым.

— Не та? Егор, да если бы мне здесь дали свободу работать, как я хочу, разве я не был бы счастлив?

Помимо своей воли Егор Сеничев улыбнулся.

— Когда вы мне рассказывали о своей жизни, я как раз думал, что вы счастливый человек: знаете, в чём призвание ваше, и следуете ему, несмотря на всю внешнюю несвободу…

Сергей Петрович не нашёлся что ответить.

— Ну, а там? Там что? — спросил он после некоторого колебания.

— Там много видимой свободы, о которой я говорил… Но она касается внешней жизни людей. А внутреннюю, невидимую свободу человек везде ищет мучительно. Вы удивитесь, когда увидите, что чем больше в обществе этой зримой свободы, тем меньше внутренней, истинной…

— И наоборот, что ли?

— И наоборот. Потому не судите так строго свою страну, есть обратная сторона и у нашего горемыканья.

— Не думал я об этом, — сказал доктор, хмуря брови, — а теперь буду думать. Вот и всегда ты, Егорушка, скажешь слово — а за ним целый мир открывается…

Погостил он у Егора несколько дней, вместе с Сеничевым побродил по лесам, по лугам…

— Ах, какая радость мне напоследок выпала!.. — повторял он с упоением. — Надышусь вдосталь, насмотрюсь на эту красоту… С тобою наговорюсь впрок: мне нашей первой встречи на двадцать четыре годика хватило, а уж этой до самой смерти достанет. Страшно мне подумать, Егор, что было бы, не сведи нас тогда война. Только не говори, что встретился бы кто-то другой, кто глаза мне открыл. Может, и встретился бы. Но чтобы с таким сердцем нашёлся человек — сильно я сомневаюсь…

А расставаясь и обнимая Егора, доктор сказал:

— Ну, попрощаемся на всякий случай. Бог знает, вернусь ли когда-нибудь сюда. Если посчастливится — к тебе первому прилечу. Ты-то не старый ещё, тебе жить да жить… Да о себе хоть немного думай, не всё же других ублажать. Эх, разве ты послушаешь старика!.. Ну, храни тебя Бог, Егорушка…

Больше он в Пески не приехал, а через три года ушёл навсегда и Егор Сеничев.

Последние годы его жизни удивляли даже привычных к странностям Егора земляков. «А лекарь-то наш, похоже, не в себе, — судачили между собой здешние кумушки. — Я вчерась корову на луг погнала, иду назад, а он стоит на пригорке, руки на груди сложил и глядит куда-то. Здрасьте, говорю, Егор Алексеич! За травками своими чародейными пришли? А он стоит, как будто и не слышит. Да что вы какие задумчивые — это опять я ему говорю — и своих не узнаёте? Стоит и ухом не ведёт. И глазом не моргнёт. У меня и язык отнялся. Обошла я его сторонкой да как побегу во весь дух к деревне… Аж взмокла — всё казалось, что теперь он мне в спину смотрит!» — «А я вам больше скажу, — нашёптывала другая. — Помните, у Витьки, племянника моего из Раменья, машина разбилась? Так слушайте, перед тем начал он вдруг слепнуть. Ни с того ни с сего, как будто сглазили мужика. Собрался в больницу, а я и говорю: в больницу всегда успеешь, давай сначала к нашему Егору сходи. Попьёшь травки — авось и поправишься. И деньги на лекарства тратить не нужно. Затащила его к Егору. Так и так, говорю, захворал глазами племяш, дай чего-нибудь выпить, Егор Алексеич. А он к Витьке подошёл и говорит: ничего это тебе не даст, а хочешь спасти глаза — продай машину, а ещё лучше — подари кому-нибудь. Ну, вы представляете? Витьку чуть кондратий не хватил: да как же я её продам, я ж её два месяца как купил! Я ж на неё пятнадцать лет деньги копил, во всём себе отказывал! Только и почувствовал себя человеком, когда за руль сел!.. Да я помру без неё! А тот своё гнёт: с ней ещё быстрее помрёшь, если не поймёшь, что есть в жизни вещи поважнее машины. Думаешь, просто так ты слепнуть начал? И такое понёс, что мне аж муторно стало. А потом опять говорит: отдай ты, Виктор, кому-нибудь эту машину и не жалей о ней. Смотрю, Витька мой уши развесил, ещё немного — и у него мозги набекрень встанут. Да что ж это такое, говорю, кому это её отдать надо? Может, тебе? Ты на что его толкаешь, а? Чего чужим добром распоряжаешься? И вообще, человек к тебе с глазами пришёл, при чём тут машина? Мы не сумасшедшие какие-нибудь! Идём, Витька, завтра в больницу поедешь. Там тебя без всякой агитации вылечат. И что вы думаете? Прописали ему капли, и пошёл Витька на поправку. А через месяц врезался в тот проклятый грузовик, чтоб ему сгореть! Главное дело — грузовик целый, у Витьки ни одной царапины, а машину всю покорёжило, в ремонт даже не взяли!.. И знаете, чего Витька после этого сказал? Прав, говорит, был ваш Егор, надо было мне его, а не тебя послушать. Это ещё меня Бог пожалел, могло и хуже кончиться. Вот как, видите, я же и виновата оказалась! Вот сатана этот Егор!»

Иногда отголоски таких пересудов долетали до Фёдора Кормишина.

— Ты, Егор, поосторожней будь, — в простоте душевной советовал он, — вчера какую-то дуру в поле напугал… А бабы теперича злословят…

— А пусть их, — отвечал Егор, — на то и бабы, чтоб языком водить. Или не знаешь?

— Да знаю, — кривился Фёдор, — а всё ж таки поаккуратней надо… С тобой это бывает, сам видел: ничего-ничего, а потом раз — и вовсе чужой делаешься, как будто и нету тебя рядом, как будто на небесах ты… Где ж ты летаешь, мил человек, о чём думаешь?

Егор отвечал ему своей мягкой улыбкой, в которой сквозила та же отдалённость, а может быть, наоборот, светилось присутствие чего-то нездешнего, не выразимого словами.

Жизнь Егора сделалась еще уединённей, даже больные в последнее время приходили к нему сравнительно редко. Но чудными были эти встречи, поскольку светлый дар Егора никогда не был таким благодатным и животворным, как в эти дни. Словно на прощание хотел выплеснуться живой водой и напоить жаждущих.

Один из видевшихся с Егором так и сказал:

— Ты для меня как родник, Егор, таким тебя вижу. Бьёт чистая вода в роднике, и нету ей конца и краю. Говорил мне один человек, что за час ты всю душу его очистил, всю жизнь изменил. Ну, а мне и часа не надо было. Мне один твой взгляд столько открыл, сколько я в умных книжках за полвека не нашёл.

А с Фёдором Кормишиным виделся Егор почти до последнего дня. Фёдор у него то совета спрашивал, то мыслями делился, а то и просто так приходил. В этом случае садился незаметненько в уголок и сидел тишком, ожидая, когда Егор сам заговорит.

— Что, Федя, грустный такой? — спросит, к примеру, Егор.

— А каким мне быть? Видал, сегодня Жарёнковы в город сорвались? Ровным счётом двадцать дворов в Песках осталось!

— И что, Федя?

— Как и что? Ой, блаженный ты, Егор, ей-богу! Драпают, говорю, люди из Песков! Сегодня двадцать дворов, завтра — десять, а послезавтра — что будет?

— Не будет, Федя, ничего страшного.

— А, вот как… Ну, подразни, подразни меня. Деревня рушится, жизнь наша рушится — это не страшно?

— Ну, не рушится же жизнь, Федя. Переезжают люди из одного места в другое.

— Во даёт! Ладно, Пелагея моя так говорит, но ты-то! Ты ж вот не едешь в город. Почему не едешь?

— Да что ты, Федя, сам не знаешь?

— Знаю. И потому обидно мне такие слова от тебя слышать. Неужели не жалко Песков?

— Ну, Федя, я ведь тоже тут родился. И помру тут. Но ты вот что пойми. Засыхает в лесу старое дерево, а рядом уже молодняк поднимается. Что будешь делать: печалиться или радоваться?

— А чего ты на лес перекинулся? В лесу всё едино, это жизнь. А на месте Песков какой это молодняк поднимается? Что-то я его не вижу.

— А его за наш короткий век и не увидишь, потому трудно судить нам об этих вещах.

— Погоди, погоди, — схватился за голову Кормишин. — А ты зачем это про молодняк сказал? Или знаешь что? Ты же у нас провидец, Егор, стало быть, должен знать. Ну, видишь ты чего-нибудь?

— Федь, ты меня послушай спокойно. Вот представь, что плывёшь в лодке по реке и река разбегается на два рукава. Ты один для себя выбрал и поплыл по нему дальше. То есть речка одна, а рукавов — два, и у каждого своё русло, пороги, свои берега. Так вот будущее, Федя, как эта река, только «рукавов» у него поболе. И каждый такой «рукав» — это возможная судьба для наших Песков.

Фёдор Кормишин обдумал эти слова и пожух.

— Значит… не можешь сказать? А как же бабы на картах гадают и правду говорят?

— Бабы, Федя, больше путают, чем правду говорят. Они одну ниточку из будущего выдернут и тянут её сюда, а этого бы и не следовало делать. Гадалка будущее не столько предвидит, сколько наводит его, помогает ему сбыться. И вот так из множества путей выпадает один, а тот ли это, который нужен человеку?

— Ага, вот если нагадали кому скорую смерть и он помер, значит, ворожка виновата. Правильно я понял?

— Примерно правильно.

— А отчего ж примерно?

— В действительности, Федя, намного всё сложнее, чем мы с тобой представить можем. Поэтому разговоры наши тоже… ну, как бы условные. Понимаешь?

— Даже не знаю, Егор… А если про ворожбу говорить, всё равно заманчиво знать, сколько тебе ещё жизни отпущено.

— Тебе, Феденька, беспокоиться нечего. Тебе ещё не один десяток лет отмерян.

— Ух ты, стриженый муравей!.. Ежели я ещё хоть двадцать лет прокручусь, мне же восемьдесят будет! Егор! Так это ты мне столько подарил? Карту такую крупную подкинул? Ай да провидец! Значит, поживём, Егорка! Может, ещё тот молодняк увидим, который тут проклюнется?!

— Ты, Федя, но не я. Мне отсюда уходить скоро.

— Что? Ты что сказал?

— Позвал меня Господь к себе, Федя.

— Зачем позвал? Ох, ёлки!.. Ты что… на тот свет собрался?

— Пришло время.

— Какое время, какое время?! Ты меня на сколь моложе? Мне восемьдесят определил, а сам что надумал?

— Да не я же надумал, Федя…

— Ну, а может, ошибся ты? Не так его понял? Выбрось ты эти мысли из головы, вот что я скажу, тебе ли умирать, Егор! Ведь совсем осиротеют без тебя Пески, мало нам горя…

Фёдор Кормишин говорил и боялся остановиться — спешно строил из своих слов бастион вокруг Егора и боялся, что первая же фраза Сеничева сметёт его. Однако тот больше не перечил. Егор сидел, откинувшись к стене, в обрамлении из сухих, бережно собранных им трав, и с любовью глядел на друга.

Вскоре после этого отошёл в вечность Егор Сеничев, и смерть его была и вправду успением: словно кто-то давно ожидаемый и любимый позвал Егора и он с тихой радостью пошёл на зов. Никакая болезнь не омрачила его последних дней, и сама природа подарила Сеничеву на удивление ясный и тёплый сентябрь для прощания с землёй. Обласканный этой милостью, весь какой-то лёгкий и прозрачный, будто осенний воздух, Егор и сам казался кем-то уже наполовину бесплотным.

Фёдор, у которого сердце теперь было не на месте, старался не выпускать его из виду, как мать своего ребенка, и даже тайком сопровождал во время прогулок. Он видел, что Егор не рвал больше трав, но по-прежнему разговаривал с ними. Разговаривал с деревьями в лесу, поглаживая их крепкие морщинистые стволы… Но более всего Сеничев говорил с кем-то невидимым, очень значимым для него. Его лицо становилось сосредоточенным и вдохновенным, и Фёдор уже не сомневался, что Егор Сеничев приблизился к великому таинству…

Когда погожим утром Фёдор вошёл в этот дом, он увидел Егора, в чистой рубахе лежащего на лавке со сложенными на груди руками. Кроткая и возвышенная красота не оставила его и по смерти. Фёдор опустился на колени и поцеловал лицо Егора, осиянное этой красотой.

— Сердце моё! Егорушка!.. — рыдая, говорил он. — Не устерёг я твой предсмертный час! А ведь хотел прощальное слово сказать, глаза тебе закрыть!.. А ты снова сам о себе позаботился!..

…На третий день Егора Сеничева похоронили, крест на могилу ему сделал и поставил Фёдор Кормишин, никому не уступив этой последней заботы о Егоре.

— Вот и вся история про моего хозяина, — промолвил Толмач. — Может быть, сейчас тебе многое в ней непонятно. Но твоя память сохранит мой рассказ на долгие годы, и в нужный момент ты всё вспомнишь и поймёшь.

Загрузка...