ПОСЛЕДНИЙ


ПОСЛЕДНИЙ


1

Ни крыши, ни стола. Кровать моя жестка мне.

Над изголовьем свеч родные не зажгли.

Я на твоем пути лежу щербатым камнем,

Смерть! Растопчи меня. Перешагни в пыли.


Нет в очаге золы. Оторван дым от крыши.

Стенаньям траурным быть надо мной не след.

Одни горбы торчат всё круче и всё выше.

Приди! Возьми! Конец. Над нами неба нет.


Горбат со всех сторон. Четырекратно сгорблен.

Так выпирает стыд из тела моего.

Так пухнет опухоль неизлечимой скорби.

Так сохнет мех с вином. Всё гибнет. Всё — мертво.


Кто черный катафалк мне кночи приготовит?

Где погребальных кляч в упряжку я найду?

Смогу ли променять мой ветхий могэндовэд[25]

На пятикрылую военную звезду?


Отдай мне жадный рот, желание рождаться,

Свежо и слепо жить, без смысла, без конца!

Личинки в падали жиреют и плодятся,

И правнуки ко мне не повернут лица.


Дай мне топор, кирку, мотыгу дай простую!

Не богохульник я, не книжник, не пророк.

Мне на смех грамоту всучили и пустую

Котомку странничью связали поперек.


Как мельничным крылам — безветренные тучи,

Как пересохшим ртам — холодная вода,

Дай мне оленем быть, плясать на острой круче

И падать в бездну дай, не ведая куда...


2

Становища пустынь, пергаментные строки,

Черновики распутий, письменность путей.

Мир не причалившим в столь медленные сроки

Скрижалям, выветренным, словно пыль костей!


Ты помнишь пастухов тобой избранных племя?

Ты на песке пустынь растил их чахлый хлеб.

Но нет как нет вестей. Приди! Настало время.

Прошли века с тех пор. Остыл мой гулкий склеп.


Собака тощая грызет в ущелье гетто

Кость непотребную, и щелкают клыки.

Мне нужен гневный нож, а не гиена эта,

Не гнусная труха, забитая в мешки.


3

Не рослым всадником, не храбрым фантазером

Крылатый нищий встал на горный кряж времен.

Он памятных Голгоф не обошел дозором,

Един под множеством загадочных имен.


Крылатый нищий встал во фраке и с моноклем,

Коллекционер вещей и выдумщик систем,

Ведущий звездам счет, — горят или поблекли.

Его прибежище — шифскарта[26]. А затем


От вавилонских рек до пристаней Европы,

От Сирии до рвов московского Кремля —

Лишь телеграфных струн щемящий гуд и ропот

Цыганит арфами Давидова псалма.


Прикована к ногам, седая гибнет ярость,

И в пальцах скрюченных мерцает горсть монет.

Всё прочее в дыму небесном потерялось.

Приди! Возьми! Конец. Над нами неба нет.


Обглоданная кость — не бог весть что за блюдо.

Сосредоточенный, он мрачен, как декабрь.

И кормит мысль его, как кормит горб верблюда,

И сплывает взор, как свечи канделябр.


Вот краденый мешок по улицам влачит он.

Причалить некуда — ни крыши, ни стола.

— Ты видел прадеда? Он до доски прочитан,

До астмы выдохся и пережжен дотла.


4

Вот он прикинулся старьевщиком Севильи,

С лицом заржавленным, как ржав табачный лист.

В Америке его агенты гнезда свили,

И в Турции его бордели завелись.


Вот в черной гондоле везет он кладь златую,

Считает свой баланс, и в дряблых пальцах зуд.

И вся Венеция, сгнивая и танцуя,

Швыряет серебро его процентных ссуд.


Заплатан и потерт его столетний бархат.

Как сроки векселей, бесчувственны глаза.

Так выдыхается отродье патриархов,

Отгромыхавшая синайская гроза.


Ждет нож. И ждут весы. Тоскует плесень морга.

Фунт мяса[27] — правый суд. Истец неумолим.

О, нищенская рвань кладбищенского торга!

Но выжжено на лбах твоих — «Иерусалим».


Ты это Шейлоку, Венеция, позволишь:

Фунт мяса — и конец. Он сам вонзает нож.

О, лжец обманутый, мой прадед! Фунт всего лишь!

В тысячелетиях потерянная ложь...


И камень двинулся и катится под ноги,

Дается в руки сам. Но будь хоть сто камней, —

Мне бросить не в кого. Я здесь один в дороге.

И камень брошенный опять летит ко мне.


5

Так и пойдут они, орава попрошаек,

Кривляясь и хрипя о барыше плохом,

Взывая к небесам, божбу и торг мешая,

Неся горящий зуд чесоток и трахом.


Как исступленно выть в кладбищенском ненастье,

Как под полой вести торговлю на гроши —

Всем: водкой, женщинами, пурпуром династий, —

Всё, всё им ведомо под струпьями парши.


Вот в царственных чалмах, мехах, златых кафтанах

Кордова мудрая, пять родников легенд,

Звезда теологов и спорщиков гортанных.

Кто скажет, на какой толкучке их агент?


Вот он сидит, мудрец, туберкулезом скрючен,

Впился в газетный лист — космат, рыжебород,

К осенней сырости и нищете приучен,

Кто этот Агасфер — богач или банкрот?


6

— Дом богоматери[28], какой ты грусти полон?

О чем колокола мечтают, замолчав?

Химерам скрюченным, двуполым и бесполым,

Какие оргии мерещатся в ночах?


Но вот под сводами — торгаш всемирный, янки.

Он в розовых очках. Он страстный антиквар.

Он думает о том, не взять ли в содержанки

Твою историю. Он оценил товар.


Он так почтителен к твоим великолепьям,

К разлету этих дуг и ромбам симметрии.

Он смотрит, как болван, на известковый пепел,

Листает Библию и час, и два, и три.


Не сбросить ли химер с твоих рогатых вышек?

Пусть прахом красота собора полетит.

Десяток этажей надстроить, чтобы вышел

Бетонный небоскреб, его отель «Сплендид».


Но нет, стервятнику над мертвецом не взвиться!

— Гей, Квазимодо, бей в свои колокола!

— Химеры древние, воспряньте в огневице,

Чтоб на святыню тень позора не легла!


Ты ведь влюблен, звонарь, и благороден.

Качни-ка бронзовые языки!

С тобою говорят сто тысяч мертвых родин

Тысячелетьями безвыходной тоски.


Во рту моем дремучий гул жаргонов,

Наследие невозвратимых рас,

И пыль, и жажда дальних перегонов,

Проделанных в последний раз.


7

Летает над падалью черная птица,

Угрюмая, злая, столетняя птица.

— Стой, ворон! Куда ты сквозь темень и осень?

— «Птенцы мои плачут, стервятины просят.


Осенние ночи без корма не сладки».

— Ну что же, слетайтесь, живите в достатке!

Слетелось крикливое черное вече.

И ворон к птенцам обращается с речью:


«Поля опустели. Куда нам податься?

Не худо бы тут на зимовье остаться!

Отрадно усопшим и доли не знавшим

Им карканье наше над садом опавшим.

Отрадно им грезить, травой зарастая».

— Плодись, размножайся, столетняя стая!


8

Мерцает грустно камень Галилеи.

Далеких гор тосклив и синь узор.

На этих долах, бледный, как лилея,

Бродил ягненком странный фантазер.


Стоит закат в оранжевом пыланье.

Стоит вверху простоволосый серп.

Кто там несет овечку на закланье,

Босой и обреченный на ущерб?


Весь Назарет сияньем опоясан,

А плат пространств всё шире и серей.

Спустилась ночь. Мне все-таки неясно,

Зачем вознесся в небо Назарей?


Наймусь поденно чабаном к верблюду,

Кочевником пройду, как бедуин.

Семь лучших жен и нож кривой добуду

И пальму посажу среди долин.


Пристану ли к певучим караванам,

Спрошу у них, где отыскать мне путь...

— Спи, голова Синая! Я незваным

Пришел к тебе. Не слушай и забудь.


И черный брат в лицо мне смотрит дико

И отвечает: «Я здесь, как и ты,

Чабан наемный, гость, а не владыка,

Поденщик этой ветхой нищеты».


И он меня утопит в Мертвом море,

И я спрошу руками, как немой:

«Ответь мне, бедуин, какое горе

Несло меня? Зачем я шел домой?»


9

Ой вы ноги бестолковые мои,

Зря я гнал вас от зари и до зари.

Чью раскрытую горюющую дверь

Миновать на белом свете мне теперь?


В чьем окошке огонечек мне моргал?

Там хозяина я в доме не видал.

Там, как кошка у дверного косяка,

Нежилая спит нахлебница — тоска.


В окна выбитые ломится закат.

Хоть войди он — не услышат: крепко спят.

Ой вы ноги бестолковые мои,

Зря я гнал вас от зари и до зари.


10

Был Млечный Путь белее молока.

По пригородам кошки завизжали.

Тьмы мертвецов сошлись издалека

Вернуть Синаю ветхие скрижали.


Дымятся рты. Клубится шерсть бород.

— Вставай, базар! Сочтите, горожане,

Во что вам обошлось из рода в род

Всех ваших заповедей содержанье.


Как хартия, обуглен их жаргон.

На головах зола и прах созвездий.

— Прощай, Синай! Последний перегон —

И звездный прах дымится на разъезде.


1924

Париж

Перевод П. Антокольского


Загрузка...