ТОРЖЕСТВО

До начала торжественного ужина, назначенного Урвачевым на семь часов вечера, оставался еще сорок пять минут. Все уже было готово к приему гостей, молчаливые расторопные официанты, быстро и слаженно сделав свое дело, удалились.

Урвачев остался совершенно один. Он специально отпустил обслугу, ибо собирался сказать во время ужина нечто весьма важное узкому кругу избранных гостей, а потому присутствие при серьезном приватном разговоре всякого постороннего уха было нежелательно.

В этот бездеятельный час перед торжеством какое-то смутное томление постепенно овладевало им. Урвачев несколько раз обошел вокруг накрытого стола, который, казалось, прогибался от обилия вин и закусок, придирчиво оглядел его — и не нашел ни в чем недостатка. И все-таки лоб его хмурился, недовольная дума тревожила сердце. Вдобавок ко всему слегка страдало еще и тщеславие Урвачева, поскольку стол был хотя и роскошным, но даже и здесь ему ни в чем не удалось превзойти прежнего хозяина кабинета Колдунова Вениамина Аркадьевича, благополучно затерявшегося в дебрях Америки. И вина все те же, и коньяки с водками, и осетрина на палочке, и крабы, и жареный поросенок, и балык, и сыр… и, черт возьми, как же все это надоело!..

Грустную пустоту ощущал в груди своей Урвачев, томился неясными предчувствиями. Еще раз оглядев стол, он неожиданно огорчился тем, как все-таки ограничен человек и его физические возможности, как скудна его фантазия и как мало, в сущности, ему нужно. “Хлеба, зрелищ… власти…” И как же мало изменился человек от начала времен, несмотря на все очевидные завоевания и достижения прогресса. Он вспомнил прочитанные им описания пиршеств и оргий распадающегося пресыщенного Рима, когда вся фантазия устроителей трудилась над изобретением чего-нибудь новенького, свежего, необычного… И ничего, кроме блюд из соловьиных язычков, крокодильей печени, ушей слона… Насыщались до отвала, шли блевать в специальные тазы, чтобы освободить желудки, и снова к столу, и все начиналась сначала. Тщета… И даже цена какого-нибудь соуса, превышающего стоимость целого имения, ничуть не поражала воображения, а свидетельствовала лишь о дурости человечьей, о скудости духа… Тщета, тщета… Урвачев вспомнил вдруг, как однажды на учениях после марш-броска они с приятелем добыли банку тушонки, жирной и холодной, и, честное слово, ничего вкуснее не ел он с тех пор… Тщета.

Он вспомнил как-то одним махом с десяток великих людей мира сего, их триумфальные взлеты и трагические преткновения, их великие завоевания, царства, ими созданные, что обладали, казалось бы, тысячелетним запасом прочности… И что же? Великие люди умирали точно так же, как какой-нибудь нищий сапожник, а вслед за тем в один день рушились великие царства… Тщета.

Урвачев присел во главу стола, задумался, подперев кулаками подбородок. Вот сейчас придут сюда самые близкие, самые доверенные люди, полезные, нужные, необходимые… Самые-самые, недаром над списком кандидатов он немало потрудился накануне, вымарывая одних и вписывая других, и ни один среди этих приглашенных по-настоящему неблизк и ненужен ему. Так, материал… Даже просто приятных людей нет среди них. Прокурор города, непотопляемый Чухлый, начальник городской милиции жуликоватый Рыбаков, председатель облсуда, три депутата городской думы, с которыми когда-то начинал Урвачев бандитскую свою карьеру, председатель местной телекомпании с двумя своими шавками, языкастыми и беспринципными, редактор газеты Голиков, еще с полдесятка точно таких же, представляющих всю городскую власть… Впрочем, не всю. Начальники РУБОП и ФСБ отказались от приглашения Урвачева, отказались вежливо, сославшись на уважительные причины, но при воспоминании об этих отказах неприятное чувство шевельнулось в сердце Урвачева. Дела, говорите?.. Ладно, избавим вас от дел ваших, дайте срок…

— Можно, Сергей Иванович? — поцарапавшись в дверь, просунул в щель свою голову Голиков. — Я, Сергей Иванович, стишок принес…

— Входи, Боря… Какой еще стишок?..

— А поздравительный, Сергей Иванович… К застолью. Вместо тоста произнесу, если не возражаете. Я, Сергей Иванович, все-таки, специально зашел, решил вам предварительно показать, — входя в комнату и как-то мелко потрясываясь и изгибаясь всем телом, тараторил Голиков. — На предмет замечаний… В народном, так сказать, стиле и юморе написано… Раньше оды писали. Державин оды писал к Фелице, а теперь все больше в народном стиле… Не так тяжеловесно. Гости выпьют, им полегче надо… Вроде тоста. У меня, кстати, стишок тостом и заканчивается…

Голиков опрометчиво подошел к самому столу, затем опомнился и отпятился метра на три, а после подсеменил чуть поближе, остановился в двух метрах от Урвачева и, вероятно, сочтя эту дистанцию оптимальной, раскрыл взволнованными пальцами красную сафьяновую папочку.

— Давай, — равнодушно сказал Урвачев, протягивая руку. Принял папку и, не открывая ее, положил перед собой. Лицо его снова окаменело, он глядел куда-то в дальний угол, позабыв о присутствии переминающегося с ноги на ногу Голикова, снедаемого мучительным авторским нетерпением…

“Черт подери, — думал Урвачев, — и стоило ради этого вот дня громоздить горы трупов, рисковать ежеминутно собственной шкурой, хитрить, ловчить, изворачиваться… Да что ж это я? — одернулся он себя. — Книг начитался, вот что. Слишком много книг прочел за последнее время, а книги до добра не доводят. Это точно… Впрочем, и это тщета…”

— Да, Сергей Иванович, и у меня счета, — отозвался Голиков. — Пеня идет, а платить, как говорится…

— Что? — очнулся Урвачев.

— Вы, Сергей Иванович, сказали “счета”. А я говорю, мол, и у меня этих счетов неоплаченных… Жена все дергает, пеня, мол, набегает…

— Ну да… Да, — сказал Урвачев. — Именно так. Неоплаченные счета. Ты зачем здесь?

— Так стишок ведь, Сергей Иванович. — Голиков кивнул на заветную папочку.

— Ну давай, посмотрим твой стишок. — Урвачев открыл папку.

Лицо Голикова стало чрезвычайно серьезно, он высоко поднял брови и привстал на цыпочки, пытаясь заглянуть в собственную рукопись, определить, в каком месте читает теперь шеф, затем перевел глаза на его лицо, следя за производимым от написанного впечатлением.

Никакого, однако, впечатления не отражалось на лице хозяина. Урвачев дочитал до конца, снова тяжко задумался. Легкая ироническая усмешка тронула его тонкие узкие губы.

Голиков с нетерпением и трепетом ждал приговора.

— Послушай, Державин, — начал Урвачев. — С чего это ты взял, что “когда весь город спит давно, мое все светится окно…”? С чего бы это у меня такая бессонница?

— Ну как же, Сергей Иванович? — тотчас готовно отозвался Голиков. — Я, конечно, не могу утверждать, но такова уж логика поэтического образа. Вы ведь глава города, думаете по ночам о Черногорске и о благоденствии его жителей… Днем-то дела, подумать некогда…

— Так, так, — улыбнулся Урвачев. — Больше мне не о чем, по-твоему, думать, как о благоденствии этой дыры?

— Но помилуйте, Сергей Иванович, — смутился Голиков. — Образ…

— А знаешь ли ты, Боря, — серьезно и, глядя прямо в глаза собеседнику, сказал Урвачев, — знаешь ли, Державин ты мой, скольких я людей убил? В натуре убил. Вот этими самыми руками… А ты называешь меня “светлым духом”. Да еще выпить предлагаешь за меня “единым махом, единым духом…”

— Во благо! — воскликнул Голиков.

— Что значит, “во благо”? — не понял Урвачев.

— Убили во благо, — объяснил Голиков. — Великие люди не могут, чтобы не убить кого-нибудь… Наполеон, Сталин, Тамерлан… Да кого ни возьмите…

— Э-э, да ты, Голиков, никакой не Державин, — сказал удивленный Урвачев. — Ты, скорее, Достоевский… Вот что, брат, ты уж лучше не читай этого прилюдно. Сделай одолжение. А счета твои я тебе оплачу. Вместе с пеней. Ступай…

— Позвольте, Сергей Иванович, папочку, — немного обиженным голосом сказал уязвленный в самое сердце Голиков.

— Нет, Боря, это я себе на память оставлю. В назидание… Документ характерный. И потом ты все-таки старался, сочинял. Приятно, знаешь ли, что хоть один человек о тебе хорошее сказал. Это же здорово: “когда мы трескаем вино, его все светится окно…” Ты ступай, а я пока подумаю… О благоденствии славного города Черногорска и его обитателей… Ступай.

Голиков поклонился и, пятясь, выкатился из комнаты.


К тому времени, когда кабинет начали наполнять первые гости, от меланхолии у Урвачева не осталось и следа. Он снова был самим собой, прежним — энергичным, напористым, деятельным, общительным, каким и привыкли видеть его окружающие. Никто еще не знал толком, куда подевался предыдущий хозяин города Колдунов, слухи об этом ходили самые разноречивые, но весь бомонд, приглашенный на торжественный ужин, совершенно был уверен в том, что куда бы ни запропастился — возврата ему нет, Урвачев сел на его место окончательно и бесповоротно. Напрасно Урвачев накануне праздника долго репетировал перед зеркалом, выбирая жесты и выражение лица, которые позволили бы ему с самого начала выказать себя демократичным и дружелюбным и в то же время сохранить необходимую иерархическую дистанцию между собой и новыми своими подчиненными. В этом смысле все приглашенные обладали тончайшим нюхом, и, окажись на руководящем месте Урвачева любой другой человек, даже вчерашний дворник, волею судьбы взлетевший на вершину власти, они вели бы себя даже и с этим вчерашним дворником точно так же, с тем же поистине феноменальным административным тактом, который никаким воспитанием не вырабатывается, а даруется самой природой. И самое забавное состояло в том, что новая манера общения с Урвачевым с их стороны не требовала никакой неискренности и лицедейства, никаких дополнительных моральных усилий, эта перемена совершалось сама собой в полном соответствии с известной русской поговоркой “Ты начальник, я — дурак”. Вглядываясь в радостные лица гостей, Урвачев ни секунды не сомневался в том, что это с их стороны самая настоящая и неподдельная радость — радость близкого общения с начальством, и, выслушивая грубейшую лесть, он, разумеется, знал, что это именно лесть, но точно так же знал он и то, что лесть эта идет из самых глубин трепещущего сердца, от всей, как говорится, души…

Председатель облсуда, еще вчера говоривший с ним на “ты” и называвший “Сережа”, без малейшего усилия и запинки перешел на “вы” и на “Сергея Ивановича”, то же сделал и грубоватый начальник милиции Рыбаков, и пусть он сделал это по обыкновению довольно топорно, но все-таки и естественно, и теперь уже и самому Урвачеву казалось, будто именно в такой манере они и общались все предыдущие годы. А между тем когда-то, на заре бурной бандитской карьеры Урвачева, не кто иной как Рыбаков лично крутил ему руки и бил по морде в своем служебном кабинете в присутствии двух одобрительно молчавших сержантов. Что было, то было. Вряд ли Рыбаков и сам помнит теперь об этом.

— Садитесь, садитесь, Григорий Семенович, — ласково говорил ему Урвачев. — Мест много, выбирайте по вкусу…

— Мест-то много, дорогой Сергей Иванович, — отвечал Рыбаков, нерешительно перетаптываясь и вожделенно поглядывая на жареного поросенка, — но хотелось бы сесть поближе вон к тому аппетитному хищнику…

— Устраивайтесь, где нравится, — улыбался Урвачев. — А зверя этого мы загоним на вас, устроим облаву и загоним прямо на ваш номер… Вы уж не промахнитесь только.

И хотя ничего смешного не было в этой фразе Урвачева, тем не менее собрание разразилось дружным одобрительным хохотом. Смеялся и сам Урвачев, словно заразившись от гостей их настроением, увлекаемый и обволакиваемый той совершенно естественно возникшей атмосферой, чья суть заключалась опять же в том, что в присутствии высокого начальства быть дураком вовсе не зазорно, а наоборот полезно и естественно. Сам же начальник, что бы он ни сказал, какую бы ахинею ни сморозил, все равно остается начальником, а стало быть, умницей и острословом.

С шутками и прибаутками рассаживались за столом, и всякая шутка, всякое острое словцо произносились не просто так, а с расчетом и с оглядкой — а как, мол, отреагирует Сергей Иванович, достаточно ли одобрительно улыбнется? Сергей Иванович реагировал лояльно, всем улыбался, со всеми был отменно любезен. Ему и самому чудно было теперь вспомнить о своем недавнем настроении, о неуместных сомнениях и колебаниях. Жизнь продолжалась, и жизнь эта была, в сущности, замечательной и славной штукой. И то, что Сергей Иванович по минутной слабости своей принял за тупик, за некий печальный финал, на самом деле было просто завершением очередного этапа, концом не пьесы, а всего лишь только одного акта, а впереди маячили уже иные, захватывающие дух горизонты и открывались широчайшие перспективы. Все это еще не оформилось в четкие планы, не высказалось и даже не продумалось толком, но просто чувствовалось сердцем…

Ненасытимо сердце человеческое.

И знал про себя Урвачев, что недолго ему быть главой областного города Черногорска, что масштабы его личности несоизмеримы с этой скромной должностью, и, не успев еще вступить в свои владения, он чувствовал уже тесноту этих владений. А потому, улыбаясь и отвечая на приветствия своих земляков, он уже посматривал на них отчасти свысока, и это прибавляло ему раскованности и любезности…

— Друзья мои, — начал он, возвышаясь над столом. — Здесь собрались самые избранные и самые достойные люди, с которыми нам предстоит вместе пройти большой созидательный путь… Созидательный, но, к сожалению, и тернистый…

Собрание заинтересованно притихло, стараясь вникнуть не столько в смысл слов, сколько угадать по тону голоса истинные намерения Урвачева, вызнать его возможные планы по поводу будущих кадровых перемен.

— Скажу вам откровенно: нет человека, который прожил бы жизнь и не согрешил, — продолжал Урвачев.

Услышав эти слова, собрание оживилось.

— Истинно так! — не удержался и горячо поддержал Рыбаков. — Нельзя не согрешить, никак невозможно…

— Золотые слова! — восхитился и председатель облсуда.

— Одним афоризмом всю суть проблемы вскрыл, — прокомментировал прокурор Чухлый. — В самую душу проник!.. Все мы тут немножко грешники.

— Я не призываю вас к покаянию, друзья мои, — подождав, пока грешники немного угомонятся, снова продолжил Урвачев. — Я призываю вас к объединению. Все мы люди кое-чего добившиеся в этой жизни. У всех у нас есть кое-какое достояние, по-разному приобретенное нами…

— Большими трудами, Сергей Иванович, — влез прокурор. — Кровью и потом…

— Трудом и лишениями, — в тон ему сказал Урвачев. — Буду говорить без обиняков, все мы тут люди свои. Сейчас наверху декларируют диктатуру закона. Но когда это Россия жила по закону?

— Вот именно, — снова поддержал прокурор. — Когда?

— Мы живем нынче в эпоху удельных княжеств. А Русь в эпоху удельных княжеств руководствовалась не “Сводом законов”, а “Русской правдой”. По понятиям жили. “Аще кто кого на пиру рогом или чашей до смерти зашибет — не виновен…” И так далее… Так будем же и мы жить по “Русской правде”, то есть по справедливости… Это с одной стороны хорошо, но с другой чревато… Вот сейчас наверху готовится закон об амнистии капитала. Закон хороший, нужный и правильный. Но это не должно нас усыплять, мы-то с вами знаем цену всякому закону. Закон примут, а так называемая “русская правда” с ним не согласится, и что тогда?

— Отымут имущество, — ответил за всех прокурор.

— Да, — не удержался от улыбки Урвачев. — Именно “отымут”. И никакой закон нам не защита. Вот почему я призываю вас к сплочению. Время усобиц кончилось, нам нужно быть едиными и сильными. Вся реальная власть, по существу, собралась сегодня здесь… Единственную прореху нашел я, принимая городское хозяйство, и это очень опасная для нас всех прореха…

— РУБОП, — догадался Рыбаков. — Они под всех нас подкоп ведут…

— Мы отпускаем, они хватают, — посетовал председатель облсуда. — Мы отпускаем, они хватают… Беспредел какой то, честное слово!

— Да, — сказал Урвачем. — За ними пока еще есть реальная сила, их пока еще поддерживает столица. Но не век же такому быть. Уверяю вас, в очень скором времени враги наши, кем бы они ни поддерживались, будут повержены. Проколов у них — тьма! Да и внутренней грызни хватает. Так поднимем же первый тост именно за то, чтобы были повержены наши враги. Я, друзья, принципиально не пью, но за это выпью до дна…

— Виват! — крикнул Рыбаков, поднимаясь и протягивая через стол бокал.

Загремели отодвигаемые стулья, вся комната дружно встала с мест, зазвенел благородный хрусталь…

Но нет, не пришлось в этот раз нарушить обет трезвости Сергею Ивановичу Урвачеву.

Едва только Рыбаков, загодя целясь глазом в поросенка, выдохнул из груди воздух и понес рюмку к вытянутым жаждущим губам — дверь с громом распахнулась, и топот кованых ботинок хлынул в остолбеневшую комнату.

— Лежать, курвы! На пол! Всем лежать! — проорал во всю свою луженую глотку некто громадного роста, взмахнул коротким стволом автомата, страшно и яростно сверкнул очами из-под черной маски.

Тяжелой переспелой гроздью валился на пол начальник милиции Рыбаков и, право слово, видел при этом и слышал, как вскинулся с серебряного блюда жареный поросенок, брызнул дробными копытцами по столу, с визгом кинулся прочь и пропал навеки за разбитой дверью.

— В чем дело? — успел выкрикнуть Урвачев и мгновенно, получив разящий удар, оказался лежащим лицом вниз рядом с сопящим прокурором.

— Руки на затылок! Ноги! Ноги! — орала луженая глотка, и кто-то бесцеремонными пинками раздвигал ноги Урвачеву, чья-то кошмарная грязная подошва вдавила голову в пыльные дебри персидского ковра, а вслед за тем холодок наручников обжег ему запястья. Урвачев задыхался от пыли, ненависти и унижения.

Испуганная секретарша изумленными круглыми глазами глядела на шефа, когда его, крепко взяв под локти и, пригнув голову, выводили из кабинета.

“Дура! Дура! — ругался Урвачев в бессильной ярости. — Завтра же уволю к чертовой матери! Но и вы, субчики, ответите мне. Ох, ответите!.. По полной программе ответите…”

Он знал, что очень скоро все станет на свои места, что не позднее завтрашнего дня они на коленях приползут к нему извиняться за “недоразумение” и просить пощады. Но он не пощадит. Ох, не пощадит… Лютые казни будут в городе!..

Машина неслась по темным улицам, на поворотах Урвачева качало из стороны в сторону, он больно стукнулся скулой о что-то железное.

“Синяк будет… Тем лучше…”

Привезли, как и предполагал Урвачев, к зданию черногорского РУБОП. Пока вели по коридорам, жег белыми яростными глазами всех встречных, и многие, очень многие отводили взгляд.

И только попавшийся навстречу старичок-банщик, тот самый Владимир Ильич Питюков, похожий на Ленина, обслуживавший в свое время Политбюро, глаз своих не отвел, а наоборот, остановился, подмигнул лукаво и глумливо, значительно постучал ногтем по какой-то невзрачной папочке, а затем пропал за изгибом коридора в недрах учреждения.

“Внедренный! — ахнул Рвач. — Вот где гнездилась измена. Вот удружил Ферапонтушка окаянный. Но ничего, все это только голые слова, служебные доклады, фактов-то реальных нет у них, документов-подлинников нет. Стеночки-то стальные в баньке… Молодец, Ферапонт, огородил сталью сауну… А сколько говорено-переговорено было за этими глухими и слепыми стенами, сколько интимного, подноготного, сокровенного…”

Урвачева впихнули в кабинет.

“Враги наши…” — вспомнил свой невыпитый тост Рвач, увидев Никиту Понамарева и Александра Зуйченко, а рядом с ними еще двоих, незнакомых и неулыбчивых.

— Здравствуйте, Сергей Иванович, — вежливо и тихо произнес Никита Пономарев. — А мы заждались вас. Все ждали-надеялись, что с повинной придете, с раскаянием искренним, сердечным…

— Ты, сука, мне нынче же ответишь, — прорычал Рвач. — Ты мне еще полижешь пятки, подонок…

— Стукни его, Паша, — попросил Зуйченко, глядя куда-то за спину Рвача…

— В полную силу? — спросила луженая глотка.

— Да нет. В четверть силы… Для первого, так сказать, знакомства…

И тотчас тяжкая дубина обрушилась сверху по шейной мышце Рвача, отчего тот согнулся пополам и засипел от боли.

— Ну а теперь, в спокойной доброжелательной обстановке, разрешите сделать краткий доклад. Огласить небольшой перечень выявленных нами преступлений, — продолжил Пономарев. — Ваших, господин Урвачев, преступлений. Но прежде, по заявкам радиослушателей, мы предлагаем вниманию присутствующих кое-какие отрывки из кое-каких задушевных бесед двух закадычных друзей, один из которых, к сожалению, покоится на местном кладбище.

Он щелкнул кнопкой магнитофона, и тихие голоса, среди которых Рвач прежде всего узнал голос Ферапонта, а затем уже и свой собственный, наполнили кабинет.

“Тщета, — подумал устало Урвачев. — Какая же все это тщета…”


Через неделю он был выпущен из следственного изолятора под подписку о невыезде. Основания тому имелись самые объективные: признательных показаний он не дал, потерпевшие от своих заявлений отказались, а технические записи его разговоров по неизвестным причинам внезапно размагнитились. К тому же по указаниям свыше все руководство РУБОП за перегибы и недочеты в работе было снято с должностей, а оперативный состав выведен за штат. Креп слух о расформировании опальной организации и передаче ее оставшихся кадров в УВД, возглавлямое отныне первым замом ушедшего в мирную отставку Рыбакова.

Таким образом разверзшаяся под ногами трясина вновь трансформировалась в неуклонно твердеющую почву…

Загрузка...