ДОРОГИ И СРАЖЕНИЯ

Дороги проходят через разбомбленные города, выжженные села, где-то обрываются, перекопанные траншеями, — дороги, чье назначение соединять народы и страны.

По дорогам гонят мужчин, женщин, детей, гонят в овраги на расстрел, в концлагеря на медленное умирание, на чужбину, где ждет их участь рабов. Повсюду кордоны, полицейские посты, патрули. Рыщут, ловят, охотятся за людьми. Опасны дороги.

На стенах и столбах расклеены приказы. Чернеют орлы с хищными горбатыми клювами, со свастикой в когтях. За каждого выданного партизана власти обещают землю, корову, освобождение от налогов.

Павел постоит, посмеется над тяжелым слогом объявлений: «Ни языка нашего, ни души не знают…» Двигается дальше, на юг.

Нетронутость, тишина глухих мест удивляла. По белотропу нетрудно узнать тайны: прошла стая серых — им пищи хватает; медведь-шатун не нашел разоренной берлоги; отпечатки куницыных коготков и чьи-то косточки на пути хищницы…

— Стой!

А вот этого не заметил! От вяза отделился мужчина с рыжеватой бородой.

Оглянулся Павел — позади румяный парень. Подпоясан армейским ремнем, тоже с винтовкой.

— Не-е… от нас не убегешь… Пропуск!

— Ведите меня в штаб, к командиру.

— Перво-наперво глаза завяжем.

Васькин пригнулся. Ему надели повязку. Бородатый взял под локоть:

— Не признаешь?

— Как же признать, если глаза завязаны…

Борода довольно посмеялась:

— Как война дорожки ни путает, а люди встречаются. Ехали в разные стороны — сошлись в Серболовском лесу. Представление. Все в штатских, пассажир? Чем заворачиваешь?

Павел весело хмыкнул: вспомнил вокзал в Старой Руссе.

— Молчишь? Ну и ладно.

Слышались приближающиеся голоса.

Говорили о подготовке к севу. Один голос — высоковатый, но не резкий, скорее приглушенный, чуть окающий — спрашивал, другой, стариковский, отвечал.

От слов «бороны», «семена» повеяло чем-то весенним, мирным.

— А как с молотьбой?

— Не все обмолочено, Николай Григорьевич. Давно ли экспедиция прошла. Как зерно-то от саранчи сберегли — чудо!..

— Ко мне? — услышал Павел вопрос. — Снимите повязку.

Павлу не терпелось увидеть того, кого немцы со страхом называли «Грозой».

Но ничего грозного в облике его не было. Высок, чуть сутуловат. Лицо продолговатое, с глубокой ямкой на подбородке. Глаза смотрят остро и неожиданно простодушно. Выбрит чисто. Одет с опрятностью военного человека. Туго, крест-накрест перетянут ремнями портупеи.

— Слушаю вас. Кто вы?

Павел по-военному подтянулся и тихо сказал:

— «Самара».


«В. и О.».

Эти две загадочные буквы нередко встречались в сводках того времени.

Павел застал только «В». Васильева Николая Григорьевича. Комиссар бригады Орлов находился на дальней базе.

Комбриг и Васькин шли просекой. Все вокруг было серебристо-бело. Укутанная в белые тулупчики еловая мелкота стояла перед соснами. Так в деревне женщины пропускают перед собой детвору поглазеть на невиданное. Сосны с материнским достоинством, словно младенцев, держали на своих лапах охапки снега. Все было так величественно, светло и празднично и вместе с тем могуче, что у Павла запело на душе; на короткое время он был чем-то вроде гостя или рядового солдата, что ли, — тоже неплохо, — освободился от бремени ответственности и забот.

— Не только воюем. Сельским хозяйством занимаемся, советскую власть налаживаем. Край немалый. — Комбриг, насколько руки хватило, прочертил в воздухе прямоугольник: — От Руссы и Порхова до Бежениц и Холма. Целая республика!

Повстречалась группа партизан. Вели пленного. Высокий фельдфебель со значком воздушных войск на мундире старался скрыть свой испуг, глаза навыкате нагловато усмехались.

— Зельма! — окликнул Николай Григорьевич. Девушка в ватнике и ушанке молодцевато козырнула.

— Куда он летел?

— Говорит, в Демьянск.

— С чем летел?

Зельма переспросила фельдфебеля, удивленно пожала плечами:

— Говорит… я не знаю, как это по-русски… вез лошадиную кашу.

Мужчины переглянулись. Комбриг улыбнулся:

— Ох, Зельма, Зельма! А чем у вас в Латвии кормят лошадей? Не овсом ли?

Дэр хафэр — овес… Девушка смутилась: пойдет по отряду шутка с «лошадиной кашей». Бойцов хлебом не корми, дай только пошутить.

Белокурый летчик, не понимая причины смеха, зло и быстро заговорил.

— Что он?

— Говорит: партизаны воюют не по правилам. И еще говорит, что он из пролетариев…

— Знаем мы этих «пролетариев»! А ты спроси его, милая Зельма, по каким правилам военного искусства его соотечественники в декабре сожгли сорок деревень края! Каждая изба — костер с детьми и женщинами… Представляете, Васькин? — голос комбрига дрогнул. Он заторопился дальше, увлекая за собой Васькина.

— Хорошо, что свиделись. А то донесения читаю от Васькина, а каков Васькин в лицо — не знаю, — говорил комбриг, выбирая поленья поровнее. Промерзшие, звенящие, они озорно постреливали, веселой пальбой грозились разорвать железную печку. Попыхивал жестяной чайник.

— Ждем самолет из Валдая с оперативным работником Ленинградского штаба. Послушаешь, что творится на белом свете, а то ведь варишься в собственном соку. Подучись у наших минеров, у секретников, как шифровать донесения… Мы тоже учимся между боями…

В землянку раза два стучался штабной писарь, но комбриг хмуро отсылал его. Когда он вновь появился, комбриг сказал:

— Подпишу. Ступай… — Что-то в Николае Григорьевиче сразу изменилось: и лицо и голос стали другими. — Понимаешь, Павел Афанасьевич, бок о бок спали. Из одного котелка с этим человеком хлебали. В снегу под пулями рядом лежали… Пришла, понимаешь, вдова-красноармейка: тулуп и валяные сапоги у нее отобрал партизан… Опозорил себя и нас, очернил партизанское звание… Вот и подписывай теперь приговор…

Павел сочувствующе сказал:

— Деревцо-кривулю увидишь — жаль уродца. А тут человек…

— Не жаль. Не то слово.

Павел нехотя выпил чаю, лег на нары: намерзся, намучился, сон морил.

Комбриг перенес фонарь на стол, поубавил фитиль, чтоб свет не мешал гостю, склонился над развернутой картой.

Вот он, кружочек с надписью «Холм». Опорный пункт на перекрестке четырех путей, сильный узел сопротивления с прочными оборонительными сооружениями. На все четыре стороны извилистые линии — шоссейные дороги. Северная — к Старой Руссе, восточная — к Демьянску. День и ночь по ним движутся колонны автомашин и подводы с боеприпасами, продовольствием. Циркуль прошагал по карте от базы до Холма. Более восьмидесяти километров. И дорога какая! Снежная целина, лесистые лощины, оледенелые болота. Пальцы комбрига охватывали кружку с кипятком, серые с голубинкой глаза монгольского разреза устремлялись куда-то сквозь бревна землянки.

Трудную задачу поставил фронт. В Холме полторы тысячи солдат и офицеров, отлично вооруженных, откормленных. У нас — девятьсот. Недавно бригада пополнилась молодежью Белебелковского и Дедовичского районов — еще триста. Ребята натерпелись от карателей, рвутся в бой, но еще не обучены, не обстреляны. Итак, 1500 и 1200. А что гласят военные уставы? У наступающих должно быть по крайней мере трехкратное превосходство в силе.

Все это расчеты. Но есть и необходимость. Бой за Холм — часть операции фронта. Это наша первая крупная битва. Партизаны поймут это. Родина и честь для них все.

Комбриг оглянулся. Ему показалось, что эти слова он произнес вслух.

Взял оставленный писарем приказ на расстрел мародера, решительно поставил свою подпись.


От стужи все живое попряталось. Сосны трещали. Казалось, скрипели снасти и мачты громадного корабля, застигнутого беснованием шторма. Мглистая пустошь перед городом, как море студеное, загадочна и коварна.

С первыми звездами из черного леса на обрывистый берег Ловати вышли отряды. Четыре дня они находились в пути: питались кое-как, спали где придется, редко — в деревушках, чаще — в лесу, подостлав под себя еловые ветки, укрывшись в шалашах. Теперь предстояло без отдыха, с ходу выдержать ночной, полный неожиданностей бой.

Люди молчали, отдавшись своим тяжелым и беспокойным думам. Кое-где раздавался смешок или велся пустяковый разговор — завеса, оболочка, скрывающая все те же тревожные мысли.

Псковские и новгородские льноводы, порховские садоводы и дновские железнодорожники, ленинградские студенты и металлисты ждали условного сигнала.

Загрузка...