ДОЛЖИНО

«Натянул старший сын упругую тетиву — угодила стрела во дворянский терем. Натянул лук средний сын — попал на купеческий двор. А стрела младшего летела долго, пела серебряно и упала на болотную моховину…»

Не сюда ли упала волшебная стрела?

Земля устлана подушками зеленого бархата. Идешь по мшистым кочкам — шагов не слыхать. Затаясь, можно сидеть часами и наслаждаться лесной музыкой.

Песенки поют все. У каждой птицы — своя песня. У красавицы горихвостки песенка грустная, у бойкой пеночки — задорная. Чернокрылый зяблик — самый лучший певец: поет так, что становится на душе светло и весело.

Есть песенка у родника. Неизвестно, откуда он берется. Появляются и пропадают розовые лепестки между острой осокой — так начинается подземный ключ. И это — зачин песни. С ней растет и ширится родник. Чем трудней пробивается под корягами, тем сильнее напев. Каждая струйка свое вплетает в ту песню без слов.

Не ее ли слушает и Василиса Прекрасная? Уселась на плюшевый валун. Не шевельнет пучеглазой головкой избранница младшего сына — болотная квакушка.

А какой звенящий переклик струй под мостом. Пробовал Миша повторить эти звуки на мандолине. Нет, не передать всплески журчащей Северки. Кроткие ивы опустили шелковистые волосы к самой воде — слушают. Осины и те не шевельнут листьями.

А уж сколько людских песен слышал широкий мост! Должино — село певучее. У старых свои песни, у молодых — свои. Стоит Матросихе запеть, и уж начнут стекаться сюда сельские певцы, ценители хорового пения.

Хорошо пели о льне-кормильце… Высоко, чисто-чисто, бойко начинала Матросиха:

Лен зеленой при горе крутой!

Растает последний звук — женские голоса широко и вначале неторопливо подхватывают:

Уж я сеяла, сеяла ленок…

Могуче, озорно вступали басы, а за ними гремел весь хор.

Теперь селу не до песен.

И что-то не хочется бродить по болоту и ольшанику. Все ребята на шоссейке допоздна.

Выйдет Миша на дорогу, приложит ухо к нагретому солнцем, потрескавшемуся от ветров столбу.

Идут по телефону приказы на фронт:

«Смерть фашистским захватчикам!»

Иногда войска останавливаются у села на привал. Миша не зевает: подкатывается к сержанту или старшине с тюбетейкой, полной черники или морошки. Угощайтесь! И тут же вопросик: «Это компас? А как им пользоваться? А это что?..»

Одного артиллериста спросил про орудие. А он та-а-кое загнул!.. «Ну и ругачий вы, товарищ сержант!»

А сержант: «Извините, товарищ пионер. Впредь про военные секреты не расспрашивайте…»

Нет, времени даром Миша не терял.

Мама может считать его слабосилкой. Уж кто в селе не знает про то, какой хилый и синеющий появился он на свет, и про то, как лежал обернутый ватой за печкой. Потому с малых лет и увязалось обидное прозвище «Желудок» — зернышко в кожуре. Кличку дадут в селе — не отдерешь. Уж состарится человек, а она за ним тенью. Был Мишенькой, стал Михаилом, будет Михаилом Александровичем, дедушкой Михайлой, а все при случае скажут: «Это какой дед Михайло? Не Желудок ли?»

— Эй, Желудок! Не слышишь? Кричу, кричу…

Это Журка, Мишин друг, — горбатенький. Майка поверх штанов выпущена и ремнем опоясана.

— Пособи, Миш, сыскать Буруху. Опять убегла на Сафронову горку.

Четверо ног посильнее двух, две пары глаз — не одна. Это дружба!


С наблюдательной вышки, сколоченной на крыше школы, видно все Должино — село в полторы сотни дворов, с двухэтажной почтовой конторой и каменным сельмагом. На посту стоит местный колхозник, призванный в команду воздушного наблюдения.

Хорошо ли село, плохо ли — всяк кулик свое болото хвалит, а должинцам люба своя, новгородская земля.

Высокие избы по обе стороны шоссейной дороги. Вдоль нее — ивы в серебристых шапках. За усадебками — пестрядь огородов. Уж все в рост пошло. Голубеют льны. Пробежит ветерок, приклонит голубые головки, и тогда земля-молодица и так и этак поворачивает платок, не налюбуется на обнову.

В зеленой оправе мелколесья трехкилометровым овалом лежит озеро Должинское с густо заросшими островками, где свили себе гнезда лебеди, и с двумя мысами — «Матвеев» и «Гусев хвощ». На выгаре, на древней чащобе возникло озеро, оттого и кормное, сытное. Рыба быстро размножается. В эту пору молодь подымается в верхние слои воды, играет, силу пробует. Вон как рябится! Из озера вытекает Северка. Не широка, в иных местах перешагнешь. Играет, прячется в густом ольшанике, на плотине не торопится, покрутит мельничное колесо и побежит через село. Петляет, вьется к югу — на десятки километров.

На западе сверкает другое озеро — Остречина — серебряное блюдце на изумрудной скатерти моховины.

Бойцу положено наблюдать определенный сектор воздушного пространства, но что там воздух — взор крестьянина притягивает земля.

Никогда не пылила так дорога. Побурели кусты крыжовника и смородины. Еще недавно по тракту двигались полки и батальоны. Теперь в обратную сторону, на Руссу и Новгород, тянется вереница беженцев из Латвии, Литвы. На автомобилях, на возках, пешком. День и ночь.

— Дядя Пе-е-тя!

Наблюдатель опустил бинокль, посмотрел вниз:

— Чего глотку дерешь?

— Донесе-е-ние! Из отряда-а-а!

— Какого отряда?

— Нашего, пионерского. Можно подняться?

— Не полагается.

Журка со злостью подтянул штаны:

— Дядя Петя! Уйдут они.

— Кто они-то?

— Шпиены…

— Шпионы? Где? — Вышедший из школы учитель географии взял из рук у Журки записку. Записка оказалась не простая: «Секретная депеша. На Сафроновой горке обнаружены три подозрительные личности. Нахожусь в засаде. С пионерским приветом Михаил Васильев».

— А, Миша, — улыбнулся учитель. — Известный выдумщик…

— Какая выдумка! — Журка от досады только что не ревел. — На Сафроновой горке костер жгли… Скорее!..

— Костер? — это уже проходящий мимо колхозник вмешался. — Давеча проезжал мужик, спрашивал: «Не ваши ли пастухи костер палят — не спалили бы лесок?..»

А через час географ и колхозник вели перед собой двух мужчин с поднятыми руками. Третьего боец команды наблюдения вез на тележке.

Есть такая игра «телефон». Что расслышал — передай соседу, не разобрал — шепчи, что взбредет.

Деревня деревне нашептывала. В дальних говорили: на Должино немец сто парашютистов сбросил. Уж и сто!.. Вот как играют в «телефон» взрослые!

Что уж говорить про должинских мальчишек! Им тоже охота знать, как односелы диверсантов изловили. Собрались у пруда. Ждут. На дорогу нетерпеливо посматривают.

— Идет!

Миша в белой рубашке с красным галстуком, в серых штанах и сандалиях на босу ногу шагнул в местечко, что только освободили ему, посредине, присел на корточки.

— Картоху подкапывал. Во какая попадается…

Словно и не понимает, зачем его товарищи ждут! Мальчишкам не до картошки.

— Не тяни. Рассказывай!..

— Не сразу, поди, сдались?

— Как поймали-то этих, Миша?..

— Ну, как поймали — обыкновенно. Вышли мы, значит, на просеку, вдруг — три гуся…

— Каких три гуся?

— А ты Мишку не знаешь? Он все с присказкой…

— Три гуся, значит. Сидят картошку рассматривают. «Ни с места!» Это наши так крикнули. Один полез было в карман, а Карп его — уздечкой!.. Другой из голенища кинжал вытащил, а дядя Петя его из винтовки…

— А третий, третий-то?

— Третий гусь сам лапки задрал.

Мишу послушать — все просто. Ребята замолчали, задумались.

— Оружие достать нужно.

Кто первый это сказал? Толька Копченый. С ним согласились: оружие достать нужно — да где его достанешь?..

— Где? — Миша повозил тюбетейкой по голове, шагнул к пруду, ржавому от желтых рябинок ряски. — Вот где!.. «Зеленые» бежали когда-то, оружие бросали.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю…

«Бух!..»

Всех обдало брызгами. Гладь стоячей воды закачалась. Из нее показалась голова Копченого в клочьях и нитях тины.

— Держи! Бомба!

И котелок без дна покатился в траву.

«Бух!.. Бух!.. Бух!..» — прыгали ребята в воду, опережая перепуганных лягушек.

Летели на берег дырявые посудины, обручи от бочек, ломаное колесо. Миша долго шарил по дну, вытащил изъеденный ржавчиной ствол берданки. Журка осмотрел его.

— Не будет стрелять, так в хозяйстве сгодится…

Прыгали, прыгали — толку никакого. Из кустов вышел человек, пиджак внакидку. Глуховатым голосом, чуть растягивая слова, спросил:

— Лягушек гоняете?

— К-как в-видите. — Миша не мог попасть в штанину, прыгал на одной ноге, с неприязнью поглядывал: «Еще тип. Откуда взялся? Подслушивал?»

«Тип», опустившись на траву, разглядывал Мишу куда дружелюбнее. «Есть же такие лица, — думал «тип», — посмотришь, на душе просветлеет».

Крупные, широко расставленные глаза Миши искрились на влажном лице. И цвет их не сразу определишь: в них и просинь чистого родника и зелень мягких мхов. Весь какой-то солнечный, но хочет казаться серьезным и хмурым.

Миша отвел между тем ребят в сторонку, лобастому Басюку тихонько велел следить за «типом». Отжимая трусы, напяливая рубашки на вымазанные илом тела, дрожавшие мальчишки вели военный совет: что делать дальше? «У М-матроса м-можно достать яп-понский тесак, по-под-жигалы наделать из с-свинцовой трубы…»

— Что, Васек, сидит этот?..

— Былинку кусает. Так и зекает, так и зекает… Встал… На дорогу попер.

Человек накинул пиджак на плечи и пошел, заложив руки за спину.

Идти за ним? Уходит. Вот вмешался в толпу на шоссе. Идет навстречу потоку; переполненные машины, тревожно мычащий скот заслоняют его. Вовсе исчез из глаз, как провалился! Кто такой, откуда?

Не думал тогда Миша Васильев, что встретит еще этого человека, что пойдут они рядом, как маленькая Северка и большая Шелонь.


Хорошо звено шагает, хорошо ребята поют, а никто и не взглянет.

Мы шли под грохот канонады,

Мы смерти смотрели в лицо…

— В войну играли — вот доигрались. Накликали беду, — прошамкала одинокая бабка Марья, отвязывая козу с прикола.

Разве от этого случаются войны? Тогда все мальчишки мира бросили бы военные игры. Чего только не придумают досужие люди: и прошлое лето, дескать, грибное было, и мальчишки всё нарождались — все к войне. Потом сами же надуманного страшатся…

Вот и сельсовет. Можно расходиться.

— Я домой. Жалко, что типа проворонили…

— Ладно. До завтра!

У широкого крыльца чей-то автомобиль — жук, вывалявшийся в пыли. Тючок кое-как привязан к верху, тючок на багажнике.

С тех пор как потянулись беженцы, у мамы на кухне и в комнатах всегда кто-нибудь чужой. Усталые и растерянные женщины пеленают, даже купают в корытце орущих, беспокойных детишек. Ребят постарше мама угощает горячей картошкой с укропом, поит чаем или квасом.

Такая у Миши мама: ко всем людям заботливая. Во всем Должине девчата ходят в платьях, сшитых Мишиной мамой. Прибежит какая-нибудь: «Ах, Нина Павловна, завтра гулянье, сборная, а выйти не в чем. Придумайте фасончик…» Мама придумает. «А скроить?.. Нина Павловна, пожалуйста!..» И хоть у мамы, у сельской учительницы, тетрадей стопа, хоть ей и своих сыновей обшить, обстирать надо, но отказывать она не умеет: ночь просидит, а платье сошьет.

На этот раз за столом сидели мама, Таня Ефремова, бывшая мамина ученица, ее любимица, и еще кто-то, кого мама уважительно называла «профессор».

— Это, профессор, чем же места наши гнилые? Наши старухи меньше ста лет не живут…

Маленький, смешной человечек этот профессор. Сильнее подуть — белоснежные пушинки-волосинки разлетятся, как у одуванчика…

Это он считает, что у нас гнилые места?

И как это люди берутся судить о том, чего не знают!.. «Гнилые». Северку-то хоть он видел? А лужайки — какие душе угодно: синие с колокольчиками, белые с ромашкой, желтые с курослепом? Клюкву, хваченную первым морозцем, попробовал бы — не захотел бы южного винограда.

А профессор между тем стал рассказывать про Германию — он там, оказывается, учился. Потом от фашистов убежал в Голландию. Потом во Францию. Потом в Польшу.

— О-о… Я слишком хорошо знаю этих расчетливых негодяев, старательных убийц. В концлагерях они ведут точный учет детских башмачков и передничков. Все идет в дело, даже волосы, даже человеческая кожа… Все, что довелось мне увидеть, будет преследовать меня до самой смерти. Да минует вас чаша страданий, какую нам довелось испить!..

Мама нервно переплела пальцы, они даже хрустнули:

— Ведь женщины их рожали, ведь материнским молоком они вспоены!..

Подошла к комоду, взяла папироску. Как началась война, так мама все курит и курит…

Профессор давно уже забыл про чай, маленькими шажками быстро передвигается по комнате.

— Одни убивают, другие делают вид, что не знают, не слышат, не видят. Верят, что бесноватый ефрейтор сотворит что-то великое для избранной расы. Подлая теорийка исключительности. Злодеяния ради сытости одной нации.

Потом профессор заторопился: «Пингвины — хорошие птицы. Посидят, посидят, да и уходят. Я не один; со мной — храбрейший солдат»…

Возле автомобиля — никого, внутри никого. На сиденье — связка книг. Миша не выдержал:

— Где же храбрый солдат?

Профессор распахнул дверцу, достал из большой связки томик стихов:

— Вот он. Его боятся немецкие мещане, предают анафеме, жгут на кострах. А я посвятил ему всю свою жизнь…

Чумным дыханьем весь мир отравить

Оно захотело,

И черви густою жижей ползли

Из почерневшего тела.

Профессор показал портрет молодого человека в плаще.

— Генрих Гейне. Меч и пламя. Барабанщик революции. Знаете девиз? «Лучше быть несчастным человеком, чем самодовольной свиньей»…

Потом профессор захлопнул томик, протянул его Тане:

— Возьмите. На память о дорожной встрече. Пожалуйста.

Таня смутилась, сказала, что в немецких стихах плохо разбирается.

— О-о! Эти поймете:

Германия старая, саван мы ткем,

Вовеки проклятье тройное на нем.

Мы ткем тебе саван!

И мама сказала:

— Возьми, Танюша, ведь это про саван фашизму.

— Да, да! Великий Гейне любил иную Германию…

Машина выехала на дорогу, влилась в общий поток, покатила дальше.

А Мише долго еще казалось, что рядом с ним, здесь, в Должино, стоит высокий, тонкий молодой человек в плаще, запахнутом по самый подбородок. Смотрит в сторону, куда закатывается солнце. Дерзкие карие глаза поэта сверкают гневом, рот кривится в яростной усмешке.

Германия старая, саван мы ткем,

Вовеки проклятье тройное на нем.

Загрузка...