Вот вам драма, вот вам почти шекспировская трагедия. Этот помятый клочок бумаги с наспех нацарапанными на нем строчками — интереснейший психологический документ, однако я не стану подвергать его анализу ни в этой главе, ни в последующей и, быть может, ни в какой другой из оставшихся глав моей книги. Зачем я буду лишать тебя, читатель, удовольствия самому подметить хладнокровие и рассудительность этих торопливых строчек и угадать за ними смятение другой души, с трудом подавляемую в ней ярость и отчаяние, которое не знает, на что ему решиться, ибо выбирать не из чего: или позор, или кровь, или слезы.
Что же касается меня, то если я скажу вам, что в тот день я трижды или четырежды перечитал эту записку, можете мне верить: так оно и было; и если я скажу, что я перечел ее и на другой день до и после завтрака, вы и тут можете не сомневаться: все это чистая правда. Но если я заговорю об испытанном мною при этом потрясении, не спешите со мной соглашаться и требуйте доказательств. Ни в то время, ни лаже теперь я не сумел бы распознать до конца свои тогдашние чувства. Страх не страх, жалость не жалость, самодовольство не самодовольство… Не знаю. И даже любовь моя была какой-то безлюбой, в ней больше не было страсти. И все это, вместе взятое, образовывало достаточно сложную и расплывчатую комбинацию, нечто такое, что вряд ли можно понять. Я вот не понял. И будем считать, что я ничего не говорил.