Малодушие лежать, когда можешь подняться

Наутро Везич пообещал Ладе купить билеты на самолет в Швейцарию. Он дал ей слово, что не предпримет ни одного шага, который бы грозил не ему уже теперь, а им двоим. Однако он не мог до конца честно выполнить своего обещания и послать к черту этот бедлам, который именовался королевской Югославией, забыть ужас, который пришлось ему пережить в эти дни (а что может быть страшнее ужаса бессилия для натуры деятельной, способной четко и быстро мыслить). Желание уехать с Ладой существовало в нем неразделимо с желанием сделать то, что он мог и обязан был сделать перед лицом своей совести.

Он понимал, что, не сделай он того, что предписывал ему долг, счастью их будет постоянно грозить душевное терзание: «Ты мог, и ты не стал, и этим своим «не стал» обрек на мучительную гибель десятки, а то и сотни людей». Любовь, возросшая на смерти; счастье, построенное на предательстве; искренность, рожденная на измене, невозможны, как невозможно солнце в ночи.

Бросив машину на Власке, под Каптолом, Везич прошел через шумный, безмятежный, веселый, песенный Долаз, где женщины в бело-красном и мужчины в красно-черном крикливо продавали поделки из дерева, гусли, шерстяные расшитые наплечные чабанские сумки, старые ботинки, запонки, брюки, ручной работы сербские опанки — кожаные туфельки с резко загнутыми носами, серебряные кольца, позолоченные браслеты, привезенные из Далмации, толстые вязаные носки из Любляны; салат, макароны, фасоль, живую рыбу на льду; и оказался в темной маленькой улочке. Тишина этой некогда оживленной торговой улицы испугала его: в витринах было пусто, двери магазинов открыты, на полу шелестели бумаги, видимо, дома были брошены владельцами сегодняшней ночью.

Здесь, в центре старого Загреба, среди ссудных контор, дорогих ателье и ювелирных магазинов чудом затесалась парикмахерская Янко Вайсфельда. Везич любил приходить к нему стричься. Он слушал болтовню старика, исподволь советуясь с ним, не впрямую, естественно, а лишь задавая вопросы, ответы на которые помогали ему по-своему думать о замысленных им делах.

Он и сейчас хотел посидеть у Вайсфельда и попросить старика причесать его как можно тщательнее, сделать массаж, чтобы выглядел он ухоженным, и, пока старик, хищно поигрывая золингенской бритвой, будет скоблить его щеки, он соберется, расслабившись поначалу, а потом появится среди своих коллег таким, каким его обычно привыкли видеть. Он не мог теперь не появиться в управлении, поскольку Родыгин сказал ему о Кершовани и Цесарце, которых арестовали. В былые времена он гордился этими своими противниками, учился у них методу мышления, и сейчас — он твердо был убежден в этом — место им в газетах, на митингах, в университете, но никак не в темнице.

«В газетах, — усмехнулся он, вспомнив «Утрени лист», «Хорватский дневник» и «Обзор». — Газеты печатают слащавые романы с продолжением о «чистой любви», сообщают о выставке новых мод из Виши, передают сплетни о том, что сейчас носят американские миллионеры, и ни слова о том, что нас ждет, ни слова...»

Шагая по пустой, тихой, узкой — раскинь руки, упрешься в стены противостоящих друг другу домов — улочке, Везич думал, что зря он пришел сюда, что Янка Вайсфельда тоже, наверное, уже нет, как и всех почти его соплеменников, но он ошибся: старик стоял на пороге парикмахерской и сосредоточенно курил сигарету, внимательно наблюдая за тем, как огонь медленно сжимающимся черно-красным ободком пожирал бумагу и табак, превращая их в серый пепел.

— Шолом! — сказал Везич.

— Хайль Гитлер, — отозвался тот.

— Побреемся?

— Первый клиент за два дня. Извольте садиться, господин полковник.

Везич сел в кресло; Янко, взмахнув голубоватой простыней над его головой, ловко укрыл ею полковника, заметив:

— Все парикмахеры пользуются белыми простынками, а мне белый цвет напоминает саван, и поэтому я прошу Фиру подсинять простыни.

— Что у вас тут случилось?

— Исход, — пожал плечами Вайсфельд. — Разве не ясно?

— А в чем дело?

— Не надо мне делать глазами, полковник. Не надо. Я старый еврей с головой на плечах. Уж кому как не вам должно быть известно, что шестого апреля сюда прыгнут парашютисты Адольфа.

— Это точные сведения? — улыбнулся Везич.

— Это точные сведения. Иначе бы евреев никто не заставил давиться в сплитском порту, чтобы бежать в Испанию или Америку.

— А почему вы не в сплитском порту?

Вайсфельд быстро намылил мягким указательным пальцем левой руки щеки Везича и ответил:

— Потому что уехали те, которым было на что уезжать. А на что уезжать мне? Из обстриженных волос денег не сделаешь, даже если их продавать на щетину в магазин щеток Младена Рухимовича.

— Кто сказал, что шестого будет десант?

— Верные люди. Просто так банкиры не убегают.

— Ну и что будет?

— Это вы меня спрашиваете? — мелко засмеялся Янко. — Это он меня спрашивает, что будет! Люди рождаются людьми, просто людьми, полковник, и только папы и мамы делают их католиками, иудеями или православными! В наследство от родителей люди получают горе или радость. Только не думайте, что Адольф даст радость хорватским католикам за то, что они католики, а ему временами приходится целовать папу в зад, чтобы тот не проклял его на площади святого Петра! Адольф — главный покровитель невежества, и если папа скажет об этом вслух, всем станет ясно, что он самый жестокий враг людей, потому что тот, кто создал варваров и невежд, кто опекает их и говорит им, что они всегда и во всем правы, тот хуже Ирода и хуже Иуды. Вы думаете, что невежды Гитлера будут гладить по головке хорватских католиков? Так нет. Хоть вы и католики, но говорите не по-немецки и песни ваши очень похожи на русские. Моя бабушка из Гомеля, так она мне пела русские песни. Они такие же грустные, как ваши. Массаж будем делать?

— Да. Собираетесь остаться здесь?

— У вас есть другое предложение?

— Идите в Сплит пешком.

— Спасибо. С дедом, которому девяносто три года, и с внучкой, которой два месяца. Спасибо. А в Сплите кричать капитану: «Возьмите меня, я вас буду бесплатно стричь!» И чем я буду кормить жену, деда, трех дочек, ублюдка зятя и двух внучек, пока мы станем тащиться в Сплит? Показывать фокусы? Глотать огонь я не умею. Я умею стричь и брить, полковник. А... Что это мы говорим на такую грустную тему? Вайсфельд и есть Вайсфельд. Туда ему и дорога! Лучше поговорим о вас. Я думаю, вы не оставите бедного Вайсфельда, когда здесь будет новая власть. Как вы нужны новой власти, так и я нужен вам.

— Вайсфельд, и все-таки вам лучше уйти. Продайте свое кольцо, продайте парикмахерскую и уходите. Хоть в Италию — дуче итальянских евреев не считает евреями.

— Так ведь я не итальянский еврей, а славянский! Зачем же дуче давать мне карточку на маргарин?! Слушайте, полковник, лучше поговорим о вас! Обо мне и думать тошно, не то что говорить. Наши древние считали, что после смерти темнота и пустота и мечтать надо только о наградах и счастье в этой жизни. Ну так будет темнота! Как будто сейчас у меня очень много света! Все нормальные люди открывают свои парикмахерские в шесть часов, а Вайсфельд открывает в пять. Почему? Потому что, конечно же, этот старик хочет побольше награбастать денег. А Вайсфельд спит со своей старухой на двухэтажных нарах, и снизу на него пускает газ дед, а на кушетке дочка и ублюдок зять, и я должен то и дело закрывать внучек одеялками, потому что они беспокойные во сне... А здесь я царь! Здесь мое кресло! Здесь есть окно с нарисованным красавцем. Я отдыхаю здесь. Человек — странное существо, полковник. Он ищет страдание. Наверное, он думает, что страдание угодно богу, потому что тот никогда не улыбался. Вы же видели его фотографии — он всегда серьезен или чуть не плачет от любви к нам. Ну так и я пострадаю. Пострадаю на свете, а успокоюсь в темноте. Бриллиантин положим?

— Положим.

Везич достал из кармана ключ от ателье, где жила Лада. Ателье завтра останется пустым. Сейчас, перед тем как пройти в управление, он поедет за билетами в Швейцарию. А в ателье пусть живет Вайсфельд. Пусть проживет в нем столько, сколько ему отпущено прожить.

— Держите, — сказал Везич, протягивая ключ. — Запомните адрес: Пантовчакова улица, семь. Третий этаж. Там только одна дверь. Документы на квартиру вы найдете на столе. Приходите завтра утром. Можете жить там, Янко.

— Полковник решил сказать «адье» славянской родине?

— Молчи, — грустно усмехнулся Везич, погладив Вайсфельда по старческой, собранной добрыми морщинками щеке. — Руки целовать должен, а еще гадости бормочет.

— Спасибо за ключи, полковник. Спасибо. Только не надо их мне оставлять. Так я просто несчастный еврей, а если я поселюсь в вашем доме, я стану евреем, которого надо обязательно растоптать. Лучше я не буду нервировать новую власть. Лучше я буду спать на двухэтажных нарах. Оттуда спокойнее уходить в темноту, чем из вашей квартиры, где, я надеюсь, есть и сортир и зад не обмораживается зимой, когда ветер продувает сквозь доски.


В управление Везич вошел именно так, как и хотел войти: рассеянно-небрежно, с легкой улыбкой на лице. Он шел по коридорам, опасаясь увидеть тот особый взгляд сослуживцев, которым отмечен обреченный, но по коридорам быстро пробегали офицеры, мельком кивали ему, и никто не обращал на него внимания.

Везич вошел в свой кабинет, постоял мгновение, не двигаясь, словно бы приходя в себя после изнурительной погони, и только потом обвел медленным взглядом стол, шкафы, кресла и увидел, что сейф взломан, а стальная дверь с набором секретных замков безжизненно и криво висит на одной створке, словно символизируя бессилие брони перед силой слабых человеческих рук.

И снова страх холодно сдавил сердце.

«Зачем я пришел сюда? — подумал Везич. — Они ведь могут взять меня прямо здесь и бросить в подвал. Или отвезти в Керестинец. Или передать Коваличу. Или вызвать «селячку стражу». Реши я остаться в Югославии, я должен был бы прийти сюда, явиться к генералу, доложить ему о случившемся и попросить санкцию на продолжение работы против немцев. А я бегу. Зачем я здесь?»

Он подошел к телефону и набрал номер Штирлица. По-прежнему никто не отвечал.

«Послушайте теперь мой разговор с консульством, — зло подумал Везич. — Это заставит вас поразмыслить, прежде чем решиться забрать меня».

— Простите, что, господин Штирлиц еще не вернулся?

— Кто его просит?

— Полковник Везич.

— Мы ждем его, господин полковник, — ответили на другом конце провода заискивающим голосом. — Он скоро вернется.

— Я перезвоню, — сказал Везич, — оставьте Штирлицу мой телефон; если он вернется скоро, я буду у себя в кабинете: 12-62.

(О звонке Везича было немедленно доложено генеральному консулу Фрейндту и оберштурмбанфюреру Фохту. Они переглянулись, одновременно вспомнив слова Веезенмайера: «Все наши наиболее явные контакты порвите; компрометирующие изолируйте».)

А затем Везич поступил так, как должен был и мог поступить человек отчаянной храбрости, — он пошел в картотеку «политических», в сектор, занимавшийся коммунистами, и рассеянно, закурив сигарету, попросил:

— Дайте-ка мне материал на наших «москвичей». Адреса, конспиративные квартиры, запасные явки...

— Господин полковник, — ответил старый, преисполненный к нему уважения капитан Драгович, — все эти материалы затребовал подполковник Шошич. Еще вчера утром.

...Шошич встретил Везича радостно, усадил в кресло и сразу же предложил выпить:

— Мне сегодня привезли далматинскую ракию из смоковницы, просто прелесть.

— Спасибо, с удовольствием выпью.

— Что это вас не видно в наших палестинах?

— Я был в Белграде.

— Ну и как? Помогло? — спросил Шошич. — Или, наоборот, все испортило?

— И помогло и испортило.

— Разве так бывает?

— Только так и бывает. Все двуедино в нашем мире, все двуедино.

— Еще рюмку?

— С удовольствием.

— Какие-нибудь новости из Белграда привезли?

— Привез. Только рассказывать о них погожу. Дня три-четыре.

— Ах вот как...

— Именно так. Кто у меня сейф, кстати, разворотил?

— Мы.

— Почему?

— Потому что вы исчезли, а генерал приказал всю секретную документацию сконцентрировать в одном месте. Не у вас одного взломали сейф. У майора Пришича нам пришлось провести точно такую же операцию.

— Мне нужны материалы на коминтерновцев. В картотеке сказали, что они у вас.

— Они у генерала. Я же объяснил. Они все сконцентрированы в одном месте.

Везич спросил:

— Чтобы сподручнее было передать?

— Кому? — поинтересовался Шошич.

— Представителям власти.

— Какой?

— Разве власть имеет определение? Власть — это власть, дорогой Шошич. Или нет?

— Власть — это власть, — повторил тот задумчиво и неожиданно спросил: — Вы сговорились?

— С кем?

— Сговариваются, как правило, с другой стороной. С контрагентом.

— У меня много контрагентов. С каким именно? Вообще-то я умею сговариваться. Так уж у меня выходит, что я в конце концов сговариваюсь, особенно если обстоятельства сильнее меня.

— Напишите рапорт генералу, объясните, чем вызвана необходимость срочного знакомства с картотекой на коминтерновцев, и, я думаю, он даст указание...

«Хотят передать немцам или усташам документы в полном порядке, чтобы сразу начали действовать, — понял Везич. — И этим получат гарантии для себя».

— Как вы понимаете, судьбой коминтерновцев, которых взяли, и тех, кого должны взять, интересуюсь не только один я, — сказал Везич.

— Верно. Их судьбой мы интересуемся в такой же мере, как и вы. Только те, которые уже взяты, прошли мимо нас. Это делает нынешняя власть.

— Через «градску стражу»?

— Да. И через «селячку», и через «градску»...

— Но, значит, это выгоднее усташам, чем нам с вами. Вы же знаете, что в «селячкой страже» мало интеллигентных людей.

— Знаю. Но, повторяю, это случилось вне и помимо нас.

— Я хочу, чтобы вы меня верно поняли: арестованные интеллектуалы из Коминтерна должны представлять объект игры, а не пыток. Боюсь, что наши конкуренты из «селячкой стражи» не смогут понять разницы между этими — столь диаметральными — аспектами проблемы.

Шошич слушал Везича с напряженным вниманием. Он знал, что из тюрьмы, из кабинета Ковалича, полковника вытащили немцы. Значит, считал он, Везич сторговался с ними. Значит, разговоры о том, что сюда придут усташи, — пустые разговоры, значит, как он и предполагал, хозяевами положения окажутся немцы, на них и надо ориентироваться. Иван Шох не звонит и не появляется, а Мачек неожиданно уехал в Белград. Однако, по наведенным справкам, Шох вместе с ним в столицу не отправился. Видимо, Шох сейчас не та фигура, которая может быть нужна ему, Шошичу, в ближайшие дни. Либо Шох переметнется к немцам (о давних его связях с Фрейндтом подполковник не знал), но тем, считал он, Шох неинтересен вне и без Мачека; немцам куда как интереснее полковник Везич.

— Я вас прекрасно понимаю, — сказал Шошич, — и совершенно с вами согласен. К сожалению, лично я не могу решить вопрос. Но я готов доложить ваш рапорт генералу немедленно.

— Я думаю, что арестованных коминтерновцев надо немедленно забрать к нам. Сюда. Это так же целесообразно, как и концентрация в одном месте всех картотек и архивов.

— Шубашич их не отдаст.

— С ним уже был разговор об этом?

— Нет. Но мне так кажется.

— Если кажется, перекрестись, говорят православные, тогда не будет казаться.

— Единственный, кто мог бы приказать «селячкой страже» передать их нам, — задумчиво сказал Шошич, — это вице-губернатор Ивкович. Оппозиция всегда готова подставить подножку парламентскому большинству. И потом Ивкович связан с Белградом. — Шошич налил ракию себе и Везичу. — Пока что, во всяком случае. Попробуйте через него, а?


Профессора Мандича дома не было. Горничная сказала Везичу, что «господин профессор сейчас работают в университетской библиотеке». Везич нашел профессора в маленьком зале для преподавателей. Тот сначала недоумевающе поглядел на полковника, потом недоумение сменилось детским, неожиданным на его лице интересом, а потом Везич прочитал на лице историка ужас.

Профессор сидел в пустом зале, совершенно один, обложенный горою книг, и Везичу казалось, что он чувствует себя неприступным и сильным, когда отделен от мира такой баррикадой фолиантов.

— Немедленно уходите отсюда, — шепотом сказал Везич. — Немедленно. И скажите всем вашим друзьям, чтобы они тоже уходили. В ближайшие два-три дня начнутся массовые аресты. Я Везич, редактор Взик говорил вам обо мне. Это я звонил вам. Цесарец в тюрьме. Вам надо исчезнуть. Эмигрировать. Затаиться.

— Эмигрировать и затаиться, — так же шепотом повторил Мандич. — А драться будет кто? Кто будет драться?

— Тише вы...

— Здесь нет шпиков!

— Есть. Здесь всегда было очень много шпиков. В библиотеках и университетах нельзя жить без шпиков, профессор. Словом, времени у вас нет. Скажите друзьям, что все картотеки на коммунистов будут переданы немцам. И сразу же пойдут аресты. Повальные. Вторжение намечено на послезавтра. В Белграде празднуют пасху; люди будут пьяны и беззаботны — самое время начинать против них войну.

— А если я истолкую ваши слова как полицейскую провокацию? — спросил Мандич. — Что, если вы просто-напросто запугиваете? Может, вы хотите, чтобы мы эмигрировали? Может, вы хотите расчистить поле для себя, чтобы вам никто не мешал творить ваше зло?! Так может быть?

— Может быть и так.

— Ну а почему в таком случае я должен вам верить?

— Слушайте, вы никогда не были функционером, и слава богу, иначе бы вы сразу завалили организацию — при вашем-то темпераменте. Сообщите мои слова своим товарищам. Они оценят эти слова правильно. Только сделайте это сейчас же. Немедленно, профессор!

«...Он мне не поверил, — понял Везич, останавливая машину около дома Ивана Кречмера, работавшего в «Интерконтиненталь турист-бюро». — Он мне не поверил, и его можно понять. Я не так говорил. С ними надо говорить по-иному. Я должен был сказать, что для продолжения борьбы сейчас надо затаиться и уйти в подполье. Тогда бы он поверил. А я говорил с ним как с самим собой. Чем больше добра мы хотим сделать другому, тем больше мы стараемся отдавать ему свои мысли и этим приносим зло, ибо каждый человек живет по-своему».

Из «Интерконтиненталь турист-бюро» Везич поехал к Ладе.

— Вот, — сказал он, положив на стол билеты, — в три часа ночи мы улетаем. Собирай чемоданы. Только самое необходимое. Я съезжу к приятелю и вернусь.

— У тебя нет приятелей, — сказала Лада. — У тебя никого нет, Петар. Не езди.

Он посадил ее рядом с собой.

— Давай поскандалим, а? Мы теперь муж и жена, и нам необходимо периодически скандалить. Иначе будет какая-то чертовщина, а не жизнь. Давай, Ладица?

Она улыбнулась, и круглые глаза ее показались ему огромными, потому что в них стояли слезы.

— Нет, — сказала она. — Я не стану скандалить, не научилась этому. Дура. Надо было учиться. Тогда бы ты остался. Мама говорила, что мужчина благодарен женщине, если она может настоять на своем. А я не умею. Такая уж я дура. В Швейцарии я с тобой разведусь. И снова нам станет прекрасно и свободно...

— Чтобы нам всегда было прекрасно, я должен иметь право смотреть тебе в глаза, Лада. Я не смогу смотреть тебе в глаза, если не встречусь с человеком, который меня ждет. Эта встреча нужна не только ему, хотя и ему она очень нужна. Эта встреча нужна мне. Я не могу уехать, если в доме пожар, а люди заперты в комнате на последнем этаже и нет лестницы, чтобы спуститься. Понимаешь?

— Я поеду с тобой, можно?

— Нет. Тогда я ничего не смогу сделать. Вернее, тогда не состоится встреча. Я должен был бы оговорить заранее, что буду не один. Люди моей профессии пугливы, Лада.

— Если бы ты был пугливый, ты бы не поехал.

— Если бы я не был пугливым, — медленно ответил Везич, — я бы уговорил тебя остаться здесь, а не поддался тебе. А я с радостью поддался тебе. Я испугался, Лада. Я вернулся из Белграда испуганным. Я теперь никому не верю, кроме тебя, — иначе я бы остался здесь. Понимаешь? Если драться против кого-то, надо верить тем, вместе с кем ты решил драться. А я не могу, я не умею верить людям. Полиция учит многому: она учит осмотрительности, хитрости, анализу, умению расчленять человека на составные части, выделяя в отдельные папочки зло в нем, добро, увлечения, слабости. Она многому учит, а научив, убивает веру. Я только одному человеку на свете верю — тебе. Поэтому я и ухожу с тобой. Убегаю... С тобой... Понимаешь?


...Рядом с Родыгиным сидел невысокого роста, очень дорого одетый человек, и сразу было видно, что он привык так одеваться, и привык к тому, чтобы вокруг него вились официанты, и привык встречать в таких дорогих загородных ресторанах своих гостей — сдержанным кивком головы и молчаливым предложением занять место за столом.

— Господин Абдулла, господин Везич, — познакомил их Родыгин.

Везич и Абдулла цепко приглядывались друг к другу.

— На каком языке вы предпочитаете говорить? — спросил Родыгин. — Господин Абдулла — мусульманин, он не знает сербскохорватского.

— Сербскохорватского, — усмехнувшись, повторил Везич, — я бы на вашем месте — в Загребе, во всяком случае, — не обозначал таким образом наш язык... Или бы поменял местами... Я готов говорить на немецком или английском.

— Французский вас не устроит? — с явным сербским акцентом спросил Абдулла. — Немецкий и английский несколько сковывают меня. Моя стихия — латинские языки. Но, впрочем, я готов беседовать с вами на английском.

— Времени у меня в обрез, — сказал Везич. — Я уезжаю, — пояснил он, заметив вопросительный взгляд Родыгина. — Да, да, бегу. Но я обещал прийти и пришел. Что касается ваших единомышленников, их взяла «селячка стража», это акция Мачека и Шубашича, которые таким образом готовятся к встрече с новыми хозяевами. Мне кажется, этот их шаг продиктован желанием доказать Берлину, что они не дадут спуску вашим друзьям и что незачем для этого тащить в Загреб Павелича. Арестованные люди — карта в игре за власть.

— Вы убеждены, что эту карту будут разыгрывать только Мачек и Шубашич?

— Не убежден.

— Я тоже, — согласился Абдулла. — Я далеко не убежден в этом. Что можно предпринять для их спасения?

— Мне стало известно, что вице-губернатор Ивкович готов к обсуждению вопроса и может помочь вам.

— С Ивковичем уже говорили. Он занял верную позицию; он встречался с Шубашичем, но губернатор отказался освободить Кершовани, Прицу и Цесарца с Аджией. От кого вы, кстати, узнали имя Ивковича?

— От Шошича. Вам это ничего не скажет.

— Почему же, — усмехнулся Абдулла, — имя Владимира Шошича мне кое о чем говорит.

— Я пытался предупредить через Мандича, что картотека на коммунистов подготовлена к передаче новой власти. Вашим надо уходить.

— Речь идет только о функционерах или о сочувствующих тоже? — спросил Абдулла.

— По-моему, речь идет обо всех тех, кто когда-либо разделял идеологию большевизма. Обо всех поголовно.

— Почему вы решили уйти, Везич? Почему бы вам не остаться? Не все капитулируют, поверьте мне.

— В Белграде был я, а не вы. С помощником премьера в Белграде говорил я, а не вы...

— Верно, — согласился Абдулла, — я с помощником премьера не говорил, я говорю с самим премьером. Не в нем ведь дело, в конце концов. В Югославии есть иные силы. Эти силы будут вести борьбу.

— Но я боролся против этих сил. Я боролся против тех сил, о которых вы говорите, — заметил Везич. — Думаете, об этом не знают все ваши? Думаете, это легко забывается? Чувствовать себя ренегатом, причем двойным ренегатом, — можно ли в таком состоянии драться? Я пробовал говорить с вашими в Белграде. Меня отвергли, мне не поверили. Если я потребуюсь и меня позовут и если я увижу толк в том деле, которое призовет меня, я приду.

— Как это понять?

— Это просто понять. Оставьте адрес, по которому я могу снестись с вами. Я напишу. Только пусть случится то, что должно случиться, и пусть я увижу то, что должно случиться после случившегося. Я хочу увидеть борьбу, настоящую борьбу, понимаете?

— Вы еще не встречали Штирлица?

— Его нет. Я звонил по всем телефонам.

— Не надо больше звонить, — попросил Абдулла.

— Вы перестали им интересоваться?

— Перестал. Но я очень интересуюсь вами. И, чтобы я мог дать вам номер своего почтового ящика в Мадриде или Лиссабоне, мне нужна гарантия. Вам этот адрес больше нужен, чем мне, полковник. Вы, по-моему, человек честный, и в полицию вас занесло не из корысти, а по соображениям иного, более серьезного порядка. Но мой адрес вам понадобится. Когда здесь начнется то, что должно начаться, вы не сможете спокойно и честно смотреть в глаза Ладе...

Везич задержал бокал с «Веселым Юраем» на половине пути.

— Вы серьезно работаете, — сказал он.

— Иначе не стоит, — жестко ответил Родыгин, и Везич заметил, как дрогнули в снисходительной улыбке губы Абдуллы.

— Если бы вы решили остаться в Загребе, никакой гарантии от вас мне не нужно, — продолжал Абдулла. — Но поскольку вы уезжаете, гарантия должна быть дана в письменной форме.

— Так я не умею, — сказал Везич. — Так я работал с проворовавшимися клерками, которых внедрял в марксистские кружки. Я не смел так говорить с серьезными людьми...

— Повторяю, — словно не обратив внимания на его слова, продолжал Абдулла, — мне нужно, чтобы вы написали на имя оберштурмбанфюрера Штирлица коротенькую записку следующего содержания, которое вас ни к чему — в конечном счете — не обязывает: «Я взвесил ваше предложение и считаю целесообразным принять его в создавшейся ситуации». Подпишитесь любым именем. Это все, что мне от вас нужно.

— Вы должны объяснить мне, зачем вам это, господин Абдулла.

— Мне это нужно для того, чтобы, оставаясь здесь, продолжать работу против нацистов.

— Что вам даст мое письмо?

— Оно даст мне Штирлица. Он сделал на вас ставку, и вас по его требованию освободили из-под ареста. Если бы не он, с вами бы покончили. В этом был заинтересован Мачек, в этом были заинтересованы усташи, которые очень не любят Мачека, и в этом были заинтересованы наци, которые в равной мере играют и с Мачеком, и с усташами.

— Таким образом, я передаю вам, русскому резиденту, мое согласие на сотрудничество с нацистами?

— Да.

— Напишите мне, в таком случае, следующее: «Я, Абдулла, представляющий интересы СССР, получил от полковника Везича расписку на согласие фиктивно работать со Штирлицем в интересах рейха. Это согласие считаю целесообразным».

— Хорошо. Только я внесу коррективы, — согласился Абдулла и, достав из кармана «монблан» с золотым пером, быстро написал на листочке, вырванном из блокнота: «Я получил расписку на ваше согласие работать в пользу рейха, считая эту фиктивную работу необходимой в настоящее время — в тактических целях. 71». — Такая редакция вас устроит?

Везич прочитал листок, протянутый ему Абдуллой, спрятал его в карман и попросил:

— Дайте блокнот.

— Пожалуйста.

— Я вырву два листа. На одном я напишу ваш адрес, на другом — письмо Штирлицу.

— Адрес записывать не надо. Адрес лучше запомнить. Мадрид. Главный почтамт. Почтовый ящик 2713, сеньору Серхио-Эммануэль-Мария Ласалье. О вашем письме я узнаю через три дня, где бы ни находился.

Везич быстро написал свое письмо Штирлицу и еще раз повторил вслух:

— Сеньор дон Серхио-Эммануэль-Мария Ласалье, 2713.

— Верно. Пишите мне лучше по-немецки. О погоде на Адриатике. О живописи Сезанна. Главное — письмо от вас. Это значит — вы готовы драться. Еще один вопрос...

— Пожалуйста. — И Везич взглянул на часы.

— У вас же вылет в три, — сказал Абдулла, — еще масса времени.

— Профессор Мандич уже ушел на конспиративную квартиру? — спросил Везич, поняв, что его весь день «водили» по городу люди этого маленького, надменно спокойного человека.

— Я не зря спросил вас о сочувствующих. Нет, он еще не ушел. Теперь мы знаем, что он тоже под ударом, и скроем его... Вы сообщили моему другу о данных полковника Ваухника. Кто вам сказал о них?

— Генерал Миркович.

— Их два, Мирковича. Который именно? Боривое?

— Да.

— В связи с чем он сказал вам об этом?

— Он понял мое отчаяние.

— А вы не допускаете мысль, что он проверял вас? Может быть, он хотел понять вашу реакцию? Вы ему больше вопросов не задавали?

— Мы с вами в разведке, видимо, лет по десять служим, а?

Абдулла улыбнулся доброй, открытой улыбкой, и Везич заметил, какие красивые у него зубы, словно у американского киноактера Хамфри Богарта.

— Это я как-то упустил, — тоже улыбаясь, согласился он.

— Я сейчас вернусь, — полувопросительно сказал Родыгин, поднимаясь.

— Да-да, — согласился Абдулла, — я жду вас.

— Куда он? — спросил Везич.

— Проверить, не смотрят ли за вами. На улице наши люди, они наблюдают за теми, кто появляется здесь. Загород, сразу ведь чужих заметишь...

— Вы остаетесь? — спросил Везич.

— Не понял: вы имеете в виду этот кабак или Загреб?

— Я имею в виду Югославию.

— Да, мы здесь остаемся, — ответил Абдулла.

— Идеализм — не ваша религия.

— Именно потому и остаемся здесь, полковник. Мы готовы к войне.

— И если бы я решил остаться...

— Мы бы помогли вам, — ответил Абдулла, — мы умеем помогать друзьям.


Абдулла нарушил правила конспирации. Он не имел права встречаться с Везичем. Но по своим каналам он узнал о той операции, которую проводил Штирлиц. Абдулла понимал, как важно сейчас Штирлицу иметь подтверждение удачи в работе с Везичем, и только поэтому пошел на то, чтобы нарушить правила конспирации, — он был обязан вывести из-под удара товарища.

(Со Штирлицем он встречался трижды: два раза в Париже и один раз в Бургосе. В Париже Абдулла носил имя Мустафы, а в Бургосе был сеньором Ласалье, который ворочал крупными финансовыми операциями на брюссельской бирже.)

...Той же ночью, выслушав Родыгина, Штирлиц еще раз перечитал записку Везича и спрятал ее в карман.

— Значит, говорите, Ваухник... Вы, надеюсь, еще не послали шифровку с указанием точного дня нападения?

— Шифровка ушла час назад.

— Вам не поверят, — сказал Штирлиц, — и зря вы поторопились.

У него были основания говорить так. Он знал, что Шелленберг лично завербовал Ваухника, словив его с помощью женщин («Что бы делала разведка без баб? — смеялся потом Шелленберг. — Без баб разведка превратилась бы в регистрационное бюро министерства иностранных дел»). Ваухник узнавал высшие военные секреты рейха. Работал он блистательно, через третьих и четвертых лиц, и засекли его случайно, получив ключ к коду югославского посольства. У Гейдриха глаза полезли на лоб, когда он читал шифровки Ваухника. Он даже не решился доложить их Гиммлеру, сообщив в общих лишь чертах, что в Берлине существует канал, по которому уходит секретная информация. На то, чтобы открыть все связи Ваухника, было потрачено три месяца. Занимался этим лично Шелленберг. Он взял Ваухника с поличным и — в обычной своей стремительной манере — поставил его перед выбором: или сотрудничество с РСХА, или расстрел. Ваухник согласился работать с Шелленбергом и передал ему все свои контакты с французами и англичанами.

И вот теперь, по словам Везича, этот человек сообщил Белграду, что шестого апреля, именно шестого, рано утром, танки Гитлера пересекут границу Югославии.

«Значит, игра? — думал Штирлиц. — Значит, Гитлер хочет оказать давление на Белград «операцией страха»? Значит, ни о каком военном решении конфликта не может быть и речи? Или, наоборот, чтобы усилить еще больше панику и нервозность, Шелленберг пошел на то, чтобы открыть Ваухнику дату нападения? А может, Ваухник нужен Шелленбергу в будущем и ему дана секретная информация, чтобы поднять акции полковника? В конце концов, за два дня к войне не подготовишься. А человек, который сообщил — до часа точно — дату нападения, становится особо ценным осведомителем, в мире таких раз-два — и обчелся. Причем, видимо, Шелленберг рассчитывал, и, судя по всему, рассчитывал верно, что этой информацией будут интересоваться и англичане и американцы. Подготовка Ваухника к внедрению к англичанам? Смысл? Бесспорно, смысл есть, и причем немалый. У Шелленберга в Британии были маленькие агенты, а мечтал он о серьезном человеке, который мог бы иметь прямые контакты с серьезными политиками на высоком уровне. Фигура военного атташе Югославии для такой роли подходит вполне».

На продумывание и решение вопроса о сообщении Ваухника ушло мгновение: когда математик отдает годы труда подступам к проблеме, на заключительном этапе он рассчитывает колонки цифр легко и просто. Разведчик сродни математику. Если Ваухник действительно дал Белграду точную дату удара, тогда гипотеза Штирлица правильна. А если Ваухник играет на дипломатию силы? Если Гитлер пугает Белград? Если он не начнет драку, а приведет к власти сепаратистов Мачека или Шубашича, Павелича, которые из честолюбивых, личных интересов готовы растоптать национальное достоинство своего народа?! Тогда как?

— Хорошо, — сказал Штирлиц, — давайте будем принимать ответственность вдвоем. Передайте мою шифровку тоже. Я подтвержу дату. Если уж ошибаться, то лучше ошибаться вместе, чем одному оказаться доверчивым дураком, а другому мудрым прозорливцем. Только надо добавить, что наши данные основаны на сигнале Ваухника. Дома поймут, что мы имеем в виду. И очень жаль, что ушел Везич.

— Не он ушел, а его оттолкнули, — сказал Родыгин. — Он был в Белграде у одного человека... А тот стал отчитывать его и оскорблять. Везич не знал, что этот человек отошел от партии. Я бы отнесся к Везичу с подозрением, согласись он и после этого работать с нами. Но он вернется. Я в это почему-то верю.

— Ладно, Василий Платонович... Я пойду к «своим», — вздохнул Штирлиц. — «Мои» волнуются, как я съездил в Сараево. А вам завтра надо двинуть в Белград и выступить в Русском доме с рефератом о родстве германской и белогвардейской доктрин в национальном вопросе. Постарайтесь поближе сойтись с Билимовичем, он в прошлом был профессором университета святого Владимира.

— Сейчас он в Любляне.

— Именно. «Богоискатели, евразийцы и возрождение России». Такую его работу помните?

— Как же, как же, — в тон Штирлицу ответил Родыгин. — Его брат — умница поразительная, бывший ректор Новороссийского университета. Математик первой величины. Я в свое время пытался дать философский анализ его работы «Об уравнении механики по отношению к главным осям» — поразительное, знаете ли, сочинение. А братец в политику лезет?

— Лезет. И это хорошо. Вы его сведите потесней с генералом Скородумовым и Штейфоном — есть у меня к вам такая просьба.

— Неужели все-таки собираются на нас лезть? — спросил Родыгин, и Штирлиц понял, что он имел в виду.

— Собираются, — твердо сказал он. — И, по-моему, очень скоро.

— Сколько ж крови прольется, господи, — тихо сказал Родыгин, — сколько же крови русской прольется...


Лада сидела возле открытой двери и уже не прислушивалась больше к внезапному скрипу тормозов и к шагам редких прохожих на улице. Она сидела на чемодане и смотрела в одну точку перед собой, и лицо ее было осунувшимся, и она не плакала, хотя понимала теперь отчетливо, что осталась одна и что вольна она плыть по реке и смотреть на облака, и видеть проходящие мимо берега. Часы пробили три, и Петара не было, и никогда больше не будет, и случилось это все потому, что она всегда хотела плыть и не научилась за себя стоять, а побеждают только те, что шумливо и яростно, до драки, стоят, и стоят они не за Петаров или Иванов, а за себя лишь или за детей, если они появились, а Лада хотела, чтобы все было так, как есть, и не умела стоять, и Петара нет, и плыть ей больше некуда, да и незачем — скучно...

Она поднялась с чемодана («Сверху лежал мой серый костюм, наверное, измялся вконец, — машинально отметила она, — и летнее пальто тоже измялось, оно лежит сразу же под костюмом, в Швейцарии же холоднее, чем здесь, обязательно надо иметь наготове пальто»), прошлась по комнате, остановилась возле зеркала и долго рассматривала свое лицо, и увидела морщинки возле глаз и у рта, и, странно подмигнув своему изображению, тихо сказала:

— Скорее бы, господи, только б скорей все кончилось.

А потом она легла на тахту и закурила, и вспомнила тот осенний день и вкус того мороженого, и ощутила на своем плече осторожную руку Петара, и услыхала, как барабанил тогда дождь за окном, и подумала, что люди всю жизнь обманывают самих себя и понимать это начинают только тогда, когда все кончается и вернуть прошлое невозможно. Да и не нужно, в общем-то...

Загрузка...