Опасность запоздалых решений

Душан Симович, премьер Югославии, встретился с послом Великобритании сэром Кэмпбеллом после того, как просмотрел все новые сообщения от послов в Москве, Берлине и Вашингтоне. Он также внимательно ознакомился с данными, которые приготовил политический отдел министерства внутренних дел. В сводках, в частности, сообщалось, что коммунисты провели митинги на заводах, призывая народ к бдительности; левые газеты прозрачно намекают на необходимость немедленного заключения пакта с Москвой; английские дипломаты почти ежедневно встречаются с представителями «Сербского клуба»; Малетке и Веезенмайер, прибывший в Югославию с группой «экономических» советников, установили контакты с лидером Хорватской крестьянской партии Мачеком, который до сих пор не дал согласия занять пост заместителя премьера; германские дипломаты провели встречи с руководителями Словенской национальной организации, а также с тремя представителями русской военной эмиграции во главе с генералом Штейфоном; предпринято несколько попыток побеседовать с офицерами генерального штаба, но в силу того, что министерство обороны перешло на полуказарменное положение, офицерам было предписано от встреч уклониться.

Перед беседой с англичанином Симович принял заместителя начальника генерального штаба, который снова настаивал на немедленной мобилизации, утверждая, что каждый час промедления грозит катастрофой.

— Погодите, — с досадой возразил премьер, — погодите, генерал. Готовьтесь к мобилизации, но оставьте нам шанс на мир путем переговоров.

— Господин премьер-министр, вы военный, и вы прекрасно понимаете, что тайно готовиться к мобилизации невозможно: либо мобилизацию объявляют — и мы развертываем двадцать две дивизии вдоль границ, либо мобилизацию не объявляют — и мы беззащитны перед нападением с трех сторон.

— Когда я входил в этот кабинет, — заметил Симович, — мне казалось, что главное сделано, Цветкович убран, осталось лишь занять твердую позицию, остальное приложится. Ничего не прикладывается. Ничего. Из тех сорока восьми часов, что я у власти, по крайней мере, двенадцать отдано на размышления, не уйти ли в отставку.

— И вернуть Цветковича?

— Снятый политик — конченый политик. Нет, если передавать власть, то либо германофилам, которые сразу же договорятся с Гитлером, либо коммунистам во главе с Тито, которые незамедлительно, уверяю вас, объявят мобилизацию и заключат пакт с Москвой.

— И вы думаете, я подчинюсь коммунистам?

— Именно об этом я и думаю, генерал. Именно об этом. И о том также, подчинитесь ли вы диктату Берлина. Может быть, сегодня днем кое-что прояснится...


Сэр Кэмпбелл принадлежал к числу дипломатов старой имперской школы: все может кругом трещать и рушиться, но манера поведения неизменна. Когда обозреватель «Таймс», которого он пригласил на ленч, с горечью рассказывал послу о том, что губернатор Ямайки продолжает устраивать званые обеды, на которые не допускают без смокинга, Кэмпбелл удивился:

— А что, собственно, здесь плохого? По-моему, наоборот, это великолепно. Следование традициям вселяет уверенность в подданных. Не надевать же губернатору хаки только потому, что на материке стреляют...

— На материке стреляют в английских солдат, — заметил его собеседник. — И, может быть, именно во время этих званых обедов.

— На то и война, чтобы стреляли, — спокойно сказал посол. — Но и в дни войны нельзя забывать о мире, а мир, который неминуем, много потеряет, если мы позволим себе изменить — хоть в мелочах — наши традиции: они создавались веками.

Поэтому, встречаясь и с югославским министром иностранных дел и с премьером, сэр Кэмпбелл оставался таким, каким, он считал, обязан быть посол империи, джентльменом, который не лжет, и спортсменом, который выигрывает потому, что никогда не торопится.

— Господин посол, — повторил Симович, — мы продержимся лишь в том случае, если вы завтра же, самое позднее послезавтра, высадите войска в Югославии.

— Правительство его величества изучает этот вопрос, господин премьер-министр, но ведь высадка наших войск будет автоматически означать для вас начало войны с Германией. Видимо, с точки зрения общеевропейских интересов оптимальным выходом из положения было бы заключение с Гитлером пакта о ненападении при условии, что он не станет требовать пропуска войск в Грецию через вашу территорию.

— Это утопия. Гитлер потребует пропуска войск, особенно теперь, после того как свергнут Цветкович. Он не остановится на полумерах. Я слежу за германской прессой, тон ее чудовищен.

— Мы тоже следим за германской прессой. Нам кажется, что все это форма политического давления на ваш кабинет, не более того.

Слушая неторопливую речь посла, Симович особенно остро ощущал, как уходит время — сыпучее, словно песок, и такое же неостанавливаемое.

«Зачем все это? — вдруг горестно подумал Симович. — Зачем было двадцать седьмое марта, и войска на улицах, и счастливые толпы, и знамена? Неужели только для того, чтобы я пересел из одного кабинета в другой? Неужели я не представлял себе, что все обернется именно так? Неужели я не представлял себе, что Гитлер придет в бешенство? Неужели я думал в ту ночь о себе, а не о стране?»

Симовичу вдруг стало жарко, и на висках его, чуть запавших, с желтинкой, как у всех язвенников, выступили капельки пота. Он хрустнул пальцами, и Кэмпбелл чуть прищурился, глядя на его сухие руки.

«Но раз случилось, надо что-то делать! Надо делать хоть что-то! Ну хорошо, я не могу, я не смею сейчас обратиться к Москве, но можно что-то предпринять здесь!»

Симович словно бы уговаривал себя, жалел, как ребенка.

«Неважно, сколько мне отпущено быть у власти, — четко, словно отбросив все предыдущие сомнения, решил он, — пока я лидер, надо сделать все, чтобы остаться. Не в резиденции — в истории. Работая на себя, я буду работать на историю. А она над нами, она чтит поступок, а не болтовню».

— Нам нужны самолеты, танки, орудия, господин посол, — медленно сказал Симович.

— Мы получили от ваших военных документы и сейчас изучаем их.

— Как долго вы будете рассматривать наши просьбы?

— Это зависит не от меня одного.

— У нас есть еще один выход, — скрипуче усмехнулся Симович. — Создать коалицию левых сил и объявить отечество в опасности.

— Этот французский лозунг, я думаю, вызовет шоковую реакцию в Берлине и весьма одобрительную в Москве.

— А в Лондоне?

— Я сегодня же снесусь по этому вопросу с правительством его величества...

— Меня интересует ваша точка зрения.

— Я бы хотел обсудить эту препозицию с моими коллегами, господин премьер-министр. Когда вы советовались с нами накануне переворота, такого рода шаги вами не планировались.

— Мы не планировали ту реакцию Берлина, которую сейчас Риббентроп не скрывает. Мы наивно верили в то, что состав правительства — это наше внутреннее дело.

Взглянув на Симовича, Кэмпбелл подумал: «Я бы посоветовал вам не терять голову, генерал, но я не вправе этого делать, пока вы остаетесь премьером. И я не могу открыто приветствовать высказанную вами «угрозу» о контактах с Москвой — это будет нашей победой, ибо, возможно, такой шаг лишь ускорит события на востоке. Я не могу сказать, что Югославия интересует нас постольку, поскольку вы в конфликте с Германией, нашим врагом. Вам следовало бы понять, что балканское предмостье имперских колоний в Азии может оказаться линией фронта или, если Гитлер повернет на восток, остаться глубоким европейским тылом. Этот вопрос решит время. Поэтому я ничего сейчас не могу вам ответить, я должен лишь выслушать вас. Мы сказали свое слово тем, что помогли в перевороте. Дальше решайте сами, генерал, и не смотрите на меня с такой скорбью и ожиданием...»

Посол пододвинулся к Симовичу и сказал, как мог, мягко:

— Я думаю, что на днях Вашингтон объявит о своих поставках Югославии по ленд-лизу. Мы готовы в счет этих поставок передать вам в течение ближайших недель те стратегические материалы, в которых вы более всего заинтересованы. Важно другое — готовы ли югославы умереть в борьбе за свободу?

— Вы ведь готовы умереть в борьбе за свободу Британии, господин посол?

— Бесспорно.

— Мы тоже. Только мертвым свобода не нужна, господин посол; свобода нужна живым. Готовы ли вы на деле содействовать немедленному объединению Югославии, Греции и Турции в их борьбе против агрессии и как именно? Готовы ли высадить корпус в Югославии? Если да, то когда? Готовы ли вы вместе с правительством Соединенных Штатов дать нам гарантии? Если готовы, то какие? Эти вопросы ждут своего немедленного решения.

Кэмпбелл пожевал губами, вздохнул, посмотрел в окно.

— Я запрошу правительство его величества и завтра же проинформирую вас о полученном мной ответе.

Через час после окончания беседы с Кэмпбеллом премьер Симович встретился на квартире одного из своих помощников с человеком, подлинное имя которого было ему неизвестно.

Элегантно одетый, цитировавший Платона и Кромвеля, человек этот представлял югославских коммунистов. Симович был удивлен и не сумел скрыть удивления — его собеседник понял это. Премьер полагал, что посланец, прибывший от Броз Тито, будет рабочим, в черном костюме без галстука (он смотрел советские фильмы, и стереотип революционера представлялся ему только таким), однако человек, который говорил о необходимости амнистии политическим заключенным и о готовности ЦК компартии включиться в общенациональную борьбу, был блистательно эрудирован и тактичен, особенно в вопросе, касавшемся освобождения из тюрем коммунистов, арестованных прежним режимом. Посланец Тито заметил — никак не педалируя, — что «общественность мира внимательно изучает внутриполитические шаги вашего правительства, господин генерал, и, я думаю, последующие внешнеполитические акции великих держав будут во многом определены тем, как себя поведет новая администрация». Симович хотел было уточнить, что говорить следовало не обо всех великих державах, а лишь об одной, о России, однако ничего не сказал, ибо собеседник его задал такую форму беседе, которая предполагала лишь обмен мнениями, а никак не принятие немедленных и категоричных решений.

«А ведь с Цветковичем они бы не стали встречаться, — с неожиданной, поначалу непонятной ему радостью подумал Симович. — И Гитлер бы иначе себя вел с любым другим человеком, оказавшимся на моем месте, и Черчилль, и Рузвельт... Мой звездный час, — вспомнил он чью-то фразу, — мой час. Я уже не принадлежу себе, меня ведет. И я должен подчиниться тому, что меня ведет. Я должен все время помнить свое новое качество. Оно теперь всегда будет со мной, что бы ни случилось. Значит, я был прав, когда думал об этом. Армейский закон: все, подчиненные одному, добудут себе вечную славу, а тому, кто поставлен вести, бессмертие».

Дослушав посланца ЦК, Симович дружески улыбнулся ему — только сейчас он понял высшую сладость «игры разностей», механику противопоставления или блокировки чужеродных сил — и мгновенье соображал, как следует ему отвечать.

Симович решил, что сейчас нецелесообразно обещать что-либо конкретно, но, вернувшись к себе в кабинет, он попросил заготовить два приказа: первый — о запрещении демонстраций и соблюдении порядка на улицах (об этом документе он просил сообщить через печать по возможности широко) и второй — негласный — об освобождении из тюрем тех левых, которые признают его режим. О содержании второго приказа он — опять-таки через третьих лиц — сообщил человеку, с которым встречался. Тот, ознакомившись с документом, обещал передать его содержание своим друзьям — он не сказал «товарищам», соблюдая такт даже в такой, казалось бы, фразеологической мелочи.

Первый приказ Симовича был опубликован в югославских газетах на первых полосах под броскими заголовками: «Мы будем карать всех, кто нарушает общественный порядок и организует митинги без соответствующего разрешения властей!» Второй приказ был «спущен» тихо по инстанциям, и рассчитан он был на то, что ушлые чиновники прочтут не столько строку, сколько между строк: в стране, где много лет царствовала монархо-фашистская диктатура, люди были приучены понимать не только слово, но и молчание.

Если в Сербии этот негласный приказ Симовича был в какой-то мере выполнен, то в Хорватии обстоятельства сложились по-другому. Был поднят на щит первый приказ премьер-министра, и под него, под это напечатанное в газетах предписание центрального правительства, совершилось злодейство: руководство Мачека — Шубашича, формально выполняя волю Симовича, предписало немедленно арестовать в Хорватии всех тех, кто «организовывал или же мог организовать» всякого рода митинги и демонстрации.


«Мы уполномочены заявить, что с сего дня объявляем голодовку и будем держать ее до тех пор, пока нас не освободят из заключения. Мы требуем подчинения загребских властей указанию нового правительства и рассматриваем наш арест как вопиющее нарушение всех и всяческих конституционных норм.

О. Прица,

Б. Аджия,

О. Кершовани».

Начальник тюрьмы, человек новый здесь, присланный «досидеть до пенсии», прочитал письмо, посидел в задумчивости, а потом спросил майора Ковалича, заместителя по работе среди политических и одновременно особоуполномоченного секретного отдела полиции:

— Они хорваты?

— Хорваты. Кроме Прицы, все хорваты.

— Будь моя воля, я бы посадил к ним в камеру кое-кого из нового правительства.

— Будь наша воля.

— Хорошо... Воли нашей теперь нет. Готовьте приказ на освобождение этой троицы.

— Я такой приказ готовить не буду.

— Что же вы предлагаете?

— Я ничего не могу предложить, господин полковник. Я знаю только одно: если врагу дать в руки оружие, он обратит его против тебя. Их оружие сейчас — это свобода. А я не хочу быть убитым.

— Можно подумать, что я жажду этого. Умереть я захочу в тот день, когда узнаю, что у меня рак. Только перед тем, как умереть, застрелю нескольких своих врагов, так что пусть они молятся о моем здоровье.

— Пусть...

— Я не могу не подчиниться приказу Белграда, майор, и вы это прекрасно понимаете.

— Понимаю. Только я спрашиваю себя: сколько времени Берлин будет терпеть безумство Белграда? Сколько времени Гитлер отпустил Симовичу на его игры? Считается, что тюремщики служат тому режиму, который сейчас правит. Но это неверно: тюремщик служит идее независимо от того, кто царствует в настоящий момент.

Полковник поморщился.

— Вы на меня интеллектом не давите, Ковалич! Я вам не политический, которого вы стараетесь завлечь своим умом. Я, знаете ли, жандарм, служака. Без фокусов. Между прочим, те, кого вы вербуете во время душеспасительных бесед, идут на сотрудничество только для того, чтоб выбраться отсюда, а потом наверняка информируют «товарищей», как они «согласились» на ваши предложения.

— Пусть. Картотека останется. Согласие, занесенное в картотеку, переживет нас. А будущие историки станут пользоваться данными картотек, ибо это документ, а все остальное — слухи.

— Снова теория. Победи они, все картотеки уничтожат.

— Разве бы вы стали уничтожать картотеки? Уж что-что, а картотеки вы бы сохранили. Победители — они тоже разного возраста, интеллекта и темперамента. Среди них будут обиженные, и несправедливо вознесенные, дураки и гении, подозрительные аскеты и жизнелюбы, так что картотека, господин полковник, подобна апостольской книге: каждый может трактовать любую строчку по-своему.

— Эк вы нас увели от дела, — заметил начальник тюрьмы, с любопытством разглядывая непропорционально большое лицо майора.

Ковалич работал в V отделе секретной полиции и считался растущим специалистом по делам, связанным с деятельностью коммунистов. Но неожиданно для всех он попросил о переводе в тюремное управление, и просьбу его удовлетворили, потому что помощник начальника V отдела опасался конкуренции: шеф несколько раз говорил о Коваличе в превосходной степени как о вдумчивом и талантливом психологе. Поэтому недруг майора оказался самым рьяным защитником его интересов в кадровом департаменте. Человек недалекий, он считал, что серьезному контрразведчику в тюрьме делать нечего. Он любил встречи с информаторами в ресторанах и отелях, подолгу мотал агента, расспрашивая его о друзьях, любовницах, деньгах, демонстрируя свою власть и осведомленность, и не понимал, что именно эта его манера вести беседу оттолкнула многих честолюбцев, решивших было сделать карьеру на сотрудничестве с тайной полицией. Ему казалось, что он знает агента, ибо он готовился к каждой встрече, внимательно просматривал донесения, справки, данные телефонных прослушиваний и сведения, собранные через других осведомителей, но забывал при этом, что агент — личность ранимая: он должен ощущать постоянное участливое доверие и свою особую, что ли, роль в жизни общества. А когда помощник шефа отдела унизительно расспрашивал, назойливо советовал и начальственно требовал, это отталкивало, напоминало агенту, что он просто-напросто предатель, пешка в неведомой ему игре, подчиненной воле и замыслу людей, вроде его собеседника — недалекого, но облеченного властью и правом, то есть тем, чего лишен он сам.

Майор Ковалич понял, что проявить себя он сможет в ситуации критической, когда выдвижение будет зависеть не от количества лет, отсиженных в канцелярии. Именно поэтому он ушел в тюрьму и здесь начал собирать досье на коммунистов, либералов, националистов. Он считал, что в тюрьме значительно легче заполучить серьезную агентуру, потому что на воле он должен пробивать для интересующего его человека всякого рода льготы, денежные вознаграждения, повышение по службе, «выемку» из тех или иных грязных дел, тратя на все это огромное количество времени и нервов. Здесь же, в тюрьме, он был хозяином положения, да и поблажки, которые давал заключенному, входившему в сферу его интересов, кардинальным образом отличались от тех, которых надо было добиваться «там». Увеличил срок прогулки, дал внеочередное свидание, устроил выезд в город, изменил режим питания — вот и благодарен человек, вот и помнит добро, сделанное интеллигентным и сердечным («Даже полицейские не все одинаковы! Среди них тоже есть люди!») майором Коваличем, который не требует взамен ничего такого, что унижает достоинство. А если уж хочет искренности, так он и сам режим критикует, — да еще как! — всегда, впрочем, подчеркивая, что его критика носит позитивный характер. «Именно поэтому, — любил добавлять Ковалич, — я прихожу в тюрьму утром и ухожу вечером, а вас привозят сюда, как правило, ночью и освобождают по прошествии многих лет — утром». Собирая информацию по крупицам, он не торопился, справедливо считая, что атака понадобится в решающий момент, только тогда она сможет дать результаты и вытолкнуть его, Ковалича, в первый ряд борцов против крамолы, и оценят это не полицейские служаки, а идеологи и политики.

— Я не увел вас от дела, — сказал Ковалич. — Наоборот, я довольно точно сформулировал свою позицию: нельзя выпускать коммунистических цекистов. Нельзя. В настоящий момент они могут стать лидерами всенародного движения против Германии.

— Что вы предлагаете?

— Заразить кого-нибудь брюшным тифом. Или дизентерией. Мы бы подписали приказ об освобождении коммунистов, но карантин, по крайней мере двадцатидневный, они обязаны будут пройти в тюрьме. Таким образом, выполним оба указания: Загреба — об аресте и Белграда — об амнистии.

Начальник тюрьмы деланно зевнул, потянулся.

— Вы сегодня без меня кухню проверьте, милый, а то я занемог что-то, с утра кости ломит. Как весна, так аллергия мучает, кашель — аж в ушах звенит. Если что особо важное, звоните, а я недельку вылежу, от греха.

Ковалич понял: старик решил выйти из игры.

— Вас они повесят первым, — усмехнулся Ковалич, поднимаясь. — Меня-то пощадят, потому что именно я выговаривал для них поблажки, арестанты этого не забывают.

— По мне одинаково, повесят или снимут погоны, дружочек. Если с меня погоны эта власть снимет — конец. Новая — тоже конец. Кроме как запоры проверять, что я умею? То-то и оно, ничего. А ведь власть пока что эта. Эта, дорогой. Вы молодой, вам и сражаться.


Звонимир Взик долго не поднимал трубку телефона, потому что не мог оторваться от гранки: в номере шла статья профессора Ричича, который исследовал правомочность правительства-преемника расторгать заключенные ранее договоры, основываясь на нормах международного права. Белград решил опубликовать эту статью именно в Загребе, чтобы продемонстрировать Берлину общенациональное единство взглядов на сложившуюся ситуацию. Это мероприятие было задумано в отделе печати министерства иностранных дел и, как большинство подобного рода действий, являло собой некую игру в «жмурки», ибо и югославское и германское правительства знали истинное положение вещей в Загребе, знали, что в Хорватии зашевелилось усташеское подполье, а два эмиссара поглавника Павелича вылетели в Берлин и были встречены там представителями СС и вермахта. Однако в любой государственной машине существуют разные ведомственные интересы, и в тот момент, когда военные планируют нападение, дипломаты обязаны крепить дружеские контакты и — хотя бы внешне — предпринимать все возможные шаги, чтобы избежать вооруженного конфликта, добиваясь своих целей, не «вынимая шпаги из ножен».

Звонимир Взик подумал было, что звонит Ганна, она обычно в это время интересовалась, придет ли он к обеду. В первые годы Взик приглашал жену пообедать вместе с его друзьями, но Ганна всегда отказывалась: «Не люблю незнакомых людей». Как-то раз Звонимир сказал, что ему нужно, чтобы она поехала вместе с ним, когда он принимал полковника из албанского генерального штаба — тот слыл женским угодником. Ганна ответила: «Ляпну что-нибудь не то и спугну твоего вояку. Я ведь не понимаю, как проводить ваши «деловые» встречи». Звонимир хотел поправить ее: «Наши встречи», — но решил, что не стоит. Характер — это такая данность, которую можно сломать, но нельзя изменить. Он пригласил на обед свою стенографистку. Девушка была влюблена в него, и он, ничуть не смущаясь, как это было бы с Ганной, объяснил ей, что с полковником надо в меру пококетничать, проявить особенное внимание, намекнув при этом, что любит-то она его, шеф-редактора, но при случае не прочь встретиться и с албанцем. Обед прошел великолепно, полковник цокал языком и говорил, какое это счастье, когда мужчину любит такая прелестная девушка, находил в ней сходство с дочерью, рассказывал о том, какая у него умница жена, а когда девушка — ее звали Лиляна — отлучилась, чтобы вызвать машину, спросил Взика, где в Загребе надежный «дом любви».

Продолжая читать гранку, Взик снял трубку.

— Слушаю, — сказал он, завидуя настойчивости человека, который так упорно звонит. («Это, конечно, не Ганна. При том, что она ленива, нетерпеливость у нее чисто горская».) — Взик слушает.

— Здравствуй, Звонимир, как поживаешь?

— Боже мой! Господин полковник! Петар! Чем обязан?

— Событиям, — ответил полковник. — Мы все обязаны в жизни событиям, которые подвластны року, не людям. Ты где обедаешь сегодня?

— Я не обедаю сегодня, Петар! У меня полная запарка.

— Жаль. Я хотел пригласить тебя в славную харчевню. Заказал молодую косулю...

Петар Везич учился со Звонимиром в университете, но потом пути их разошлись. Везич сказал Звонимиру на выпускной пирушке: «Мир все более тяготеет к силе, и государственные идеологии будут формовать подданных «под себя». Однако вечно так быть не может. Югославия дождется своего часа, когда на сцену выйдет тот, который предложит программу действий, а не прозябания. Я буду ждать этого часа. Не фыркай, когда узнаешь, где я решил пройти школу «силы». Не уподобляйся либералам, которые оценивают лишь очевидное, забывая про компоненты, из коих это очевидное слагается.

Они встречались на приемах, театральных премьерах, но не так часто, как в студенческие годы. Звонимир признавался себе в том, что отнесся к странному решению Петара именно как либерал, считающий, что брезгливость по отношению к человеку, решившему служить силе — то есть полиции, — главное чувство, отличающее его от остальных.

— Может, перенесем на завтра?

— Ладно, — согласился Везич, — у меня к тебе ничего срочного, просто захотелось увидеться. И потом, что может быть срочного в эти дни? Они сами по себе так стремительны, так быстролетны, что любая срочность в сравнении с ними подобна черепахе.

Звонимир угадал в голосе своего студенческого приятеля что-то такое, что заставило его сказать:

— Знаешь, все-таки я отложу свои бумаги и приеду. Мы и так слишком редко видимся, чтобы терять шальной шанс на встречу. Говори адрес.


Они выпили по стакану сухого вина, которое им налили из бурдюка, пахнувшего козьей шкурой.

— Рад тебя видеть, — сказал Петар, — чертовски рад!

— И я. Ты здорово растолстел, полковник.

— Государство бережет мое время — езжу на машине.

— Надо по воскресеньям ходить в горы.

— Ты ходишь?

— У меня в воскресенье самая работа: вечерний выпуск должен быть особенно интересным.

— И у меня самая работа в воскресенье.

— Какая же у тебя работа в воскресенье? — улыбнулся Звонимир. — Ведь по воскресеньям не бастуют.

— По воскресеньям я должен пьянствовать с итальянскими дипломатами.

— А в понедельник этим заниматься нельзя?

— В понедельник бастуют, это ты правильно отметил. Нет, действительно, суббота и воскресенье у меня самые занятые дни в неделе — сплошные рауты и приемы. А в будни обычная суматоха. То усташи хотят взорвать мост, то профессор Мандич устраивает бунтарское выступление Цесарца в университете, то твой обозреватель, профессор Ричич, входит в контакт с немецким эмиссаром Веезенмайером...

Звонимир понял, что Петар пригласил его отнюдь не из-за того, что заскучал по другу молодости. И даже не для того, чтобы сказать о встречах Ричича с Веезенмайером — перед тем, как ехать к нему, Ричич связался с соответствующим отделом тайной полиции. Звонимир понял, что Петар просил его приехать в связи с деканом исторического факультета профессором Мандичем, потому что знал об их давней дружбе.

— Что писать обозревателю, если у него нет контактов с разведчиками, шлюхами и спекулянтами? Кто его будет читать, Петар? Мы с тобой мечтали заниматься высокой политикой, а нынешние молодые ребята, когда приходят в газету, жаждут попасть в отдел криминальной хроники.

— Почему?

— Потому что это интересно и логично. Поиск карманника отличается логикой. Да и карманник — отброс общества. Это не какой-нибудь воротила, который наймет лучших адвокатов города и любую свою махинацию представит как акт борьбы за экономический прогресс.

«Пусть сам вернется к Мандичу, — подумал Взик, — я не стану проявлять заинтересованность».

— Как Ганна? — спросил Петар.

— Спасибо, хорошо.

— Она у тебя прелесть.

Везич знал из агентурных сводок, что прилетел Мийо, за ним следили с тех пор, как он принимал участие в молодежных демонстрациях после убийства в Скупщине хорватских депутатов. Потом он отошел от политики, занялся философией, но бюрократизм полицейского дела обязывал тем не менее держать его в поле зрения и составлять досье на его публикации в научных журналах. Петар знал, что Ганна, по крайней мере, три часа в день проводит сейчас в доме у брата Мийо, знал, что Звонимир живет с ней плохо, Ганна устраивает ему скандалы по пустякам — так бывает, если женщина очень любит или если не любит совсем. Вопрос о Ганне Везич задал не случайно: он хотел посмотреть, как поведет себя его старый товарищ, а затем сделать вывод о мере его, Звонимира, закрытости.

— Мясо понравилось?

— Великолепное. Косуля?

— Да. Ничего нет вкусней седла молодой косули.

— А поросенок? Маленький кабанчик?

— Тяжело для печени, Звонимир. Мусульмане в этом смысле мудрее нас.

— Я за всеядность! Когда прозвенит первый звонок, организм сам просигналит, что ему можно, а от чего надо отказаться. Курение, вино, кабанятина — все это ерунда, Петар. Нервное напряжение — вот что нас губит. Не знаю, как ты, а я последние три дня не сплю. Как думаешь, будет драка?

— Я не Гитлер. Мне трудно поставить себя на место психически неуравновешенного человека, Звонимир.

— По-моему, драка начнется вот-вот.

— Не драка. Избиение.

— Ты считаешь, что мы так слабы?

— Мы неорганизованны. Мы болтуны. Мы мечемся.

— Что ты предлагаешь, Петар?

— Я предлагаю еще раз выпить.

— Ты не встречал Милицу?

— Как-то встретил. Она стала жирной, ты бы на нее даже не взглянул.

— Наверно. Мы все боимся встреч с молодостью, а особенно с идеалами, которым поклонялись.

— Занятное это дело — молодость, наивность, идеалы.

— У тебя был идеал силы, Петар.

— Почему был? Остался.

— Тогда ты должен ответить мне, как поступать, чтобы нас не избили.

— Научиться хоть немного верить друг другу. Еще мяса?

Наливая холодную воду в высокие стаканы, Звонимир взглянул на часы так, чтобы это заметил Петар. Тот конечно же заметил и рассмеялся.

— Мы с тобой играем во взрослых, — сказал он. — Мужчины перестают играть в эти игры только на смертном одре. Ни в ком так не заложен комплекс полноценности, как в мужчинах, претендующих на то, чтобы быть сильными.

— Не хочешь выступить у меня с воскресным фельетоном?

— Сколько платишь?

— Кому как. Старым друзьям — максимум.

— Я отдаю должное твоей манере вести беседу, — сказал Петар, — но что касается дружбы, здесь разговор особый, как мне сейчас кажется. Ты ждал, пока я начну серьезный разговор, не задавал вопросов, хотя ты должен был задать мне вопрос, так что о дружбе не стоит. И хорошо, что вспомнил про мой идеал. Ты верно понял, Звонимир. Только не в Веезенмайере дело — ты тоже это понял, — а в Мандиче. Не видел его сегодня?

— Нет.

— Полчаса тому назад я прочитал указание моего коллеги, который занимается интеллигенцией: за Мандичем завтра будет пущено наблюдение, а оно приведет наших людей ко всему коммунистическому подполью.

— Не понимаю...

— Выступление Цесарца сделало ясной их связь.

— Не верю.

— Почему?

— Мандич — здравомыслящий человек.

— Именно. Здравомыслящий человек сейчас должен либо примкнуть к нацистам, либо к Коминтерну. Победит одна из этих двух сил. Словом, я хочу, чтобы ты сейчас, сегодня поехал к нему и попросил его прервать все связи с «товарищами», пока они не легализованы правительством. Я ничего не смогу поделать, если связи будут установлены. Их немедленно арестуют, и это будет еще один удар по тем силам, которые могут спасти Югославию в предстоящей борьбе. Часть коммунистов, кстати, уже взята.

— Кто именно?

— Цесарец, Кершовани, Прица, Аджия, Рихтман. Хватит? Или продолжить?

— Ты думаешь, что коммунисты...

— Да, да, да, — прервал его Везич, — да, Звонимир. Они — единственная партия здесь, которая называет себя югославской. Тебе странно слышать эти слова от полицейского? Но не все же в полиции дубины. Кому-то надо сидеть в полиции, чтобы думать и о будущем страны. Мне коммунисты так же антипатичны, как и тебе, но нельзя же быть слепцом! Если мы хотим сохранить государство, мы обязаны включать их силы в расклад общей борьбы.

— Почему ты обратился именно ко мне?

— Потому что я должен знать все обо всех. Я знаю о тебе все, Звонимир. Понимаешь? Все.

— Пугаешь?

— Нет. Отвечаю.

— Никогда не думал, что ты способен преступить служебный долг...

— Тут отличные вяленые фрукты. Заказать?

— Я бы выпил кофе.

— Уже заваривают. Здесь занятный хозяин, он из турок. Помогает нам. Мне, вернее. Я привлек его к работе: тут собираются интересные люди, потому что тихо и еда отменная. Все считают, что Мамед плохо понимает по-хорватски. В общем-то это так, но он хорошо понимает меня...

— Ты так ответил на мое замечание о служебном долге?

— Да, — спокойно отозвался Везич. — Ты верно меня понял. Чтобы иметь возможность работать, нужна надежная страховка, Звонимир.


Служба наблюдения, пущенная Петаром Везичем за профессором Мандичем на день раньше его коллеги, сообщила о цепи: после ухода Звонимира Взика профессор посетил паровозного машиниста Фичи, тот отправился к юристу Инчичу, который, в свою очередь, встретился со студентом университета Косом Славичем, на квартире которого в тот вечер собрались пять членов подпольного ЦК, непосредственно связанные с Тито.

Полковник Везич поблагодарил службу наблюдения за операцию, столь четко проведенную, спрятал в сейф адреса явочных квартир и фотографии их хозяев, но рапорта начальству, как того требовал устав, писать не стал. Он ждал, как будут развиваться события. Все должен был решить вопрос, обсуждавшийся на бесконечных вечных заседаниях кабинета: объявлять мобилизацию армии по плану Р-41, согласно которому следовало немедленно входить в контакт с греками, чтобы выстраивать общую линию обороны против Италии, Германии, Венгрии, Болгарии и Румынии, или же сделать главную ставку на попытку политического решения кризиса, на новое соглашение с Гитлером. Берлин вел игру: чиновники МИДа, принимая югославского посла, намекали на возможный компромисс; германский же поверенный в делах в Белграде считал такой компромисс невозможным. Когда есть два выхода, человек пребывает в колебании, какой выбрать. Генеральному штабу вермахта только этого и надо было: каждый час, не то что день, ослаблял противника, ибо югославам надо было развернуть войска на трех тысячах километров ее границ. Это значило, что сотни паровозов и автомашин, тысячи вагонов должны быть подготовлены, заправлены углем или бензином; это значило, что интенданты обязаны приготовить помещения для войск, обеспечить их питанием и медикаментами. Однако вся эта гигантская машина могла быть пущена лишь в тот момент, когда правительство объявит мобилизацию.

В стране шли слухи о предстоящей мобилизации, но слух можно сфабриковать в тихих кабинетах тайной полиции, и поэтому задача германской разведки заключалась в том, чтобы установить истину и сообщить в Берлин совершенно точно, чего следует ожидать в ближайшие часы. Веезенмайер поручил Дицу именно этот вопрос, хотя, в общем-то, такая задача не входила в прерогативы его «специальной группы». Но он правильно учуял в слухах несфабрикованность. Он не знал, конечно, о разногласиях между премьером Симовичем и генштабом, требовавшим развернуть мобилизацию в тот же день, когда был свергнут Цветкович. Не знал он и о том, что Симович принял решение, отмеченное двойственностью: «объявить к третьему апреля скрытую мобилизацию». Симович отвел семь дней на решение конфликта политическим путем, не поняв, что лучшее решение политического конфликта с таким человеком, как Гитлер, — противопоставление силе силы. Симович продолжал уповать на «рыцарскую честь» и «военное джентльменство». Когда ему говорили, что «банде надо противопоставлять не довод, а силу», Симович морщился: «В вас говорит предвзятость. В конце концов они европейцы, а не гунны».

Его позиция — следовать за событиями, не торопя их и даже не стараясь на них повлиять, его убежденность в том, что личность должна лишь формулировать очевидное и не забегать, суетясь, вперед, в неведомое и пустое будущее, — сыграла с ним злую шутку: он без боя отдал «темп», вещал, вместо того чтобы действовать, изображал, вместо того чтобы быть.

А в это время войска фельдмаршала Листа уже вышли на исходные рубежи вдоль восточных границ Югославии.

Загрузка...