Аркадий АРКАНОВ
Михаил, мне всегда казалось, не плывет в общем течении реки под названием «Сатира и юмор». Не потому что не попадает в это течение, а потому что меньше всего хочет вместе со всеми бежать к светлому будущему или преследовать кого-либо с улюлюканьем.
Интеллект и интеллигентность отличает его от многих Михаилов и Михалычей, работающих в этом жанре на разном уровне успешности.
Хохот в зале во время выступлений или индивидуального прочтения его рассказов и размышлений не является основной целью творчества Мишина.
Аплодисменты, как бурные, так и молчаливо звучащие в сознании его читателей, гораздо ему дороже. Он с благодарностью посмотрит в зал или в глаза читателю, как бы говоря: (Ну, вы поняли, что я хотел сказать, да?»
Излишество изящества, по мнению Некоторых коллег, ему мешает. Но, как мне кажется, мешает ровно настолько, насколько мешало подобное излишество изящества Владимиру Набокову.
Легкая грусть, почти меланхолия, свойственна его творчеству, но кто, извините, сказал, что юмор непременно должен быть только искрящимся, а сатире — зубодробительной?
Мысль всегда присутствует в любом его произведении, будь то рассказ, пьеса, монолог или просто реплика.
Избитость и пошлость абсолютно не прилипчивы к нему. Не смешно вам? Возможно. Но нижепупкового пощекотывания от него не дождетесь.
Широта кругозора и образовательный уровень позволяют ему создавать произведения, которые в натуральном или переводном качестве с успехом ставятся на театре с непременным аншлагом (не путать с «Аншлагом»!).
И в заключение вот что:
Не нравится — не читайте, не слушайте, не приходите, не покупайте. Это ню высокомерие, а всего лишь чувство собственного достоинства…
Теперь, если пройдетесь по всем начальным буквам каждого абзаца, перед вами в полный творческий рост предстанет автор этого тома.
Прежде одно и то же чувствовалось годами и пятилетками. В одну и ту же реку можно было войти не то что дважды — из нее просто не вылезали. Бормотание про «отдельный недостаток» считалось критикой. Прогноз погоды вызывал подозрения: «Кто это утверждал?»
Книги шли к читателю со скоростью измученных черепах — и не опаздывали.
Застой обеспечивал актуальность.
Но настало время — время проснулось. Дернулось, покатило, понеслось. Вокруг замелькало, всюду толчки, перемещения, перемены. Общественно — вдохновляет. Лично — озадачивает. Человек привычно тащился в трамвае, привычно глазел в окно и привычно выговаривал отстающему пейзажу. И вдруг пейзаж рванул вперед, вот он уже поравнялся с трамваем, вот уже… Обходит, что ли?
Время-то пошло, а книжка-то еще…
Ушло ли? И если да, то насколько?
И тогда как же… Но, с другой стороны…
Хотя… Тем не менее… Однако… Смешанные чувства.
Потому и содержимое — смешанное. Написанное недавно смешано с тем, что написалось позднее. То, что читалось, произносилось, игралось, — с тем, что еще никто, нигде, никогда. Глубочайшие произведения — с еще более глубочайшими.
То есть отбор происходил.
Трамвай силился не отстать от пейзажа. Удалось? Не удалось?
Состоялось? Не состоялось?
Любит — не любит, плюнет — поцелует. Смешанные чувства.
(Из предисловия к книге «Смешанные чувства». 1990)
Фантастика
К Семену Стекольникову пришел в гости крестный. Кока пришел. Вернее, Семен сам позвал его в гости, потому что не мог больше молчать, а сказать никому, кроме крестного, он тоже не мог.
Ну, посидели, значит. И так размягчились душевно, и такое расположение ощутили друг к другу!..
— Слышь, кока, — сказал Семен. — Я тебе что сказать хочу.
— Говори! — сказал с большим чувством крестный. — Я, Сема, твой крестный, понял? Ты мне, если что, только скажи.
— Тут такое дело! — сказал Семен. — Нет, давай сперва еще по одной!
— Ну! — закричал кока. — А я про что?
Выпили, вздохнули, зажевали.
— Вот, кока, — сказал Семен. — Жучка щенка принесла!
— Жучка! — обрадовался кока. — Ах ты ж золотая собачка! Давай за Жучку, Семушка!
— Стой, кока, — сказал сурово Семен. — Погоди. У этого гада… У него крылья режутся.
— Ну и хорошо! — сказал крестный, берясь за стакан. — Будем здо… А? Что ты сказал? Сема? Ты что мне сейчас сказал?
— Пошли! — решительно сказал Семен. — Пошли, кока! В сарае он. Пошли!
— Мать, мать, — только и сказал кока, когда они вышли из сарая.
— Ну? — спросил Семен, запирая дверь. — Видал?
— Мать, мать, — повторил глуповато крестный. — Как же это, а?
— Я, кока, этого гусака давно подозревал, — сказал Семен. — Идем еще по одной.
— Идем, идем, — послушно сказал кока. — А который гусак, Семушка?
— Да тот, зараза, белый, который шипучий. Тут, помню, мне не с кем было. Ну я ему и плеснул… Вдвоем-то веселей, правильно?
— А как же! — значительно сказал кока. — Вдвоем— не в одиночку.
— Ну! — сказал Семен. — А он, гад, пристрастился. Он ведь и Жучку-то напоил сперва. Он, кока, давно к ней присматривался. Знал, что трезвая она б его загрызла]
— Сварить его надо было, — решительно сказал кока.
— Сварил, да поздно, — с досадой сказал Семен. — Прихожу тогда домой, говорю: «Жучка! Чего ты не лаешь, стерта?» Молчит! Ну, думаю, сейчас я тебе дам — не лаять! Похожу к будке, а он оттуда выскакивает! Ну, я за ним! Поймал, а он на меня как дыхнет! И она тоже…
— А где ж он взял? — спросил кока с сомнением.
— У станции, где ж еще! — сказал Семен. — Клавка небось продала.
— А деньги? — спросил кока.
— Спер! — уверенно сказал Семен. — У меня как раз тогда пятерка пропала.
— Тогда, значит, Клавка, — решил кока. — За деньги ей все одно кому продавать.
— И чего ж с ним теперь делать? — сказал кока. — Утопить его.
— Вот, кока, — сказал Семен, понизив голос. — Сперва и я хотел утопить. А теперь я другое придумал. Я теперь, кока, в город поехать думаю. Так, мол, и так. Вывел новую породу собаки. Понял?
— Да что ты?! — ахнул кока.
— В газету пойду, — сказал Семен. — Или там в журнал. Скажу, порода, мол, для пограничников, понял? Большие деньги могут быть. Премия.
— Ах ты ж золотой мой! — восхитился кока. — Премия! А его ты, это… с собой возьмешь?
— Нет, — сказал Семен, снисходительно поглядев на коку. — Я сперва сам… Мало ли что. Ты только давай корми здесь его, слышь, кока?
— Это уж, Семушка, ты не бойся, — уверил кока. — Уж мы покормим. А что он ест-то? А?
— Все жрет, — небрежно сказал Семен. — Неприхотливый…
В редакции научно-популярного журнала к Семену отнеслись дружелюбно.
— Вы, товарищ Стекольников, сколько классов закончили? — поинтересовался очень вежливо молодой сотрудник с черной бородкой.
— Это, допустим, неважно, — сказал Семен с достоинством. — Ломоносов, между прочим, тоже был самоучка, — добавил он, сбивая спесь с бородатого.
— Слыхали, — вздохнул сотрудник. — Впрочем, это неважно… Только вот что, уважаемый товарищ, журнал у нас научно-популярный, понимаете?
— Допустим, — с легким презрением сказал Семен.
— И я подчеркиваю слово «научно». Понимаете?
— Понимаю. — озлобляясь, сказал Семен. — По-моему, не дурак!
— Отлично, — сказал бородатый. — Тогда вам следует знать: то, что вы тут мне рассказываете, — это даже не мистификация. Это, как бы помягче… Если б вы нормально учились в школе, вы бы знали, что подобную ахинею стыдно не только произносить, но и выслушивать… Вы, между прочим, вечный двигатель строить не пробовали?
Семен почувствовал, что это уже оскорбление.
— Вон, значит, как вы с трудящими говорите, — произнес он угрожающе. — Ясно! Сидите тут по кабинетикам!..
— Если хотите на меня жаловаться. — спокойно сказала борода. — ради бога. Редактор или его заместитель — по коридору налево. Но учтите, люди они пожилые, могут не выдержать и умереть.
— От чего это? — яростно спросил Семен.
— От смеха, — улыбнулась борода.
Семен вышел в коридор, поглядел на большую дверь с табличкой «Главный редактор» и «Зам. главного редактора», выругался про себя и пошел прочь.
Вахтерша сельскохозяйственного института не хотела пускать Семена. Прием документов окончен, ишь, опомнился! А когда Семен сказал, что он не поступать приехал, вахтерша и вовсе рассердилась.
— Ни стыда ни совести, — привычно начала она. — Вчера вон двое вечером в аудитории закрылись. Еще главное, врут — лаболаторная у них! Знаем мы ихние лаболаторные… Ни стыда у девок, ни со вести… Нет, парень, давай иди отсюдова… Куда?! — закричала она мужчине с портфелем, который быстро прошел мимо, и кинулась за ним. Семен воспользовался моментом и проскочил внутрь.
Его долго гоняли от одного к другому, пока наконец какой-то человек с изможденным лицом не выслушал его в коридоре.
— Слушай, парень, — сказал он. — Пойми. У меня на носу две конференции. Одна — по неполегающим пшеницам, другая — профсоюзная. А тут — ты.
— Вы поймите, — сказал Семен. — Тут, может быть, всемирное открытие. Для пограничников…
— Вот именно, — задумчиво сказал человек. — С одной стороны — всемирное открытие. С другой — у половины института взносы не уплачены. Пора переизбираться к чертовой матери… Дай потом, что ты там говоришь? Собака с крыльями…
— Во-во! — сказал Семен. — Я, это, с помощью особого корма… На спирту..
— Собака на спирту, — повторил человек. — Не смешно, ей-богу. В общем, так. Я тебе дам телефон одного человека. Очень крупный ученый. Можно сказать, крупнейший. Tы позвони, он тебе скажет, как и что.
И, представив себе реакцию Бори Генкина, когда этот псих ему позвонит, человек с изможденным лицом впервые улыбнулся.
«Ну подожди, чокнутый! Я тебе это запомню!» — бормотал пунцовый от ярости Семен, спускаясь по лестнице дома, где жил Боря Генкин. «Скажи ему, как он размножается! Видали? Все они!..»
Семен остановился, нацарапал на стене гадкое слово и вышел на улицу.
«Летний сезон в зоопарке», — прочитал он надпись на афишной тумбе.
Директор зоопарка глядел мрачно.
— Ну что? — неприветливо спросил он. — Опять крокодил?
— Какой крокодил? — опешил Семен.
— А такой! — еще мрачнее сказал директор и неожиданно закричал: — Вот я б их вешал!
— Это точно, — деликатно сказал Семен. — А кого вешать-то?
— А вот моряков этих! Которые себе домой крокодилов привозят! Он для смеха привезет маленького, а тот раз — и вырос! И чуть жену не сожрал! Он — ко мне: возьмите, избавьте. А куда я его возьму! Куда? У меня что, фонды из своего кармана?
— У меня не крокодил, — твердо сказал Семен. — У меня новое животное. Гибрид гуся и собаки. Я их, это — скрестил… Под этим делом…
Директор зоопарка, багровея, стал подниматься из-за стола.
— Что-о?! — зловеще прошептал он. — Помесь гуся?!
— Папаша! — Семен вскочил со стула. — Вы это, сядьте…
— Я тебе сейчас покажу «папаша»! — задышал директор. — Кто пустил?! — заорал он в дверь. — Кто его впустил?!
— Папаша! — повторил Семен. — Я прошу, папаша…
Неожиданно в кабинет влетела какая-то тетка в белом халате.
— Алексей Иванович! — закричала она с порога. — Началось!
Директор схватился за сердце и, забыв про Семена, ринулся из кабинета.
Семен тоже вышел.
— Куда это он как угорелый? — спросил он девчонку-секретаршу.
— На роды, — равнодушно ответила девчонка — Матильда рожает, бегемотиха.
— Бегемотиха, значит, — желчно сказал Семен. — Интересно — девочка будет или мальчик? Бели мальчик — пусть Лёшей назовут.
— Почему это? — спросила девчонка.
— А в честь директора вашего! — рявкнул Семен и вышел вон, грохнув дверью.
В котлетной было уютно и тепло.
— Я ему говорю: всемирное открытие, понял? — кричал Семен. — От-кры-тие!
— Понял, — кивали оба небритых мужика, чокаясь стаканами
— Он мне: тебе, говорит, учиться надо, понял? — распаляло} Семен.
— Понял, — сочувствовали мужики, заглатывая утешающий напиток.
— Учиться! — яростно объяснял Семен. — А сам сидит, борода — во!
— Ну, — кивали понимающе мужики. — Этих, с бородой, мы знаем. Слава Богу, с бородой!
Семен чувствовал понимание, которого ему до сих пор не хватало.
— Я им говорю: гусак под этим делом был! И она тоже! А он мне: не может быть!
— Может! — утешали мужики. — Под этим делом — все может!
— А этот говорит: не может! С бородой! — сказал Семен.
— Этих, с бородой мы знаем, — сказал один небритый. — Вон, видал, еще один! Эй, борода!
— Нет! — сказал Семен. — Этот рыжий. А тот черный был.
— Неважно, — строго сказал небритый. — Счас мы его спросим. — И, качнувшись, он подошел к мужчине со светлой бородой: — Слышь, друг, ты зачем моему другу не поверил?
— В чем дело? — спросил мужчина.
— А че ты грубишь-то? — спросил второй небритый, подходя. — Ты че моему другу грубишь?
— В чем дело? — повторил бородатый. — Вас, кажется, не трогают.
— Друг! — обратился один из небритых к Семену. — Он тебя трогал? Мы его не трогали!
— Всемирное открытие! — внезапно закричал Семен. — Для пограничников! Гады!..
И с размаху стукнул пустым стаканом по столу.
Домой он вернулся через две недели.
— Семушка! — закричал крестный. — Ну, как, ты там?
Увидев взгляд Семена, крестный смолк.
— Ничего, Семушка, — пробормотал он. — Ничего, я после, потом зайду..
И крестный ушел, часто оглядываясь.
Семен подошел к Жучкиной будке, двинул по ней ногой. Оттуда выскочил рыжий петух и неверным шагом засеменил к забору. Семен поглядел на него, потом вытянул за цепь Жучку. Та даже хвостом не вильнула и не открыла глаз.
Семен бросил цепь и пошел к сараю. Отпер дверь, вошел внутрь.
— Беги! — раздался его злой крик. — Беги, пока я тебя не прибил!
Из сарая выскочило какое-то странное существо и остановилось. Следом выбежал Семен.
— Беги! — закричал он снова, поднимая с земли камень. — Ну!
Существо побежали — сперва медленно, потом все быстрее, выбежало за калитку и скрылось вдали.
Семен поискал глазами, швырнул камень в петуха, но промахнулся.
Жители разных широт видели в тот год удивительную птицу, летевшую в небе с криками, напоминавшими собачий лай.
На глазах у крестьян одной турецкой деревни птица напала на орла и обратила его в бегство.
Английский лорд, пересекший океан на резиновом матрасе, рассказывал, что видел эту птицу над экваториальной Атлантикой.
Впрочем, ему не очень поверили, так как лорд долго питался одним планктоном и мог наговорить ерунды.
Но спустя некоторое-время пришло сообщение из Бразилии, что некоему мистеру Джеймсу Уокеру удалось подстрелить необычайную птицу с четырьмя лапами. Птица жалобно заскулила и, теряя высоту, скрылась за лесом. Найти ее не удалось. Мистер
Уокер утверждал, что скорее всего она упала в реку и стала добычей крокодилов, которые водятся там в изобилии.
В тот день и час, когда было получено это сообщение, Семен Стекольников находился дома. Он стоял на дворе и, почесывая затылок, глядел на хрюкающего поросенка, у которого прорезались уже приличные рога…
1980
Троллейбусов было много. С легким воем тормозили они у остановки, где топтался Марципанов, раскрывались створки дверей, торопливые граждане входили и выходили, и троллейбусы, держась за звенящие провода, катили дальше.
Сперва Марципанов удобно уселся на место для инвалидов и пассажиров с детьми. Потом неспешно лег, высунув в проход между сиденьями грязные башмаки. Общественность молчала. Тогда заговорил Марципанов. Вернее, он запел Исполнив песню, в которой не было хорошей мелодии, зато были плохие слова. Марципанов сказал:
— На кого Бог пошлет! — и плюнул через спинку сиденья.
Бог послал на худого гражданина в очках.
— А вот плеваться нехорошо, — дружелюбно упрекнул Марципанова гражданин, вытирая рукав пальто. — Не надо плеваться.
Такие слова Марципанову не понравились, и он уже прицельно плюнул в худого.
— Видать, выпил человек, — сказала про Марципанова какая-то наблюдательная старушка.
Марципанов начал стаскивать с ноги ботинок.
— Безобразие! — сказала дама, сидевшая позади Марципанова. — Столько народу, и никто его не одернет!..
— В самом деле! — поддержал ее оплеванный Марципановым гражданин.
Ботинок Марципанова сбил с него шляпу.
— Ты что ж это делаешь! — закричала старушка. — Эдак нога у тебя застынет. Нынче холодно.
Марципанов назвал старушку старой воблой и сейчас же заснул.
Пассажиры троллейбуса повеселели. Однако через минуту им стало грустно, потому что Марципанов ожил.
Он сполз со своего места, отыскал в проходе ботинок и сказал неожиданно трезвым голосом:
— Граждане! Прошу внимания! Только что я провел эксперимент: сколько вы будете терпеть безобразия пьяного хулигана? И что же вышло? Вышло, что вы все стерпели! Где же, товарищи, — возвысил голос Марципанов, — ваше сознание?
Досказать ему не дали.
— Какая наглость! — выкрикнул оплеванный Марципановым гражданин.
— Вот, — кивнул Марципанов. — Так и надо было сказать!
— Но ведь это же издевательство! — воскликнула дама, сидевшая сзади. — Бандитская выходка!
— Правильно! — сказал Марципанов. — А чего же вы раньше-то молчали?
— Жулик! — уверенно сказала старушка. — Воблой называет, а сам и не выпивши!
Широколицый мужчина взял Марципанова за локоть.
— Хватит! — громко сказал он. — Я тебе покажу как над людьми измываться. Граждане, кто в милиции свидетелем будет?
— Вы что? — сказал Марципанов, пытаясь выдернуть руку. — Я же сказал: не пил я. Это эксперимент был, понятно?
— Вот раз не пили — в милиции объяснитесь! — дернул шеей худой. — Раз трезвый плевали!
Троллейбус подъехал к остановке, и широколицый начал тянуть Марципанова к выходу. Марципанов уперся. Пока они пихались, троллейбус поехал дальше.
— Ты у меня выйдешь! — сказал Марципанову широколицый, вытирая пот со лба. — Поможете мне на следующей остановке? — обратился он к худому гражданину.
Худой гордо кивнул.
Марципанов опечалился. Он повертел головой — вокруг были нелюбезные, недружественные лица. В милицию не хотелось, и выход был только один.
Марципанов бросил голову на грудь, подогнул колени и стал падать на широколицего.
— Ну-ну! — закричал тот, отпихивая Марципанова. — Не прикидывайся!
Марципанов качнулся в другую сторону и попытался облобызать старушку.
— Все ж таки он пьяный! — сказала старушка.
Марципанов опустился на пол и горько зарыдал.
— Ну! — с торжеством сказала старушка. — Как есть,
нажрался. Нешто трезвый так валяться-то будет?
— А зачем он про эксперименты болтал? — спросил с сомнением широколицый.
— Господи! Да по пьянке-то чего не скажешь! — разъяснила умная старушка. — Сосед мой, как напьется, так все то же — про политику говорит да про экономию. Пока к жене целоваться не полезет, так и не видно, что в стельку!
— Понюхать надо! — предложила дама, сидевшая сзади. — Пахнет от него алкоголем?
— Одеколоном пахнет, — сказал широколицый, посопев возле Марципанова. — Одеколон, наверное, и пил.
— Опытный, — сказал кто-то. — Все знает.
При этих словах широколицый зарделся, взял Марципанова под мышки и уложил на сиденье.
— Может, все-таки вызвать милицию? — неуверенно предложил худой гражданин в очках.
Марципанов вздохнул и плюнул в его сторону.
— Это другое дело, — сказал худой.
Старушка с сумкой наклонилась над Марципановым и потрясла его за плечо:
— Тебе выходить-то где, слышь, парень? Едешь-то ты куда?
— Любовь — кольцо! — промычал, зажмурившись. Марципанов.
— Ну вот, — сказала старушка. — Кто до кольца едет, помогите выйти ему. А то, не ровен час, под колесо попадет, пьяный же.
И старушка заспешила к дверям. Ей пора было выходить.
Все замолчали. Марципанов осторожно приоткрыл один глаз. Вокруг стояли люди. Добрые, внимательные, сердечные. Но трезветь не стоило.
Во всяком случае, до кольца.
Лежа в кровати, Шляпников дочитал последнюю страницу брошюры «Как себя вести» и заснул. Проснулся он другим человеком — он теперь знал, как себя вести.
Утро начинается со службы. Шляпников пришел на работу, сел за стол, откинулся на спинку стула и стал глядеть на сотрудников. Сотрудники приходили, усаживались, доставали из своих столов входящие и исходящие. Без пяти девять, как обычно, пришел Дорофеев и, как обычно, принялся с каждым здороваться.
— Здравствуйте, Борис Андреич, — бормотал Дорофеев, протягивая руку для пожатия. — Здравствуйте, Пал Палыч… Здравствуйте, Анечка! — сказал Дорофеев и протянул руку Анечке. — Чудесная у вас сегодня прическа.
— Ой, что вы! — расцвела Анечка и протянула руку Дорофееву.
— Постыдились бы! — раздался голос Шляпникова.
— Что такое? — испуганно посмотрели на него Анечка и Дорофеев.
— Хамство какое! — сказал Шляпников. — Пожилой человек!
— Что? Почему? — зашумели сослуживцы.
— Потому! — произнес Шляпников. — Разве мужчина даме первым руку подает?! Бескультурье! А вы, Аня, тоже вели бы себя поприличней! А то вот так, один руку протянет, другой. А там вообще…
Анечка заплакала. Дорофеев взялся за сердце.
Шляпников поморщился и сказал Дорофееву:
— Полюбуйтесь! Довели даму до слез! Культурный человек на вашем месте хоть воды бы подал!
И Шляпников вышел из комнаты. В остальном рабочий день прошел спокойно, потому что Шляпников решил себя пощадить и не трепать нервы по мелочам.
После работы Шляпников зашагал к магазину. Надо было купить подарок ко дню рождения Петухова.
Народу в магазине было много. Но очередь оказалась какая-то вялая, неразговорчивая. Да и продавщица работала быстро. Шляпников совсем было скис. Но, подходя с завернутым в бумагу галстуком к выходу, он приободрился. У дверей стояли люди, пропуская входящих с улицы. Шляпников ринулся вперед и прямо в дверях сшибся с заходящей в магазин бабушкой.
— Спятила, старая? — вежливо спросил Шляпников. — Совсем одурела?
— Ты что, сынок? — напугалась бабушка. — Дай пройти-то…
— Во-первых, надо говорить «пожалуйста», — сказал Шляпников. — Темнота! Во-вторых…
— Чего там встали? — крикнули сзади. — Пропустите женщину-то!
— Деревня! — бросил через плечо Шляпников. — У магазина культурные люди сперва пропускают выходящих, а уже потом лезут. А эта прет, как танк. На похороны свои, что ли?
Когда Шляпников с женой пришел к Петуховым, гости уже сидели за столом, ели, пили, курили, шумели.
— Поздравляю! — сказал Шляпников Петухову, торжественно протягивая сверток. — Это вам подарок от меня и моей супруги. То есть, наоборот: от моей супруги и меня.
— Спасибо большое! — сказал Петухов. — Садитесь, сейчас мы вам штрафную — за то, что опоздали!
— Во-первых, — строго проговорил Шляпников, — если гость опоздал, значит, у него были веские причины, и говорить об этом неприлично и бестактно.
Шум за столом стих.
— Извините, — сказал Петухов, краснея, — я не думал…
— Думать надо всегда! — указал Шляпников. — А во-вторых, когда гость приносит подарок, его следует развернуть и посмотреть, после чего сердечно поблагодарить дарителя. Чек из подарка я тактично вынул.
— Простите, — пробормотал Петухов и потянулся было к шляпниковскому свертку.
— Теперь уже нечего! — с горечью сказал Шляпников. — Настроение гостям вы уже испортили. Кроме того, здесь многие курят. А культурные люди прежде обязаны спросить окружающих, может, они не курят. Положим, мы с женой курим. Но все равно!
За столом воцарилась уже могильная тишина.
— Кушайте! — пискнула жена Петухова. — Кушайте, вот салат вкусный…
— Во-первых, — сурово сказал Шляпников, — хозяйке не подобает хвалить свои изделия. Гости сами похвалят, если сочтут нужным. Во-вторых…
Жена Петухова приложила платочек к глазам и выбежала из комнаты.
Кто-то боязливо сказал:
— А знаете анекдот: уехал муж в командировку..
— Во-первых. — сказал Шляпников, — анекдоты рассказывают лишь те, у кого за душой ничего нет. Во-вторых, анекдот может быть принят кем-нибудь из окружающих как намек. В-третьих…
Гости стали прощаться с Петуховым.
— Подождите, — сказал бледный Петухов. — может, кто хочет потанцевать…
— Во-первых… — начал Шляпников.
Комната опустела.
— Что ж, — сказал Шляпников, — посидели, пора и честь знать… Пойдем, Клавдия.
— До свидания, — сказал плачущий Петухов. — Приходите еще.
— Непременно, — учтиво сказал Шляпников. — Только, во-первых, запомните.
Дверь за ним захлопнулась.
— Никакой культуры, — сказал Шляпников жене.
— Жлобы, — вздохнула жена.
Она тоже читала книжки.
Приехав домой, Шляпников попил чаю, походил по комнате. Телевизор включать было уже поздно, а спать еще не хотелось. Шляпников задумался. Потом подошел к стенке и прилип к ней ухом. Отлепившись, он посмотрел на часы. Было пять минут двенадцатого. Шляпников расправил плечи и пошел к соседям по площадке. -
— Добрый вечер, — открыл двери сосед, молодой человек с бородой. — Пожалуйста.
— Вежливый! — иронически сказал Шляпников. — Научился бы себя вести в быту! — закричал он на бородатого.
— Что случилось? — выбежала в коридор какая-то сопливая девчонка в халате, должно быть, жена бородатого. — В чем дело?
— А в том! — Шляпников стукнул себя по часам. — Людям спать надо! А вы после одиннадцати на полную катушку включаете!
— Что вы! — сказал бородатый. — Мы спать ложимся. У нас только трансляция…
— Вот хамло, а! — сказал Шляпников. — Во-первых, старших некрасиво перебивать, во-вторых, все равно слышно, если прислушаться как следует! А в-третьих.
— Извините, — сказала девчонка. — Мы сейчас выключим.
— В следующий раз милицию вызову, — пообещал Шляпников. — Пусть она вас культуре поучит!
И Шляпников вернулся к себе.
— Смотри, какую я книжку купила, — сказала ему жена, когда он уже лежал в кровати. И дала в руки Шляпникову брошюрку под названием «Становление гармоничной личности».
Шляпников открыл брошюрку и стал читать.
Уже за полночь он перевернул последнюю страницу и заснул.
Проснулся он другим человеком. Теперь он был уже гармоничной личностью.
1975
Второклассники с грохотом прыгали по партам, кидались тряпкой, лупили друг друга по головам книжками. Было очень весело.
В класс вошел Сидоров. Возня стала стихать.
— Быстрее рассаживайтесь, товарищи, — сказал Сидоров. — У нас сегодня будет собрание
Второклассники сели за парты.
— Товарищи, — обратился к ним Сидоров. — Для нормальной работы собрания нам необходимо избрать президиум. Какие будут предложения?
Девочка на второй парте у окна подняла руку.
— Пожалуйста, — сказал Сидоров.
— А Вова Юриков щекочется, — сказала девочка и села.
— Юриков, — сказал Сидоров.
— А она первая начала! — сказал сосед девочки
— Больше серьезности, товарищи, — призвал Сидоров.
— А что такое президиум? — спросил кто-то сзади.
— Стыдно, — строго сказал Сидоров. — Вы, кажется, уже не в первом классе. Что, нет предложений? Тогда я предлагаю избрать президиум в составе двух человек. Кто за это предложение, поднимите руку.
Все подняли руки.
— Опустите, — разрешил Сидоров. — Кто против?
Мальчик на третьей парте поднял руку.
— Ты против? — спросил Сидоров.
— Можно выйти? — спросил мальчик.
— Как собрание решит, — сказал Сидоров. — Как, товарищи, отпустим?
— Отпустим, — пискнул кто-то. Мальчик вышел.
— Так, — сказал Сидоров. — Какие будут предложения по составу президиума?
Девочка, которая раньше жаловалась на Вову Юрикова, подняла руку.
Слово для внесения предложения предоставляется товарищу Плющ Ларисе.
И президиум нашего собрания я предлагаю выбрать…
Избрать, — поправил Сидоров.
— Я предлагаю избрать, — сказала Плющ Лариса, запнулась и покраснела. — Ой, я забыла…
— Хорошо, что ты голову дома не забыла, — сказал Сидоров. — Товарищи, Лариса хочет нам предложить избрать в президиум Сидорова и Бляшкина. Правильно, Лариса?
— Правильно, — сказала Лариса.
— Кто за это предложение, — сказал Сидоров, — прошу голосовать
Робко поднялась первая рука, затем — все остальные.
— Принимается единогласно. Ну, Бляшкин, быстрей. Сами себя задерживаем.
Смущенный Бляшкин вышел к Сидорову. Сидоров пересадил мальчика и девочку с первой парты назад.
Парту развернули, и за нее лицом к классу сел Бляшкин.
— Товарищи, — сказал Сидоров. — В повестке дня у нас два вопроса, о работе санитаров второго «б» класса и выборы новых санитаров. Докладчик по первому вопросу просит пятнадцать минут. Какие будут соображения по регламенту, товарищи?
В классе стало слышно, как Юриков ковыряет парту гвоздиком. Юриков испугался тишины и перестал.
— А что это такое? — боязливо спросила Таня Щукина.
Все с надеждой посмотрели на умного Бляшкина. Но что такое регламент, не знал даже член президиума.
Регламент, — разъяснил Сидоров, — это свод правил, устанавливающий процедуру собрания. Надо знать, Бляшкин, теперь дай мне слово.
Честное слово, — сказал послушный Бляшкин, — я больше не буду…
Чего ты не будешь? — с досадой сказал Сидоров. — Ты скажи, что мне предоставляется слово для доклада.
— Слово предоставляется, — сказал Бляшкин и сел, красный как рак.
— Товарищи! — начал Сидоров, — День ото дня растет и хорошеет наш второй «б» класс. Вместе с тем порой еще встречаются факты формального отношения санитаров к своим обязанностям. Еще не всегда они должным образом проверяют чистоту рук у своих товарищей. Нередки случаи, когда на одежде товарищей имеют место кляксы. С подобным благодушием пора покончить. Хочется думать, — завершил Сидоров, — что настоящее собрание поможет поднять работу санитаров второго «б» класса на еще более высокую ступень.
Сидоров закончил доклад и сказал:
— Теперь начинаем прения. Кто хочет выступить? Ну, товарищи, смелей, это же волнует всех. Поднимайте руки.
Вова Юриков поднял руку
— Бляшкин, — сказал Сидоров. — Дай товарищу слово.
— Честное слово… ой, слово предоставляется, — сказал Бляшкин.
— А меня вчера санитары записали, что руки грязные, а я мыл, а они не отмылись, а меня все равно записали, — сказал Вова Юриков.
— Частные вопросы, — сказал Сидоров, — мне представляется целесообразным решать в рабочем порядке. Кто еще хочет выступить? Так, тогда переходим ко второму вопросу повестки. Выборы санитаров. Бляшкин, ты будешь вести собрание как следует?
— Буду, — пообещал Бляшкин.
— Тогда спроси, какие есть кандидатуры.
— Какие кандидатуры есть? — спросил Бляшкин и, поглядев на Сидорова, добавил — Сами себя задерживаем.
— Таня Щукина, — сказал Сидоров. — Ты тоже забыла?
— Нет! — сказала Таня. — Сейчас. Я предлагаю избрать новыми санитарами Сашу Васильева и Надю Морозову.
— Молодец, — сказал Сидоров. — Нет других предложений?
— Юрикова надо выбрать, — предложил Вова Юриков.
— Вовку! — закричало несколько голосов. — Давайте Вовку!
— Товарищи, — сказал Сидоров. — К делу следует подходить со всей ответственностью. Юриков для такой работы еще не созрел. Ему надо еще много поработать над собой.
— Что, съел? — сказала Плющ Лариса. — Съел?
— Лариса — крыса, — сказал Вова Юриков и двинул соседку локтем.
— Тише, товарищи, — сказал Сидоров. — Есть предложение подвести черту. Кто за это предложение? Бляшкин!
— Кто? — спросил Бляшкин. — Руки поднимайте.
Все, кроме Юрикова, подняли руки.
— Юриков, — сказал Сидоров. — Ты что, не хочешь голосовать за своих товарищей? Подумай хорошенько.
Забаллотированный Юриков посопел носом и поднял руку.
— Так, — сказал Сидоров. — Единогласно. Разрешите от имени собрания поздравить избранных товарищей и выразить уверенность. Что надо сказать?
— Спасибо, — сказали новые санитары второго «б» класса.
— Бляшкин, объяви о закрытии собрания, — сказал Сидоров, — и садись на место.
— Собрание закрывается, — объявил Бляшкин и сел на место.
— У кого есть вопросы? — спросил Сидоров.
— А когда у нас еще будет собрание? — спросила Таня Щукина.
— Скоро, — пообещал Сидоров. — В следующий раз будем вести протокол.
— Про чего? — заинтересовался Юриков.
— Я потом все объясню, — сказал Сидоров. — А сейчас можно идти домой.
Второй «б» беспорядочно выкатился в коридор. Кто-то за кем-то гнался, кто-то лупил кого-то портфелем, кто-то скакал на одной ноге. Промчавшись по коридору, класс пронесся вниз по лестнице, и крики уже слышались во дворе.
Сидорову просто смешно было смотреть на такую неорганизованность. Вожатый Сидоров был уже большой мальчик — он учился в шестом классе. Конечно, ему могло быть смешно.
197?
Я его сколько раз предупреждала: «Коль, ты своего организма не уважаешь. Ты против организма пойдешь — он против тебя пойдет. Вот ты в завязке был, так? Потом помаленьку развязал, так? Ну так вот: обратно завязать захочешь — тоже помаленьку давай. А резко затормозишь — организм у тебя сбесится от неожиданности».
Как в воду глядел.
В прошлую субботу это было. Нет, в воскресенье даже. Потому что в субботу мы как раз у Коли на квартире гуляли. Провожали его брата назад в деревню. Мы брата Колиного на вокзал свезли, а потом вернулись — отметить, что свезли его на вокзал. Сперва у нас там еще было, потом Юра сходил, а потом Коля сбегал, принес, а ту бутылку мою — это уже мы с Юрой вдвоем, потому что Коля уже не мог. Ну да, в субботу. Ну а в воскресенье нормально все. Только, конечно, голова. Ну, конечно, освежиться пошел, к ларьку. Юра уже там был. Видимо, о ночи. Мы сперва с ним по большой взяли, а потом уже по большой. Потом взяли по большой, тут Юра и говорит:
— Давай еще по большой, что ли?
Стоим так, разговариваем.
И тут как раз из-за угла Коля выгребает.
Юра говорит:
— Пришел, Коль? Давай полечись. С утра-то после вечера.
А Коля стоит, не отвечает ничего и так задумчиво на нас с Юрой смотрит. Мне его вид сразу не понравился — больно задумчивый был.
Ну, пьем помаленьку с Юрой, и Юра говорит:
— Ну, чего делать будем?
Я говорю:
— А чего ты будешь делать? У меня вон двадцать семь копеек.
Тут Коля и начал
— А давай, — говорит, — мужики, сходим куда.
Я говорю:
— Куда сходим, Коль? Я ж говорю: у меня двадцать семь копеек. А у Юры вообще ничего.
А Коля и говорит голосом таким нездоровым:
— Нет, — говорит, — я не про это. Давайте, — говорит, — для интереса куда сходим.
Юра говорит:
— В общежитие, что ли? Так как ты пойдешь? У него вон двадцать семь копеек, а я вообще пустой, а если у тебя есть, так чего ты выламываешься? Доставай, сейчас возьмем и к этим сходим, ну в общежитие.
А Коля глаза в небо уставил и говорит:
— Вы, — говорит;—мужики, не поняли. Я не то предлагаю, а я предлагаю сходить в какое место
Я говорю:
— Ты чего, Коль, тупой? У нас двадцать семь копеек! Вон, гляди, двугривенный, пятак и по одной — вот одна, вот две. Куда сходить-то?
А он так это сплюнул и говорит:
— Хотя бы, — говорит, — в музей.
Юра как стоял, так кружку и выронил. Я говорю:
— Повтори, Коль, чего сказал?
А Коля так чуток отодвинулся и говорит:
— В музей — это я так, для примера. Лучше, — говорит, — в филармонию.
Тут уже я кружку разбил.
А Коля стоит как памятник «Гибель «Варяга» и говорит:
— Я, — говорит, — сегодня, мужики, рано проснулся и телевизор включил. И там, — говорит, — как раз один выступал профессор. И он сказал, что если только пить и ничего больше, так и будешь только пить и ничего больше вообще. А надо, он сказал, так жить, чтоб в библиотеку ходить, чтоб сокровища культуры, и также регулярно в филармонию.
Юра мне говорит:
— Ты чего ему вчера наливал? — И ему говорит: — Коль, ты чего, первый раз профессора по телевизору видал? Мало ли по телевизору кто чего скажет? Так всех и слушать, а Коль?
И мне говорит:
— Я понял. Я понял, Мишань, чего он по телевизору смотрел. Он передачу смотрел, где от этого дела гипнозом лечат. Я ее сам видел. Там точно, профессор выходит и говорит: «Водка — гадость! Я с водкой рву! Все рвем! Рвать!» И они там все рвут и отучаются. Коль, ты эту смотрел передачу, да?
А Коля говорит:
— Я на твои подначки не отвечаю. Я, — говорит, — без балды вас приглашаю. Я с утра в кассу сходил и на дневной концерт три билета взял. Как раз, — говорит, — у меня последняя была пятерка.
— Видал, Юр? — говорю. — Я ж помню, у него со вчера еще должна быть пятерка. Вон он на что ее пустил.
А Коля говорит:
— Идете, нет?
Стоит, подбородок задрал — как в кино разведчик, которого в тыл врага засылают. Только вместо парашюта — фонарь под глазом. Ему этот фонарь его брат поставил, который из деревни приезжал погостить. Потому что они с Колей поспорили, кто за меньше глотков бутылку портвейна выпьет. И Коля выпил за один. И думал, что выиграл. А брат его вообще без глотков — влил бутылку в себя, и все. А Коля сказал: «Без глотков не считается». А брат сказал: «Нет, гад, считается», — и навесил Коле фонарь. А Коля ему нос подправил. А потом они помирились, и мы это дело отметили, что помирились они.
Юра говорит:
— Видал? Во, гады, гипноз дают, а?
Я говорю:
— Его одного сегодня бросать нельзя — видишь, он поврежденный.
Ну, пошли — Колька впереди, мы сзади с Юрой.
Юра говорит:
— Хочешь, Коль, мы тебе мороженого купим? На все двадцать семь копеек. Хочешь крем-брюле, Бетховен?
А Коля только поглядел на нас, будто он правда Бетховен, а мы с Юрой два ведра мусорных.
Ладно, подходим к этой филармонии. У входа толпа, как у нас в торговом центре под праздник. Ну, показались мы там, и по глазам ихним было сразу видно: нас они там не ожидали.
Коля так это небрежно свой фонарь ладонью прикрыл — вроде бы у него там чешется. А Юра, гляжу, как-то загрустил, как-то пропало настроение у него.
Говорит:
— Лучше бы в общагу сходили, там тоже музыка!
— Не бэ, — говорю. — Прорвемся!
Он говорит:
— Глянь-ка, у меня везде застегнуто?
Я говорю:
— Вроде везде. А у меня?
Он говорит:
— У тебя на рукаве пятно жирное.
Я говорю:
— Это у меня с пирожка. Вчера на вокзале. Я ж не знал, что у меня сегодня филармония.
И ладонью пятно закрыл, чтоб не видно было. Тут Коля и говорит таким гадким голосом:
— Идемте, товарищи, а то можем опоздать.
Ну, на «товарищей» мы ничего ему не сказали, встали плечом к плечу, как на картине «Три богатыря», только без лошадей, и пошли. Ну, Коля одной рукой глаз защищает, второй билеты сует.
Старушка долго на нас глядела — тоже, видать, не ждала. Но ничего не сказала, прошли мы внутрь.
А там — свет, колонны, паркет фигурный. Культурное место! Ну а мы так и стоим плечо к плечу возле стеночки. А эти все мимо нас парами гуляют Один на меня поглядел, чего-то своей бабе сказал, та тоже поглядела, и засмеялись оба. Я думаю: «Ты бы у нас во дворе на меня засмеялся!..»
Тут к нам еще одна старушка:
— Не желаете. — говорит, — молодые люди, программку?
Ну, Коля глаз рукой еще плотнее прикрыл и отвернулся — мол, не нужна ему никакая программка, он, мол, и так тут все знает. Бетховен.
А Юра мне на ухо говорит:
— Это чего за программка? Навроде меню, что ли? Мишань, спроси ее, чего у них тут на горячее?
Он когда на нерве, из него всегда юмор прет.
Ну, купил я эту программку за десять копеек, но поглядеть не успел — звонок дали. Коля от стенки отлепился.
— Пора, — говорит, — в зал, товарищи.
Ладно, пошли в зал. Бетховен впереди; мы с Юрой за ним. Так и сели — мы с Юрой сзади, а Коля прямо передо мной. Юра у меня программку взял, зачитывает:
— «Музыка Возрождения. Антонио Вивальди. Концерт для двух скрипок, альта и виолончели». Слышь, Мишань, «Возрождение» — это как?
— Я что, доктор? — говорю. — На Рождество ее играли, наверное. На Новый год.
— Понятно, — Юра говорит. — С Новым годом, значит. Квартет, понял. Значит, четверо их будет. Как бременские музыканты. Видел по телику? Осел там классно наяривал.
А вокруг, между прочим, народ рассаживается. И ко мне с левого бока молодая такая садится, вся в бусах, в очках, и спина голая. И духами пахнет — такой запах! А у меня пятно как раз с ее стороны, ну, я его рукой зажимаю, как Колька свой фингал. И дышать стараюсь в сторону Юры.
И тут она вдруг ко мне:
— Простите, — говорит, — вы не слышали? Говорят, Лифшиц в Париже взял первую премию?
Ну, я ей, конечно, не сразу ответил. С мыслями собирался. Потом говорю:
— Ну.
Она говорит:
— А ведь они его сначала даже посылать не хотели. Представляете?
Я говорю:
— Ну.
Она говорит:
— А вы не в курсе, что он играл на третьем туре?
Я думаю: «Ну, Коля!» А ей говорю:
— На третьем именно как-то не уследил, замотался…
Так, думаю. Еще чего меня спросит — Кольке сразу по башке.
Но тут все захлопали — вышел на сцену этот самый квартет бременский. Два мужика и две женщины. Все в черном.
Юра мне говорит тихонько:
— Слышь, Мишань, а чего у этого лысого такая скрипка здоровая? Он у них бригадир, что ли?
Я ему хотел сказать, чтоб он лучше у Кольки спрашивал, но тут на сцену еще одна вышла, в длинном платье, но уже без скрипки. И стала говорить про этого Вивальди, что он был в Италии великий композитор, и что его музыка пережила столетия, и из-за этого нам сегодня предстоит наслаждение. Долго говорила, я полегоньку расслабляться стал. Решил посчитать, сколько народу в зале умещается. Сперва стулья в одном ряду посчитал, потом ряды стал считать, чтоб перемножить. Но успел только перед собой, впереди, сосчитать, а позади уже не успел, потому что эта, в платье, говорить закончила и со сцены ушла. А эти поудобнее уселись, скрипки свои щечками к плечикам прижали, а лысый свою виолончель в пол воткнул. Смычки изготовили, замерли. Раз — и заиграли. И главное, быстрое такое сразу: ти-ти-ти-ти-ти — так и замелькали смычки. Минуту так играют, две, — ничего, не устают. Я на эту поглядел, которая от меня слева, она вся вперед наклонилась, шею вытянула, духами пахнет. «Ладно, — думаю, — прорвемся».
И Юре говорю шепотом:
— Юр, — говорю, — гляди, какие светильники. Я б себе на кухню от такого не отказался. А ты б отказался?
А Юра глаза закрыл, на спинку откинулся.
— Мишань, — говорит, — отдыхай со светильниками. Дай я кайф словлю.
А эти знай, смычками выпиливают. Tta-ти-ти-ти-ти! Как заводные!
Я колонны посчитал. Красивые колонны, мраморные. Я Юру в бок толкаю, говорю
— Юр, погляди, колонны какие!
А он уже все — спи, моя радость, усни. А тут еще сзади шикнули, что, мол, тихо, товарищ.
«Товарищ». Тамбовский волк тебе товарищ. Тихо ему. Да на, сиди, слушай своих музыкантов бременских, не расстраивайся. Только не надо на меня шикать. Не надо себя надо мной ставить, ты понял? У меня не хуже, чем у тебя, билет, а сижу даже ближе!.. Tи-ти-ти да ти-ти-ти. Умные тут все. Вон, вроде Коли… Уж лучше бы совсем зашился бы… И эта тоже со своим Лифшицем… Знаем… Сама-то — смотреть не на что… Позвонки с очками… А эти все наяривают. Tи-ти-ти… Быстро так и, главное, все вместе. Ти-ти-ти, ти-ти-ти… А потом вдруг раз — стоп машина!
Я думал, все. Но гляжу — не хлопает никто. Я один хлопал. Оказалось, не все. Оказалось, это у них пауза, ну, перекурчик такой. И тут же обратно смычки подняли — и поехали. Только уже не быстрое, а, наоборот, тягучее-тягучее и жалостное… Такая музыка, честно, у меня даже в животе засосало… Чего, думаю, это он такое жалостное сочинял, Вивальди этот… Жизнь, наверное, хреновая была… А может, за деньги… Эти вон тоже небось не за красивые глаза, тоже небось имеют со своих скрипочек… А которые в зале — они-то чего?.. За свои деньги, в выходной. И чтоб такое грустное… Дома больно весело, что ли?.. А эти, бременские, все играют, аж глаза позакрывали… Конечно, чего же не постараться… Колонны, светильники, духами пахнут… Конечно… А вот поставить их с восьми до пяти… И вентилятор не работает. Или когда в ночь… А так-то каждый бы мог… Думаешь, я б не мог?.. Я, может, еще в пионерлагере в хор хотел, да неохота было… А то сейчас бы сидел, как этот лысый со скрипкой здоровой, и дуриков расстраивал. И чувствую, чего-то у меня внутри такое поднимается, прямо не знаю чего… Ишь, глаза закрыли… Да на, я тоже закрыть могу… Охота мне на вас всех смотреть… Насмотрелся… Возьму, думаю, и уйду со своей шараги. Заявление на стол — и в гробу видал… Чувствую, такое внутри расстройство… Как тогда, в общаге… Пришел к Надьке, сидим… Она взяла и цыган поставила… Всегда ставила — ничего, а тут расстроилась… Я говорю: «Надь, чего ты? Ну чего ты, Надь?» Сидит, ревет. Я говорю: «Да ты чего?» Она говорит: «Жалко». Я говорю: «Кого жалко, Надь?» — «А всех», — говорит. Ревет, и всё… Потом ничего, отошла… Повеселела… «Когда поженимся?» — говорит. Тут уж я расстроился… И вот как вспомнил — обидно стало., Жизнь, да?. Вот ходишь, гуляешь, пиво пьешь, Потом закопают тебя — и гуд бай, Вася… Чего жили-то? Умрем все. И Колька умрет. И Юрка. И эти музыканты бременские. И со спиной голой… Теща уж духами не попахнешь… Вот тебе твоя филармония… И до того грустно стало! До того жалко! Прямо взял бы всех да поубивал!.. Прямо чувствую: еще немного — и не знаю, чего сделаю, но с резьбы соскочу!..
И эти бременские как почуяли. Остановились на момент, потом как рванут — быстрей, быстрей, прямо взвились штопором, смычков не видать! И вдруг раз — и амба!
И со всех сторон: «Браво! Бис!» Все хлопают. И Юрка от грохота проснулся, подскочил.
— Старшина! — кричит. — Отпусти руки!..
И — в слезы! Видать, страшное приснилось ему. Еще хорошо, в шуме не разобрал никто. Я его в бок: очухайся. Юра! А он со сна не соображает ничего, только слезы по лицу размазывает. Как я его на антракт из зала выволок — не помню. Спустились с ним вниз, где курилка.
Я к стенке его приставил, а он все всхлипывает.
— Ай, елки! — говорит. — Ну елки, а?!
Я его отвлечь пытаюсь.
— На, — говорю, — Юр, покури!
И папиросу ему в зубы сунул.
И тут вдруг эта подходит, ну, которая со мной сидела. На Юру поглядела и говорит:
— Да-да, — говорит. — Понимаю. Я тоже не могла сдержать слез. Особенно вторая часть. Закроешь глаза — и как волшебный фонарик в ночи, правда?
А этот стоит, весь в слезах, из носу дым валит.
И тут, вижу, появляется Коля. И робко так вдоль стеночки к нам направляется. Ну та Колин фонарь увидала — про свой забыла, пошла в другое место курить.
А Бетховен шага за два встал, на нас глядеть боится.
Я Юре говорю:
— Успокойся, Юр, не расстраивайся, Мы ж сюда ради друга нашего пришли. Ради товарища Коли
А Коля потоптался, потоптался, потом все же подходит и так это неуверенно говорит:
— Тут, это… На второе отделение вроде необязательно… Я узнавал…
Я Юре говорю:
— Видишь, Юр. У товарища Коли организм с одного отделения в себя пришел. Это ж главное. Юра. А нам с тобой чего — у нас еще семнадцать копеек.
Тут звонки дали, народ в зал устремился, на второе отделение. Ну и мы с Юрой устремились — на улицу. Идем, а Колька тоже идет, но на расстоянии. Опасался — чего мы ему сделаем.
Возле дома Юра вдруг встал, ногой топнул и говорит:
— Ну, елки, а? Вот елки, скажи?!
Я говорю:
— Ничего, Юр, не бери в голову. Прорвемся.
А Коле говорю:
— Я тебя предупреждать больше не буду. Но если у тебя еще хоть раз организм сбесится — ты лучше с этого дома съезжай.
Ну, Коля, конечно, обрадовался, что мы его простили, и говорит:
— Так как насчет общаги, мужики? Может, займем у кого и сходим?
Юра только поглядел на него. А я говорю:
— Чего в общагу-то, Коль? Ну чего там, в общаге? Домой пойду. Спать буду.
И пошел домой.
Долго спал. До вечера. А потом опять заснул. И во сне все мысли разные снились. Про Надьку, и про шарагу нашу, и про Кольку, и про Вивальди этого. Чего, правда, он такое грустное сочинял? Хотя, может, во втором отделении веселей было. Хотя вряд ли, конечно.
Короче, сгорел выходной.
1985
Когда теперь меня спрашивают, что главное для актера кино, я отвечаю: найти себя. А чтобы найти — искать, а искать — значит, пробовать. Вернее — пробоваться… Ах! Бели бы вы знали, что это такое, когда режиссер впервые говорит тебе: «Я хочу попробовать вас на главную роль!» Да, он так и сказал! Он сказал: «Правда, придется попробовать еще трех актрис, но это для Проформы, чтобы худсовет мог сделать вид, что они там что-то решают… Но снимать я буду только вас!» У меня даже глаз задергался! От волнения у меня всегда… А тогда — я была настолько наивна! Я же не знала тогда, что человечество делится на две половины: на честных людей и режиссеров… Это потом я выяснила, что каждой из тех трех он тоже сказал, что снимать будет только ее. Так что каждая из нас была за себя спокойна. И режиссер был спокоен — он с самого начала знал, что снимать будет только свою жену..
Теперь — если кто не знает, что такое пробы. Это значит — снимают какой-то эпизод будущего фильма с разными актерами, чтобы потом сравнить и взять того, кто хуже. Причем, если речь идет о главной героине, то — сто процентов — на пробах будут снимать любовную сцену. Моя сцена была такая: я признавалась главному герою, что люблю его. Он говорил, что любит другую. Я должна была зарыдать, потом крикнуть: «Подлец!» — и дать ему пощечину. Очень жизненно. Режиссер сказал: мне репетировать некогда, найдите партнера и порепетируйте сами.
Я репетировала дома. Партнером был мамин муж. Я его не выносила. И как только мама могла?..
Я с ненавистью глядела ему прямо в глаза и говорила: «Я вас люблю!» Он меня очень боялся. Он съеживался и, запинаясь, бормотал, что любит другую. Я рыдала так, «то в стену стучали соседи. Потом кричала: «Подлец!» и с наслаждением отвешивала пощечину. После каждой репетиции он шел на кухню отдышаться. Там тихо плакала мама. Она считала себя виноватой перед нами обоими.
В общем, мне казалось, к пробам я готова. Но когда узнала, кто будет моим настоящим партнером… У меня задергались сразу оба глаза… Это был не просто известный… Это был… Ну, в общем, на площадке у меня от ужаса пропали слезы. Уж я и на «юпитер» смотрела, чуть не ослепла, и щипала себя за бедро — потом были жуткие синяки — ничего! Ни слезинки! А уж когда дошло до пощечины… Дубль, второй, третий — не могу! Режиссер орет: «Да пойми! Он же тебя унизил! Он же любовь твою предал! Он же гад! Неужели ты гаду по морде дать не можешь?!»
Я и так уже ничего не соображаю, а после этого у меня еще и горло перехватило. Ну, снова начали. И вместо «Я вас люблю» у меня вышло какое-то «Яй-юй-ююю…» Ну, тут партнер не выдержал. И режиссеру сказал, что он тоже любит кое-что. Например, чтобы с ним пробовались нормальные артистки, а не что-то икающее, мигающее и хрипящее… Я в таком шоке была, даже не сразу поняла, о ком это он… Зато когда до меня дошло… На нервной почве все получилось — и крик, и слезы!.. А уж что касается пощечины… В общем, сниматься он смог только через неделю…
Господи! Если б вы только знали, что это такое — провалить пробы!.. Как я плакала! Мама не спала ночей. Мамин муж ходил на цыпочках — считал, что это он виноват, плохо репетировал… И все же в глубине души я не теряла веры! Не может быть! Пробьюсь! Пусть не главная, пусть просто роль… Ничего-ничего, еще заметят! Оказалось — уже заметили. Вскоре после той пощечины ко мне подошел другой режиссер и сказал: «Не расстраивайся. Я был на пробах. Я все видел. Эти ослы не поняли, что у тебя взрывной темперамент. Снимать тебя буду я. Но у меня условие. Чисто творческое. Во время подготовительного периода я должен познакомиться с исполнителем как можно ближе. Только при этом условии я смогу полностью раскрыть твой талант. Ты меня понимаешь?» Чего же тут было не понять? Я ему сразу сказала, что при этом условии у меня каждый сможет открыть талант. Может, даже гений. И пусть он поищет другую дуру. Надо сказать, другую дуру он нашел моментально. А я осталась со своим умом — но без роли…
Я была на грани! Я целыми днями молила бога: «Господи, если ты есть, придумай что-нибудь! Пусть не роль, пусть эпизод! Я согласна на все! Услышь меня, господи!»
Но бог не услышал. Зато откликнулся аллах — мне позвонили с «Узбекфильма». Видно, там тоже уже прослышали о моем взрывном темпераменте. Это была картина о разгроме банды басмачей. И режиссер придумал, что главаря басмачей должна играть женщина. Это была его находка. Он говорил: «Все будут думать, что он — это он, а он — это она! Такого еще не было, да?» Эпизод был такой. Я, — ну, в смысле, главный басмач обнаруживает проникшего в банду красного разведчика, срывает с него фальшивые усы и допрашивает под пыткой, чтоб тот выдал своих. Очень жизненно.
Я репетировала дома. Красным разведчиком был мамин муж. Я привязывала его к стулу, бегала вокруг с кухонным ножом и кричала: «Байской земли захотел, шакал?!» Мамин муж держался стойко, никого не выдавал, только жалобно поглядывал в сторону кухни. Он был дядька ничего… В Ташкент я прилетела в полной готовности.
На пробах моим партнером — разведчиком был сам режиссер. Сначала мне сделали грим басмача. Это уже было зрелище. А когда на меня надели полосатый халат и чалму, и я с маузером в одной руке и кривым ножом в другой появилась на площадке… Это был даже не смех. Один из осветителей вообще свалился прямо на камеру. А сам режиссер, увидев меня, успел только крикнуть: «Накиньте на нее чадру!» — и повалился в истерике. Но я-то уже была в образе! Я закричала ему: «Смеяться вздумал, краснопузый шакал?!» И со всей силы рванула фальшивые усы. Тут он так завыл! Я и забыла, что у него-то усы были настоящие…
Я летела домой и плакала. Я летела быстро. Но слухи летели быстрее. Известный комедиограф сказал:
«Я уже все знаю. Эти идиоты не поняли, что у вас потрясающее чувство смешного. Предлагаю вам роль. Практически та же басмачка — воспитательница детского сада. Очень добрая, веселая. Дети рядом с ней все время смеются… Согласны?» Еще спрашивал! Да я вцепилась в эту роль! Меня всегда восхищала Джульетта Мазина. «Ночи Кабирии», эта улыбка… У Мазины была улыбка — у меня будет смех!
С детьми я репетировала дома. Дети был мамин муж. Он скакал по комнате с мячиком в руках и валидолом во рту и пытался смеяться. Славный мужик… Мама уже даже не плакала…
Пробы проводили в настоящем садике. Детям сказали, что к ним придет очень веселая, добрая тетя и спросит: «Кто хочет играть?» И дети должны были весело закричать: «Я! Я!..» Чтоб детям было как можно веселее, я, конечно, сделала тот самый грим басмачки. Только вместо полосатого халата был белый. И реакция детей превзошла все ожидания. Едва увидев смешную тетю, все сорок мальчиков и девочек забились под столы и стулья и завопили: «Мама!» А когда я спросила, кто хочет с тетей играть, все девочки и мальчики описались…
После этого я впала в настоящее отчаяние. По ночам снился один и тот же кошмар: толпы мокрых детей гнались за мной с кривыми ножами… Мама не выдержала — уехала в нервный санаторий. Мамин муж остался, чтобы поддержать меня. Но я была безутешна… И — напрасно! Ибо, господи, чем прекрасна наша жизнь? Тем, что в ней всегда есть место Случаю!
В один из тех мрачных дней я вышла со студии, села на скамейку. Рядом сидел какой-то человек и курил. Я вдруг решила — начну курить! Жизнь не удалась… Человек дал мне сигарету. Я затянулась и ужасно закашлялась. И тут, увидав, как я кашляю, человек подпрыгнул и закричал: «Черт возьми! Где ж вы были раньше? Это же судьба!..»
Да! Это была судьба. Человек оказался режиссером, который утвердил меня на главную роль без всяких проб! Боже мой! Разве я могу забыть свою первую картину! Она называлась «Никотин — палач здоровья».
Успех был феерический! Говорят, увидев меня на экране, многие тут же бросили не только курить, но и все остальное… Мама плакала — на этот раз от радости. Мамин муж преподнес мне хризантемы. Чудный!..
А потом посыпались предложения!.. После «Никотина» была серьезная психологическая лента — «Алкоголик за баранкой». Очень сильный финал: разбитые «Жигули», я — под задним мостом, в ажурных колготках, под музыку Шопена… Гаишники рыдали.
А сколько за это время было интересных встреч! Вот недавно снималась в чудной картине: «Нерациональный пробег порожняка на железной дороге». Снимать надо было на вокзале. И вот приезжаем, — а там такая встреча! Толпа, улыбки, цветы!.. Я была так тронута! Говорю: «Зачем? Мне даже неудобно…» Они говорят: «А вы возьмите в сторонку..» Оказалось, встречали не только меня — в это же время прибывал поезд с Джульеттой Мазиной. Она вышла из вагона — у меня даже глаз задергался. Все та же улыбка!.. Потом это было в хронике: мы с ней в одном кадре. Правда, она на переднем плане, а моя улыбка там, в глубине… Но какая разница? Мы, профессионалы, не обращаем внимания на эти пустяки. Для каждого из нас главное другое. Главное — найти себя!..
1987
За стеной раздался шум, послышался женский крик. Потом женский крик перешел в мужской. Что-то загремело. Потом открылась дверь, и в комнату вошла Антонина Ивановна.
— Обратно Колька напился, — сообщила она. — Клаву бьет, гад такой. Слышишь ты или нет?!
— Мгм, — сказал Сергей Антонович.
— Все вы подлецы, — сказала Антонина Ивановна.
Она хотела развить тему, но за стеной снова загрохотало, кто-то побежал по коридору, хлопнула входная дверь. Антонина Ивановна вышла — посмотреть.
Сергей Антонович вздохнул облегченно, стал глядеть в окно и думать дальше.
Сергей Антонович Питиримов не мог бы с гарантией ответить, есть ли на свете телепатия. Сергей Антонович мог бы вообще послать того, кто стал бы приставать к нему с такими вопросами. Но к нему никто и не приставал. Однако с некоторых пор стали происходить вещи, которые никак не укладывались в рамки познаний Питиримова о материальном мире. И не то чтобы рамки эти были слишком узки — Антонина Ивановна выписывала популярный женский журнал, — но все же объяснить происходящее с материалистических позиций Сергей Антонович не мог Впрочем, справедливости ради отметим, что и для большинства ученых в области человеческой психики еще имеют место белые пятна. Эти пятна и позволяют действовать феноменам, одни из которых различают цвета пальцами, другие запоминают наизусть телефонный справочник, а третьи одеваются во все заграничное, не выезжая за пределы родной области (так называемый телекинез)…
Как бы то ни было, с некоторых пор Питиримов начал получать сигналы. И тогда Сергей Антонович как бы раздваивался. Одна его половина оставалась кладовщиком инструментального склада, мужем Питиримовой Антонины Ивановны, отцом Питиримова Вовы, другая же, лучшая часть Сергея Антоновича, вступала в контакт с Гологваем.
Когда это произошло впервые, Сергей Антонович решил, что в жизни не станет больше смешивать портвейн с пивом. Однако и вечером следующего дня, проведенного с примерной трезвостью, Гологвай снова заговорил, вернее, не заговорил, а, лучше сказать, вышел на связь.
Питиримов заикнулся было насчет Гологвая при жене. Антонина Ивановна отнеслась к этому с надлежащим сочувствием. «Дура я была, когда за тебя пошла», — сказала она Сергею Антоновичу и добавила, чтоб насчет рубля в субботу даже не заикался. Питиримов хотел сперва обидеться, но потом раздумал, решив, что, в сущности, Тоська и не может ничего понимать, потому что куда ей.
— Вовка! — сурово спросил сына Сергей Антонович. — Ты уроки учил?
— Tебе чего? — удивился Вовка. — Мать уже в школу ходила!
— Мало ли что ходила! Ты вот скажи-ка, что у вас сейчас по географии?
— Азия, — сказал Питиримов-младший.
— А ну, скажи, — небрежно сказал Сергей Антонович, — где страна такая находится — Гологвай?
— Гологвай! — захохотал Вова. — Нету такого! Это Уругвай есть! И еще Парагвай! Гологвай! Ха-ха-ха!
— Ладно, — мрачно сказал Питиримов. — Это я тебя проверял. Смотри у меня…
Tеперь Сергей Антонович принимал гологвайские сигналы почти каждый день. Это было ни на что не похоже — ни на телевизор, ни на радио, ни на телефон. Это был какой-то язык без слов — сразу в голове получались мысли. Начиналось всегда с мысли: «Привет тебе, далекий друг!» Ощущать себя далеким другом было приятно. Обыкновенно это слово Питиримов слышал, когда возле магазина его просили: «Слышь, друг, добавь семь копеечек!» А тут… Нет, это было хорошо.
И вскоре Сергей Антонович оказался в самой гуще разных гологвайских дел. Дела были разные, странные и удивительные, пищи для переживаний хватало. Узнав, например, что гологвайцам нельзя иметь больше сорока детей, Сергей Антонович так огорчился, будто этот закон перечеркивал его личные жизненные планы. Он даже купил Вовке фонарик. На каждую следующую новость Сергей Антонович отзывался все сильнее. И самое глубокое впечатление произвело на него последнее полученное им телепатическим путем известие — о том, что некоторые гологвайцы хотят уничтожить дрокусы.
Что такое дрокусы, Сергей Антонович не понял, но сообщение его потрясло. «Что делают! — гневно подумал он. — Что хотят, то и делают! Уничтожить! Вот паразиты!»
От возмущения Сергей Антонович не мог заснуть до утра.
Придя на работу, он разыскал водителя электрокара, с которым был в приятелях.
— Здорово, — сказал Алеха. — «Спартачок»-то, а?
— Слушай, Алеха, — сказал Сергей Антонович. — Надо что-то насчет дрокусов делать.
— Само собой, — понял Алеха. — В обед сбегаем.
— Не надо бегать, — сказал Питиримов. — Это ж до чего додуматься надо! Уничтожить! Прямо за глотку хотят взять!
— Антоныч! — заржал Алеха. — С утра захорошел, что ли?
— Дурак ты, — сказал Сергей Антонович.
— Сам ты дурак, — не обиделся Алеха. — Приходи вечерком, сообразим!
И Алеха поехал на электрокаре пить газводу.
Питиримов остался один.
Оглядываясь, чтоб не увидел никто из знакомых, Сергей Антонович пошел в заводскую библиотеку и попросил том Большой советской энциклопедии на букву «Д».
— «Дрозофила», — читал он. — «Дройзен», «Дромедар»…
Дрокусов в энциклопедии не оказалось.
— А другой энциклопедии у вас нету? — спросил
Питиримов.
— Что вы имеете в виду? — строго посмотрела библиотекарша. — Есть Малая, есть словари, есть справочники по различным областям знания. Что вас конкретно интересует?
— Да нет, — сказал Питиримов. — Я так, вообще…
«По различным областям»! — передразнил он про себя эту бабу. — Доктора, так их, академики…»
Он отдал том на букву «Д» и ушел.
В воскресенье Питиримов смотрел «Клуб кинопутешественников». На экране мелькали дворцы и хижины какой-то страны контрастов, мягкий голос за кадром рассказывал про латифундии и олигархии. Было такое ощущение, что вот-вот скажут и насчет дрокусов. Но ничего не сказали.
Назавтра Питиримов не пошел на работу. Письмо в газету с требованием, чтоб по вопросу дрокусов были приняты все меры, он запечатал в конверт и написал обратный адрес: «До востребования».
Ответ пришел быстро. Какой-то хмырь отписал «уважаемому Сергею Антоновичу», что дрокусов в природе не существует, равно как вечного двигателя и философского камня, и посоветовал Питиримову направить свои силы на решение практических задач, стоящих перед народным хозяйством.
«Камни-то тут при чем? — в сердцах подумал Питиримов. — Не знает, так уж молчал бы лучше…»
Сергей Антонович все еще стоял у окна и размышлял, когда в комнату вернулась Антонина Ивановна.
— Прибьет он ее когда-нибудь, — сказала она. — Сам-то хлипкий, а ручищи — будь здоров, как грабли. Слышишь, ты?
— Мгм, — сказал Сергей Антонович.
— Чего ты все мычишь-то? — грозно спросила Антонина Ивановна. — Язык проглотил, что ли?
— Отстань, Тося, — кротко сказал Сергей Антонович. — Я тебя не трогаю.
— «Не трогаю»! — закричала Антонина Ивановна. — Я б тебе тронула! Чего ты все дни ходишь как мешком ударенный? На складе, что ль, чего?
— Ничего, — пробормотал Сергей Антонович. — Сказал — отстань.
Антонина Ивановна уперла руки в бока, набрала полную грудь воздуха, но, взглянув на выражение лица Питиримова, не взорвалась, а растерянно спросила:
— Ты чего, Сереня?
И заплакала.
— Ну, завыла, — нежно сказал Сергей Антонович. — Чего ревешь-то?
Он придумал, что делать дальше.
Он взял лист бумаги, ручку, сел за стол и, посопев, стал писать: «Мы, жильцы квартиры № 18, как и жильцы всей лестницы нашего дома, осуждаем маневры против дрокусов, которые…»
У Антонины Ивановны, которая прочитала из-за спины Питиримова слово «маневры», от ужаса высохли слезы.
Сергей Антонович завершил письмо восклицательным знаком и пошел по квартирам собирать подписи. В целом жильцы подписывали охотно. Правда, в девятой квартире потребовали, чтоб Питиримов написал еще и про хулиганов, которые на стенках пишут, а бабушка из двадцать второй квартиры хотя и поставила закорючку, но при этом хотела непременно дать Питиримову три рубля — должно быть, приняла за водопроводчика. Обойдя весь дом, Сергей Антонович вернулся и велел Антонине и Вове тоже поставить подписи.
— Сереня, — осторожно спросила Антонина Ивановна, — а куда ты эту бумагу направишь?
Сергей Антонович помрачнел. Это ему и самому было пока не очень ясно.
— Найдем! — сказал он сурово. — Отыщем управу. Пусть не думают. Ты вот сходи-ка, пусть Клава с Колькой тоже подпишут.
— Нету их, — сказала Антонина Ивановна. — Пока ты ходил, милиция его забрала. А она в поликлинику пошла… Гад такой! Хоть бы посадили!
— Гад! — подтвердил Сергей Антонович. — Тут каждая подпись на счету..
В этот вечер за стенкой было, как никогда, тихо.
Никто не мешал Сергею Антоновичу размышлять о гологвайских делах и думать, что же еще можно сделать для дрокусов, которым срочно требовалась помощь..
1980
Рублевский родился в рубашке.
Так про него говорили впоследствии. Причем без всяких оснований, потому что на самом деле Рублевский появился на свет точно так же, как многие другие товарищи, а именно: голым и орущим. И все-таки Рублевский отличался от всех остальных детей, родившихся в тот день. У него были невероятно целеустремленные родители.
— Ты что кричишь? — строго спросила мама, когда ей первый раз принесли дитя. — Можно подумать, что ты воспитывался в лесу!
Рублевский затих и робко попросил у медперсонала извинения за беспокойство.
Он был привезен домой и одет в замшевую куртку, после чего папа отвел его на занятия в специализированную музыкальную спортшколу с математическим уклоном и преподаванием ряда предметов на ряде языков.
В это время сверстники Рублевского сидели в деревянных манежиках, таращили бессмысленные глаза на окружающую действительность, сосали соски и ревели, не понимая, отчего вдруг делается мокро. К тому времени, когда они стали это понимать. Рублевский сменил замшевую куртку на кожаный пиджак и закончил школу.
Тогда же он впервые попытался передохнуть. С этой целью он отрезал кусочек кожи от пиджака, сделал рогатку и вышел во двор. Ему не удалось произвести ни одного выстрела.
— Создается такое впечатление, — сказал папа, отбирая рогатку, — что ты хочешь покатиться по наклонной плоскости.
И Рублевский был отправлен в институт, который он, чтобы не скатиться по наклонной плоскости, закончил раньше, чем его сверстники начали изучать в школе ботанику.
Когда ему вручали диплом, он уже был выдающимся фигуристом и выступал с сольными фортепьянными концертами.
Вторую попытку он предпринял, совершив дерзкий побег в кино, где показывали ленту про индейцев.
— Хорош! — сказала мама, выводя его за руку из зала. — Растранжиривать самое дорогое, что есть у человека, — время! Что же с тобой будет дальше?
Рублевский понял, что дальше с ним будет аспирантура.
В день своего совершеннолетия Рублевский защитил диссертацию о некоторых ошибках в релятивистской теории Эйнштейна. После защиты его отвезли на аэродром. В самолете, который нес его на открытый чемпионат Австралии по теннису. Рублевский, чтобы не транжирить время, переводил Белинского на суахили.
У его сверстников в это время была пора первой любви.
Во время одного из выступлений в Карнеги-холле Рублевского известили о том, что он избран членом-корреспондентом Академии наук. После этого Рублевский сделал последнюю попытку. Ему тогда было больше тридцати, но меньше пятидесяти. Он взял старый «Огонек», лег на диван и стал заполнять клеточки кроссворда.
В это время дверь в комнату распахнулась.
— Полюбуйся на него, — сказал папа.
— Это влияние улицы, — уверенно сказала мама, пряча журнал.
С того дня Рублевский больше не противился судьбе. Вскоре имя его значилось во всех энциклопедиях и в известном британском справочнике с труднопроизносимым названием. Сверстники женились, заводили детей, выходили на пенсию, нянчили внуков. У Рублевского детей, кажется, не было, внуков, кажется, тоже.
Вскоре началась подготовка к семидесятилетию Рублевского. Его именем были названы законченная им школа с уклоном, таежный поселок и астероид небольшого диаметра. Про Рублевского говорили в киножурнале «Новости дня». Поэты, державшие руку на пульсе времени, написали о нем стихи. Поэты не державшие написали тоже. Прибыли делегации, представляющие самые широкие слои. Потом был банкет.
В этот день в глазах Рублевского было заметно какое-то странное выражение. Во время произнесения тоста представителем Шведской королевской академии он исчез.
Первым заметил его исчезновение папа.
— Вконец распоясался! — произнес папа, тряся безволосой головой.
— Это кончится колонией! — откликнулась мама, поправляя проводок слухового аппарата.
Рублевского стали искать, но его нигде не было. Поехали домой. Всюду было пусто, только в детской комнате горел свет. Люди вошли.
Академик, двукратный олимпийский чемпион, лауреат премий и конкурсов, почетный гражданин трех европейских столиц, заслуженный тренер, народный художник и президент общества дружбы с республикой Неландией сидел в деревянном манежике и складывал башню из разноцветных кубиков. Вокруг юбиляра валялись погремушки. Рублевский счастливо улыбался, и его можно было понять.
1974
Вызывают меня и говорят:
— Пойдешь завтра членом жюри, кинофильмы оценивать.
Я говорю:
— Не пойду. Я только что выставку служебных собак уже открывал.
Они говорят:
— Собаки собаками, а об киноискусстве тоже проявляется большая забота.
Я говорю:
— Ребята, мне втулки точить надо. И потом образования у меня не хватает.
Они говорят:
— Мало ли у кого чего не хватает! Главное, нутро у тебя здоровое. Ты не бойся, там еще одна с ткацкой фабрики направлена. У нее опыт есть, она конкурс виолончелистов судила.
Ладно, прихожу в указанное время в назначенное место. Все уже в сборе. Мужики все в замше, женщины — в париках, ткачиха — в юбке. Со мной все — за руку. Потом главный подходит, тоже за руку.
— Вы, — говорит, — с шарикоподшипникового?
— Ну, я, — говорю.
— Надо вам будет, — говорит, — высказать мнение по поводу новой картины «Судьба Антонины».
— Ясно, — говорю. — Мнение мое — положительное!
Он говорит:
— Обождите…
Я говорю:
— Тогда — отрицательное!
Он говорит:
— Не волнуйтесь. Тут, в общем, такое правило, что сперва надо посмотреть.
Ну, стали все перед экраном рассаживаться. Парик — замша, парик — замша… Я рядом с ткачихой сел. Только свет погасили, чувствую — ткачиха хорошая.
И началось кино. В смысле — цирк!
Потому что кто кого играет — не понять. Звука нет, одна музыка. Изображение, правда, было. Но не цветное, а черно-белое. Причем белого мало. А потом и черное пропало.
Как оно пропало, одна замша и говорит:
— Это же надо, какие съемки! Прямо Лелюш!
И все вокруг тоже:
— Какой Лелюш! Какой Лелюш!
И ткачиха мне тоже:
— Какой нахал!
Я ей хотел сказать, что я ни при чем, просто съемки такие — не видишь, куда руку кладешь…
Тут как раз снова изображение появилось. Только зря оно появилось, потому что звук пропал. Тут какой-то парик опять говорит:
— Это ж надо, какой монтаж! Прямо-таки рука Феллини!
И все опять:
— Рука Феллини! Рука Феллини!
И ткачиха мне опять:
— Это ваша рука?
Я говорю:
— Сказали же, рука Феллини.
И тут — бац! Пленка оборвалась. На самом интересном месте! Ну, свет зажгли — оказалось, это не обрыв пленки, а конец фильма. И всё жюри сидит как бы потрясенное. И я со всем жюрём тоже сижу вроде бы потрясенный.
И вот встает главный и говорит, что только что мы увидали интересный фильм самобытного мастера и надо об этом фильме поговорить и поспорить.
Ну, встает первая замша и начинает спорить, что ему тут сидеть было очень волнительно, потому что он тут увидел манеру Пудовкина.
Я ему хотел сказать, что, во-первых, не Пудовкин, а Пуговкин. А во-вторых, где он тут его видал? Я лично не видал.
Но тут встает второй, только не в замше, а совсем лысый, и говорит, что ему, наоборот, очень волнительно. Но не потому, что тому было волнительно, а потому, что он тут почувствовал Эйзенштейна.
Ну насчет Эйзенштейна — это я понял. У нас на участке его однофамилец работает; Гуревич. Так они все поговорили и поспорили. Снова встает главный и говорит: —А теперь, товарищи, хотелось бы заслушать мне ние общественности с шарикоподшипникового завода, для которой мы и создаем все наши произведения.
Тут ко мне все обернулись, смотрят, вроде бы им жутко интересно, что же я про ихнее кино скажу. А мне это и самому интересно.
Ну, вынимаю свою бумагу и говорю, что наш участок план по втулкам в прошлом квартале перевыполнил! И в этом тоже успешно претворяет. Чувствую, что они все жутко волнительно. Читаю дальше, про себестоимость, потом говорю, что ихнее произведение оставило во мне неизгладимый след. И что особенно взволновал меня образ Антонины, который воплощает в себе…
Чего он воплощает, я сказать не успел — входит в зал какой-то парень и что-то на ухо главному шепчет. И тот встает и говорит, что всем им бесконечно важна моя оценка образа Антонины, но только механик извиняется, потому что по ошибке вместо Антонины прокрутил нам кино из жизни вирусов, И потому, говорит, давайте сперва все ж таки посмотрим настоящую картину, а потом товарищ с шарикоподшипникового продолжит свой глубокий анализ.
Я сперва хотел сказать, что за один отгул два раза анализировать… А потом раздумал: кино-то бесплатно тоже не каждый день…
Ну, опять свет погас, музыка пошла, скрипочки… Замша опять бормочет:
— Ах, Феллини! Ах, Антониони!
А я рядом с ткачихой сижу мне это все сплошной Лелюш.
Лишь бы пленка ни рвалась.
Меня тетка все к себе на дачу звала: приезжай, свежий воздух, опять же на огороде поработаешь.
Ладно, уговорила.
В выходной надел джинсы старые, футболку, поехал. По грядам поползал, в озере искупался, дров тетке наколол. Тетка, молодец, за ужином — как положено. By, я принял под грибочки, с утра еще настроение улучшил. Спасибо, говорю, тетка. Будь здорова.
Иду на станцию, сажусь в электричку, еду в город.
Приезжаю. На вокзале — давка, все с чемоданами, с узелками, Многие трезвые. Поносило меня по перрону, помяло и на привокзальную площадь выбросило. Прямо к автобусу. Но не к нашему, а к интуристовскому. Их сейчас в городе тьма. Понятно, летний сезон. За границей сейчас только наши послы остались, а все иностранцы — здесь, под видом туристов.
Пробираюсь мимо ихнего автобуса к своему, как вдруг налетают на меня человек тридцать, обступают, по плечам хлопают, «Джек!» кричат.
— Вы чего говорю ребята? Лишнего взяли, что ли?
Они не слушают, орут, жуют, все, как я, в футболках старых, джинсы заплатанные — сразу видно, из зажиточных семей народ, бурила.
Я только рот снова раскрыл, как из автобуса еще одна выскакивает. Тоже вся в джинсах, но уже без заплат — переводчица, значит.
Тоже «Джек!» кричит, ко мне подскакивает и по-английски шпарит. Ну я вспомнил, чему меня в школе учили, и на том же английском отвечаю:
— Данкешон!
На всякий случай перевожу:
— Чего прицепилась?
А она с улыбочкой:
— Да-да, — говорит, — я очень рада, что вам нравится наш язык, но только пора ехать в отель.
Эти все услыхали, тоже закричали: «Отель, отель!», меня в кольцо и — в автобус. Переводчица впереди уселась, а остальные иностранцы — кто куда. Кто песни поет, кто целуется, кто смирно сидит, уважая местные обычаи.
Я говорю:
— Ребята! Пустите меня отсюда, потому что мне завтра на работу в полшестого вставать.
Они как захохочут. «Джек!» — кричат и пальцами себя по шее щелкают. Уже наши жесты успели перенять.
Тут автобус поехал.
«Ладно, — думаю, — у гостиницы выйду. Дай пока хоть город посмотрю». Еду, смотрю. Своеобразный у нас город, оказывается. Шпили какие-то, купола. «Надо, — думаю, — будет ребятам показать».
Вот автобус тормозит, дверь открывается. Эти все орут: «Отель! Отель!»
Я так вежливо говорю:
— Спасибо, джентльмены, за поездку.
Они опять не слушают, опять меня в кольцо, и в гостиницу. Там нас уже администратор встречает.
Я — к нему.
— Товарищ, — говорю. — Пошутили — и хватит! Давайте я отсюда пойду, потому что мне завтра в утро выходить.
А переводчица администратору говорит:
— Вы не удивляйтесь. Этот от самой границы все пьет уже и родной язык забыл.
И переводчица двоим чего-то по-английски шепнула, которые поздоровее. Те говорят: «Йес!», меня под руки берут, в номер ведут, кладут на кровать и дверь за собой запирают.
Ну, до этого я один раз в гостинице уже жил, в средней полосе. Тоже в люксе. В смысле — с водопроводом. Горячей, правда, не было, зато холодная — почти каждую неделю. И соседи по люксу симпатичные ребята попались, все семеро. А тут соседей — один телевизор. Ну, я включил, гляжу и думаю, как отсюда выбираться? Пока думал — заснул.
Проснулся в автобусе. Эти-то, сразу видно, буржуа, никакого чувства локтя: сами позавтракали, а меня голодного в автобус снесли.
«Ладно, — думаю, — придет время, за все ответите!» А мы тем временем уже к музею подъезжаем. Я на часы смотрю: все, считай, прогул поставили.
«Хрен с вами, — думаю. — Не первый раз… Посмотрю хоть, что за музей такой». Помню, в школе-то в зоопарк ходили, мне понравилось.
Тут оказалось не как в зоопарке, но тоже красиво. Картины висят, тетка к нам вышла, у каждой картины останавливается и по-английски объясняет. Я сперва-то молчал, не хотел знание русского языка показывать. Потом все ж таки говорю:
— Я извиняюсь, а сколько, например, вот эта картина может стоить?
Тетка аж позеленела вся.
— Как вы можете? — кричит. — Это же искусство! Это в вашем обществе привыкли всё на деньги!
Я говорю:
— Tиxo, тетка, я свой!
Она говорит:
— Тем более стыдно, раз вы переводчик!..
В автобусе эта девица, переводчица, опять подсаживается, и опять по-английски. Отвечаю ей на том же языке, но с сильным шотландским акцентом:
— Пошоль ты…
— Ой, — говорит, — у вас к языкам большие способности. А сейчас, — говорит, — Джек, мы едем на экскурсию на завод.
А мне уже все равно.
Только когда мы приехали, стало мне уже не все равно. Потому что тормозит автобус у родного моего предприятия, где мне сегодня надо было находиться с восьми утра.
— Стойте! — кричу. — Не желаю на ихний завод! Я, может, в ресторан желаю!
Как же! Берут меня в кольцо — ив проходную. И прямиком к моему участку. Выходит к нам Фомичев и от лица трудящихся нас тепло приветствует. Потом на меня смотрит и говорит:
— Ну, до чего этот мистер на одного нашего рабочего похож! Жаль, он сегодня не вышел, заболел. Скорее всего… А то бы им очень интересно было бы друг на дружку посмотреть.
Потом рассказал Фомичев о наших успехах, оборудование показал, на вопросы ответил:
Я тоже вопрос задал:
— Извиняюсь, — говорю, — мистер Фомичев, а если тот ваш рабочий, скажем, не заболел, а прогулял, тогда что?
Фомичев говорит переводчице:
— Скажите этому мистеру, что его вопрос — это провокация в духе холодной войны и что, во-первых, у нас прогульщиков нет, а во-вторых, с каждым днем становится все меньше и меньше!
Ну, потом расписался я еще в книге почетных посетителей. Написал, что посещение завода запомнится мне на всю жизнь.
После завода переводчица говорит:
— Сейчас поедем в гостиницу, а потом осмотрим наши новые жилмассивы.
То ли это она по-русски сказала, то ли я уже английский стал понимать, но только думаю: «Дудки! Мало мне завода, этак мы еще ко мне в квартиру придем. У меня обеда на всех не хватит. Придется милицию звать».
Но обошлось без милиции.
Только мы к гостинице подъехали — гляжу: у входа два швейцара одного мужика под мышки поддерживают. Эти мои, его как увидели, чуть с ума не сошли. «Джек! — кричат. — Джек!»
Короче, настоящий нашелся.
Вижу — и правда, похожи мы с ним, как близнецы, только он выпил больше.
Ну, все вместе с переводчицей к нему бросились. И я бросился. Но в другую сторону.
Назавтра прихожу на работу, ребята говорят:
— Слышь, тут вчера иностранцев водили. До чего один на тебя похож был, представить не можешь
— Почему? — говорю. — Бывает.
— Да нет, — говорят. — Так-то он похож, но по глазам сразу видно — сволочь. Все про твою получку интересовался. А сам, небось, миллионы гребет.
— Ясное дело, — говорю. — Может, даже миллиарды!.. И пошел Фомичева искать, чтоб прогул не ставил. Это, мол, тетка заболела, и все такое.
А то потом оставит без премии — и всё.
1976
Придя на работу, Спиркин снял в гардеробе пальто и подошел к зеркалу. В зеркале возникло поясное изображение Спиркина: рубашка, галстук, пиджак. На пиджаке благородно блестели золотые пуговицы. Вокруг хитроумного рельефного герба со львом в центре шла надпись по-латыни, смысла которой не знал никто, и, возможно, в этом был ее смысл. В зеркале отразились две пуговицы. Третьей не хватало.
Спиркин провел ладонью по пиджаку, глянул на пол, поискал в карманах, потом снова посмотрел в зеркало и нахмурился.
— Куда же она девалась? — произнес он вслух.
С нахмуренным лицом Спиркин стал подниматься по лестнице.
— Здравствуйте, Дмитрий Дмитриевич. — многозначительно посмотрев на часы, сказал начальник, когда Спиркин вошел в отдел.
— Подождите, — сказал Спиркин.
Он сидел за столом и думал.
— Дима, — подошел к столу Спиркина инженер Орехов, — у тебя акты о внедрении новой техники?
Спиркин поднял голову и посмотрел на Орехова долгим взглядом.
— Мне для отчета, — сказал Орехов неуверенно. — Ну извини, старик… Я потом…
И Орехов отошел, оглядываясь.
Час Спиркин сидел неподвижно.
По отделу пополз слух, что у Спиркина в семье неприятности, скорее всего даже несчастье. Инженеры Хохлова и Воскобойникова рассказывали друг другу о болезнях, от которых теперь все умирают. Профорг Щеглова стала писать список сотрудников для сбора средств в пользу Спиркина.
Еще через полчаса Спиркин шевельнулся. Он достал из ящика стола бланк увольнительной и, заполнив его, подошел к начальнику.
— Да-да, — торопливо сказал начальник, ставя спою подпись. — Я понимаю, как вам сейчас тяжело. Что делать, все там будем…
Спиркин шел по направлению к дому, глядя под ноги. Один раз он с заколотившимся сердцем бросился к блеснувшему золотому предмету, но предмет оказался пробкой от бутылки.
Войдя домой, Спиркин начал обыск. Из шкафа полетели верхняя одежда и белье. Перетряхнув постель, Спиркин заглянул в шкатулку жены и в ее хозяйственную сумку.
Пуговицы не было.
Спиркин подошел к окну. Между домом Спиркина и автобусной остановкой ударными темпами шло жилищное строительство. Рычали бульдозеры, сверкала электросварка, валялись трубы.
— Строительство, — пробормотал Спиркин.
Он спустился по лестнице и пошел к стройке. Поискав глазами, Спиркин увидел экскаватор. Кабина была пуста, ковш лежал на земле, но двигатель работал.
Спиркин никогда прежде не управлял экскаватором, но надо было проверить — может, пуговица упала, когда Спиркин шел к автобусу, а потом ее затоптали.
Спиркин заканчивал проверку на шестиметровой глубине, когда в кабину вскочил человек в стеганых штанах и выпихнул Спиркина из экскаватора.
— Ты что наделал? — закричал человек, добавляя после каждого слова два других. — Мне этот котлован по плану месяц копать надо! А теперь из-за тебя норму поднимут!
И человек произнес в адрес Спиркина яркую речь, в которой нефольклорным было только слово «зараза».
Спиркин вернулся домой, сел на стул и стал думать.
— Автобус! — подумав, сказал он.
В автобусном парке Спиркин вошел к директору.
— Я потерял пуговицу, — сказал он. — В вашем автобусе. Вчера или сегодня.
Директор открыл рот, чтобы сказать то, что ему хотелось, но, поглядев на Спиркина внимательно, сказал:
— Где ж я вам ее возьму? В каком автобусе?
— Третьего маршрута, — сказал Спиркин. — Золотая пуговица. Со львом.
— Со львом, — тихо повторил директор. — Так сейчас автобусы на линии. Двадцать шесть машин!
— Я подожду, — сказал Спиркин.
— Да, может, пуговицу-то вашу подобрал кто-нибудь, — осторожно сказал директор.
— Этот вариант я рассмотрю позже, — сказал Спиркин.
— Ага, — сказал директор. — Понимаю. Ну, идите на кольцо и ищите себе на здоровье. Скажите, я разрешил.
К ночи Спиркин проверил двадцать четыре машины. Пуговицы не было.
В восемь утра Спиркин вошел к директору автобусного парка. Увидев Спиркина, тот побледнел.
— Где еще две? — спросил Спиркин.
— Сейчас, — торопливо сказал директор. — Только вы не волнуйтесь. Одну машину у нас забрали для «Интуриста». Расширяются связи с другими странами…
— А вторая? — строго спросил Спиркин.
— Вторая в аварию попала, — вздохнул директор. — Водитель в больнице, машину на авторемонтный повезли.
В больнице Спиркину сказали, что шофер очень плох и свидания с ним не разрешаются.
— У меня особый случай, — сказал Спиркин.
— Так у него уже были из милиции, — сказали Спиркину. — Или вы из…
— Я «из», — сказал Спиркин.
— Только постарайтесь его не утомлять, — предупредили Спиркина. — Для него сейчас покой — это жизнь.
— Ясное дело, — сказал Спиркин.
Шофер лежал, забинтованный с ног до головы. Ему было нехорошо.
— Я насчет пуговицы, — сказал Спиркин. — Я в вашем автобусе ехал и пуговицу потерял. От пиджака. Может, конечно, и в другом автобусе, который в «Интурист» забрали, но вам лучше вспомнить.
— Не понимаю я, — сказал с трудом шофер. — Чего нам от меня надо?
— Что тут понимать? — удивился Спиркин. — Золотая такая пуговица. С буквами и со львом. Не видели? Вы думайте, думайте, я не тороплю.
— Плохо мне, — сказал шофер.
— Очень плохо, — подтвердил Спиркин. — Потому что нельзя так небрежно относиться к своим обязанностям.
— Мама, — сказал шофер, теряя сознание.
Из больницы Спиркин поехал в «Интурист». Там удалось выяснить, что в его автобусе каких-то французских ученых повезли на космодром, где им покажут запуск ракеты.
— Как туда попасть? — спросил Спиркин.
— По коридору прямо и направо, — ответили ему. — Там у нас медпункт.
— Над собой смеетесь, — заметил Спиркин.
У космодрома его остановили.
— Золотая пуговица, — сказал Спиркин.
— Это вчерашний пароль, — сказал часовой.
— Разве? — удивился Спиркин.
— Слишком много работаете, — сочувственно сказал часовой. — Себя не щадите…
Возле ракеты Спиркин увидел автобус. В нем никого не было, кроме водителя.
— Вы тут золотой пуговицы не находили? — спросил Спиркин.
— Пуговицы? — переспросил водитель. — А вы спросите, может, кто-нибудь из ваших подобрал.
И водитель, забыв удивиться тому, что понимает французский язык, кивнул в сторону громадной ракеты.
На лифте Спиркин поднялся к самому люку ракеты. На площадке перед люком стояли французы, которым наши что-то объясняли. Спиркин протиснулся поближе к одному из французов.
— Вы тут пуговицы не видели? — прошептал он.
— Тс-с-с-с! — сказал француз, делая вид, что его интересует ракета.
«Хам», — подумал Спиркин и повернулся к другому французу:
— Вам тут пуговица не попадалась? Я ее в автобусе потерял. Такая, со львом.
Француз заулыбался и закивал в сторону ракеты.
— Там? — тихо спросил Спиркин. — Как она туда попала?
Француз снова кивнул на ракету и поднял большой палец.
— Еще бы, — сказал Спиркин. — Такая пуговица!
И тихонько влез в люк.
Внутри ракеты было тесновато. Спиркин стал искать. Он обшарил все что можно, но ничего не нашел.
Спиркин опустился в глубокое кресло и начал размышлять. От размышления его оторвал шум закрывающегося люка. Он хотел встать, но раздался мощный гул, и огромной тяжестью Спиркина вмяло в кресло.
— Что за шутки? — прохрипел Спиркин. — Алло!
В ответ перед ним загорелись лампочки, тяжесть увеличилась. А потом Спиркин услышал голос.
— Чижик, — позвал голос. — Я — Лютик.
И спросил про какие-то параметры.
— Это вы меня? — с трудом спросил Спиркин. — Я сам здесь случайно!
— Это ты, Чижик? — удивился голос. И сказал, чтоб Чижик перестал валять дурака.
Спиркин сказал, что это Спиркин говорит, и чтоб голос сам перестал валять дурака и выпустил бы его отсюда, потому что ему некогда.
Спиркин услышал, как голос совещается с другими голосами. Из-за сильного треска он разобрал только три фразы: «Надо было согласовывать!», «Разгильдяйство!» и «Лишить премии!»
— Кого лишить? — заинтересовался Спиркин.
Однако голос больше не откликался, вместо этого
Спиркин услыхал: «В эфире — «Маяк». Передаем концерт по заявкам воинов-пограничников». И вместе с первыми звуками песни «Я люблю тебя, жизнь…» Спиркин стал невесомым. Побарахтавшись в воздухе, он добрался до иллюминатора. Там, соперничая в блеске с двумя пуговицами на пиджаке Спиркина, неспешно плыли звезды…
…Спиркин вылез из люка, спрыгнул на землю и посмотрел по сторонам. Вокруг была пустыня. Спиркин хотел подумать что-нибудь, но не успел. Земля перед ним зашевелилась, и оттуда стали выскакивать люди.
«Дружинники, — понял Спиркин. — В милицию поведут!»
«Дружинники» окружили Спиркина. Один из них вытащил какую-то трубу и приложил к губам.
— Планета Марс приветствует посланца Земли, — услыхал Спиркин.
— Тьфу! — сказал Спиркин. — Я-то испугался.
— Тебе нечего бояться, — сказал марсианин в трубу. — Мы ждали тысячи лет, пока вы сможете принять все знания нашей цивилизации. И вот этот великий час настал!
Все марсиане согласно затрясли головами.
— Вы тут пуговицы не видели? — спросил Спиркин. — Золотая пуговица такая, от пиджака.
Марсиане обеспокоенно переглянулись.
— Мы не знаем пуговиц, — сказал главный. — Но мы умеем делать хлеб из песка, и овладели антивеществом, и победили все болезни, и мы ждали тысячи лет, и вот настал великий миг…
— Это все ясно, — сказал Спиркин.
Он повернулся и полез в ракету. Закрывая люк, он увидел, что марсиане отчаянно скачут и размахивают руками. «Пуговиц не знают, — подумал Спиркин. — Дикари!»
Он уселся в кресло. Надо было продумать дальнейшую линию поиска. Внизу суетились маленькие фигурки. Потом они пропали. Спиркин думал. Внезапно он хлопнул себя по лбу и тут же стартовал с Марса.
«Шляпа! — выругал он себя. — Вот шляпа!»
Он удовлетворительно перенес перегрузки и перешел к состоянию невесомости.
Вскоре в иллюминаторе показалась Земля. Спиркин прилепился к стеклу и стал смотреть на родную планету. Из Европы торчал посадочный ориентир — труба авторемонтного завода. Спиркин напряг зрение, и ему показалось, что там, на заводском дворе, в огромной куче железного хлама, вспыхнул золотой лучик. Спиркин улыбнулся и, мурлыкая «Я люблю тебя, жизнь», устремил корабль мимо каких-то звезд и галактик к своей сияющей цели.
1975
Тот день начался как обычно.
Валюшин проснулся, полежал, глядя в потолок, потом сел и зевнул. Из кухни слышалось шипение — супруга готовила завтрак. Валюшин встал, натянул брюки, пошел в ванную. Побрившись, он направился к кухне, чтобы сказать супруге: «Скорей, а то я из-за тебя каждый день опаздываю!» Валюшин открыл рот и…
— Товарищи! — раздалось в кухне. — Работники нашего предприятия единодушно поддерживают почин пекарей кондитерской фабрики — работать только без опозданий.
Звук шел из Валюшина.
— Потише сделай! — не оборачиваясь, сказала супруга. — Весь дом разбудишь.
Валюшин хотел сказать, что это не радио, но внутри него что-то всколыхнулось, и изо рта вылетело:
— Растет радиотрансляционная сеть города. Разнообразными стали передачи, ширится их тематика…
Испуганно уставившись на жену. Валюшин замолк. Жена посмотрела на неге
— Знаешь, — сказала она, — если ты это из-за того что мама говорит, что с ремонтом можно подождать, так постыдился бы!
Валюшин хотел возразить, но почувствовал, как внутри опять что-то заколыхалось, и скорее закрыл рот ладонью.
Молча пережевав завтрак, Валюшин вышел на улицу.
Подошедший автобус вывел его из задумчивости. Валюшин проник внутрь и был сжат до половины естественного объема. Кто-то уверенно встал ему на ногу. Валюшин попытался повернуться, чтобы сказать этому хаму пару ласковых
— Товарищи! — выскочило из него. — Мы, пассажиры автобусного маршрута номер пять, как и пассажиры других маршрутов, испытываем чувство горячей благодарности к работникам автобусного управления. День ото дня улучшается работа транспорта, на карте города появляются новые маршруты…
В автобусе стало очень тихо. Даже дизель перестал чихать. Валюшин с ужасом вслушивался в прыгающие из него слова.
— Достигнутые успехи не пришли сами собой, — звенело в автобусе. — Это плод кропотливой работы…
Вырвавшись на воздух, Валюшин постоял, тяжело дыша, и решил сказать что-нибудь для проверки самому себе. Сначала он попытался ругнуться. Попытка удалась. Он сделал еще несколько успешных попыток и заторопился на службу, решив сегодня говорить только в случае крайней необходимости, а если будет время, забежать в медпункт.
Валюшину удалось молча проработать до обеда. Затем его вызвали к начальнику отдела.
— Как дела с проектом? — спросил начальник.
Валюшин насупился.
— Тут такое дело, — сказал начальник, — я у тебя Голубеву хочу забрать. Группа Змеевича зашивается.
Валюшин хотел стукнуть кулаком по столу и высказать начальнику все, что он думает об этой практике постоянной перетасовки сотрудников и о Змеевиче лично, и что если заберут Голубеву, то он сорвет к чертям все сроки и вообще снимает с себя ответственность.
Валюшин стукнул кулаком по столу и услыхал свой победный голос:
— Трудящиеся моей группы, как и весь отдел, испытывают чувство небывалого подъема. Энтузиазм, вызванный переводом сотрудника Голубевой в группу товарища Змеевича, является надежной гарантией выполнения и перевыполнения моей группой плановых заданий, которые…
— Постой! — сказал встревоженный начальник.
— Нельзя стоять на месте! — выскочило из Валюшина. — Надо беречь каждый час, каждую минуту. Включившись в поход за экономию рабочего времени, наша группа…
— Перестаньте паясничать! — обозлился начальник. — Скажите Голубевой, пусть подключается к Змеевичу. Идите!
С красными пятнами на лице Валюшин сел на свое место. Сослуживцы подходили с какими-то вопросами, но Валюшин, сжав зубы, молчал.
Перед тем как пойти в медпункт, он написал про то, что с ним произошло, на листке бумаги.
— Раздевайтесь, — прочитав листок, строго предложила Валюшину девушка в белом халате, с переброшенными через шею резиновыми трубочками.
Валюшин оголил торс. Девушка довольно ловко сунула себе в уши концы трубочек и приложила к животу Валюшина холодный кружок стетоскопа. По окончании прослушивания она потребовала, чтобы Валюшин открыл рот и сказал «а».
— А-а-а-а, — осторожно сказал Валюшин.
— Бюллетень не дам, — категорически объявила девушка. — Нёбо чистое.
Валюшин пришел в ярость. «Какое, к чертям нёбо?! — хотел он закричать. — Какой ты, к черту, врач!»
— Невиданных успехов добилась медицина! — рявкнул он вместо этого. — Полностью побеждены такие болезни, как чума, брюшной тиф, сибирская язва…
Далее шедший из Валюшина голос отметил прогресс в лечении наследственных заболеваний, после чего перешел к вирусологии. Объявив, что прежде в горных районах Алтая вообще не было врачей, а теперь их там больше, чем в странах Бенилюкса, Валюшин выскочил из кабинета в коридор и из коридора — на улицу…
Последнее в тот день выступление Валюшина состоялось в гастрономе, где он с горя покупал «маленькую», в то время как голос его произносил яркую речь о достижениях антиалкогольной пропаганды. Люди, стоявшие у прилавка, посмотрели на Валюшина с уважением и позволили взять без очереди.
Валюшин пришел домой поздно. Он долго ворочался в постели, а в голове его ворочались тяжкие мысли…
На следующий день Валюшин написал заявление и явился в милицию.
— Кого подозреваете? — спросил лейтенант, изучив заявление. — Может, над вами подшутил кто-нибудь?
Со слезами на глазах Валюшин рассказал лейтенанту о росте преступности в странах капитала, помянул недобрым словом торговлю наркотиками, заклеймил индустрию игорного бизнеса, после чего забрал заявление и ушел.
После этого Валюшина повели на прием к светилу.
Светило скрупулезно обследовало Валюшина, изучило данные анализов, посопело и задумалось.
«Ни черта мы, медики, не знаем, — подумало светило, — ведь ничего я у него не нахожу. Ну что ему сказать?»
И светило вздохнуло и сказало:
— Применяемая нами методика лечения неврозов дает положительные результаты. Разрабатываются новые препараты, все шире применяются электронная техника и радиоактивные изотопы. Статистика убедительно доказывает…
Валюшин сидел и слушал.
1974
Мне тут сказали: «Вы, знаете, стали какой-то злой. Вот раньше вы добрее были, и сатира у вас была добрая, и юмор. А теперь все это не такое доброе. Нехорошо как-то получается, товарищ».
Действительно, нехорошо. Сам чувствую. И поэтому пишу добрый рассказ. Все герои тут будут добрые. И конец жизнеутверждающий.
Начать с того мужика. Он мало того, что добрый был. Он еще был жутко везучий. Потому что вообще-то он уже замерзать стал. Он возле троллейбусной остановки в снегу лежал, и его уже слегка припорошило. Ну, люди, конечно, видели, но, конечно, внимания не обращали, потому что думали — лежит, ну и лежит. Суббота.
Но он все-таки жутко везучий был, потому что, на его счастье, мимо одна старушка шла. Она была добрая. Но только очень сгорбленная. И благодаря этому она услыхала, что тот мужик стонет.
Она ему ласково и говорит:
— Ну что, сынок, веселисся?
А он ей говорит:
— Сердце у меня. Вызовите «скорую», пожалуйста. Вот слово «пожалуйста» старушку так ошеломило, что она перекрестилась и попятилась.
И тут — опять-таки на счастье этого мужика — мимо шли два добрых энтузиаста, которым до всего есть дело.
И они старушке говорят:
— Что, бабка, он к тебе пристает?
Она им говорит:
— Он мне «пожалуйста» сказал.
Они тоже удивились.
— Скажи, — говорят, — до чего допился. А вот сейчас мы его в пикет!
И старушка дальше пошла, думая, что, наверное, человек навеселился так с радости, потому что с чего ж еще?
А мужику тем временем, видать, снова стало хуже, потому что он стонать даже перестал.
Тут первый энтузиаст наклонился, носом посопел и второму говорит:
— А запаха-то не чувствуется!
А второй энтузиаст ему говорит:
— Запаха не чувствуется — это потому, что мы с тобой сами от мороза слегка приняли. Вот у нас обоняние и притупилось.
И они уже хотели его поднять, но, на счастье того мужа, мимо как раз шел его сосед по лестнице, увидел, что энтузиасты над кем-то хлопочут, и поближе подошел, чтобы принять участие. И он им говорит добрым голосом:
— Ребята, я этого мужика знаю. Он на нашей лестнице живет. Он профессор.
А энтузиасты ему:
— Само собой!
А он им говорит:
— Нет, ребята, он, правда, профессор. Только раньше он от этого дела всегда отказывался. Говорил, нельзя из-за сердца. А сам вон, значит, как — в одиночку. Вы, ребята, его в пикет зря не тащите, а по-хорошему — прямо в вытрезвиловку.
И сосед мужика, сказав такие слова, пошел своей дорогой, слегка покачиваясь.
И тут как раз мимо проезжала машина с красным крестом, но не белая, а серая, которую в народе называют «хмелеуборочная», и энтузиасты ей махнули рукой, чтобы она остановилась. Но она не остановилась, потому что была уже полная. Тогда энтузиасты попытались мужика сами поднять, но не смогли.
Первый энтузиаст говорит:
— Он прямо как комод тяжелый. Давай-ка, может, нам кто подсобит.
Но никто из прохожих не захотел помогать им тащить мужика, потому что — кому охота?
И тогда первый энтузиаст говорит второму:
— Я в пикет пойду, за подмогой, а ты тут оставайся.
И пошел, а второй остался.
А мужик, видать, снова в себя пришел и даже приподнялся на локте. Тут-то его и увидала одна добрая женщина, с сумкой. Она с самого утра ходила, мужа искала своего, потому что он как ушел вчера с друзьями, так до сих пор и не пришел. И она этого мужика издали увидела и решила, что это ее муж, и к нему побежала, чтобы его жахнуть сумкой по голове. Но поближе подбежала, увидела, что обозналась, и, на счастье этого мужика, не жахнула, а только закричала:
— Вот ироды!
А мужик ей говорит:
— Плохо мне.
А она ему:
— Еще б тебе не плохо! Плохо ему!
И дальше пошла — на поиски мужа.
А мужик опять лег в снег.
Тут энтузиасту, который его сторожил, одному стоять надоело, и он пошел своего друга искать, и мужик один лежать остался.
Но лежал он уже вовсе не долго, так как, на его счастье, та старушка, которая его самая первая нашла, уже доковыляла до автомата и «скорую» все-таки вызвала, потому что ей все не давало покоя, что мужик ей сказал «пожалуйста». А за добро добром платят.
И вот «скорая» приезжает, и врачи видят: мужик в снегу. Сперва-то они разозлились, потому что они тут ни при чем, это милиция должна таких забирать, но потом смотрят — вроде, другое дело. И его взяли и увезли.
Так оно все и кончилось по-хорошему. Только неизвестно, что с тем мужиком врачи сделали, чтоб он выжил.
А что он выжил, — точно. Потому что, во-первых, врачи, конечно же, попались толковые. Во-вторых, мужик очень уж везучий был. А в-третьих, рассказ обещан был добрый и должен иметь счастливый конец.
Сначала я пустил горячую воду. Затем, постепенно добавляя холодную, установил свою любимую температуру — не слишком горячо, но в то же время чтобы руки интенсивно прогревались. Потом намылил руки душистым мылом — мылил долго и тщательно, — затем мыло смыл. Потом я вытер руки насухо полотенцем махровым — полотенце было жестковатым, но приятным на ощупь. Повесив полотенце на изогнутую теплую трубу, чтобы оно скорей высыхало, я сделал разминку пальцами рук — сгибал их в разные стороны и разгибал, — затем со стеклянной полочки левой рукой взял ножницы, блестящие, новые, слегка изогнутые в концах, продел в кольца ножниц большой и средний пальцы правой руки и пощелкал ножницами в воздухе. Чуть туговаты были ножницы, но щелкали хорошо.
Начал я с левой руки. Подогнув все пальцы, я оставил вытянутым вперед один мизинец и принялся аккуратно стричь, медленно поворачивая мизинец так, чтобы линия среза была ровной и закруглялась плавно. После горячей воды ноготь стал мягким и хорошо поддавался, не крошась на отдельные кусочки, а отходил сплошной тоненькой стружкой, таким светлым полумесяцем.
Мизинец удался! Ни малейшей зазубрины, ни мельчайшей неточности. Тут было изящество, которое не бросалось в глаза, но тем не менее, не могло остаться незамеченным. Да, мизинцем можно было гордиться.
Перед тем как приступить к безымянному пальцу, мне пришлось сделать небольшую паузу — служба в армии, потом еще, кажется, институт. Но это было, пожалуй, даже кстати, ведь безымянный палец очень труден; он гораздо менее подвижен и послушен, чем остальные, и к нему нужно приступать отдохнувшим и свежим. Разумеется, самое сложное — это безымянный палец правой руки (если вы не левша), но и левый тоже не подарок.
Когда, наконец, я вытянул безымянный палец вперед, мизинец тоже поднялся вверх, будто был связан c безымянным каким-то соглашением. Это меня позабавило и даже как-то тронуло.
Я уже поднес к пальцу ножницы, уже развел кольца, как вдруг ударил телефонный звонок. Сердце заколотилось. Я снял трубку. Какой-то женский голос. Из разговора я понял, что звонила моя невеста. Ну, разумеется, я не забыл, что сегодня наша свадьба. Впрочем, оказалось, свадьба состоялась накануне… Там положили трубку.
Этот звонок внес какое-то смятение, и, вернувшись в ванную, я долго не мог успокоиться. В самом деле, если свадьба уже была, значит, все хорошо, тогда звонить было незачем. Бели же свадьбы не было, то тем более, к чему было звонить?.. Все это было странно.
От нервного возбуждения руки стали холодными. Я снова открыл кран и подержал руки под горячей водой, вытер высохшим уже полотенцем и вновь взял ножницы. Вновь вытянул я безымянный палец, отчего мизинец вновь поднялся немедленно — и это меня немного успокоило.
Я весь погрузился в работу. Кажется, снова что-то звенело — телефон или дверной звонок. Впрочем, быть может, это мне просто казалось. Однако, когда я закончил этот нелегкий палец и смог перевести дыхание и расслабиться, я услышал, как за дверью кто-то сказал:
— До свиданья, папа!
Потом шаги простучали в коридоре, хлопнула входная дверь. Папа? Кто это был? Кто с кем прощался — в моей квартире? Может быть, со мной? Но я решительно не помнил… Очень любопытно…
Со средним пальцем не было абсолютно никаких хлопот. Четкое движение ножниц — и линия среза здесь соперничать могла бы с мизинцем.
Так же славно удался и указательный палец. И тут какое-то неприятное предчувствие заставило меня вздрогнуть. Предчувствие не обмануло. В тот самый момент, когда я был уже готов приступить к ответственнейшему большому пальцу, дверь ванной распахнулась, и какая-то женщина с порога закричала:
— Я ухожу! Я больше не могу!! Я хочу еще немного пожить нормально!..
Она была, пожалуй, средних лет, в ее гневном лице было что-то знакомое. Я не успел ничего сказать ей, я даже не успел положить ножницы на полочку, как она резко повернулась и исчезла за дверью. Потом я слышал голоса, какой-то шум — кажется, выносили мебель. Это было ужасно: нет ничего хуже, чем шум, когда требуется сосредоточенность и внимание.
Тем не менее мне удалось довольно быстро и качественно закончить большой палец, и, внимательно осмотрев все сделанное на левой руке, я остался весьма удовлетворен.
Я не мог бы точно сказать, когда именно впервые услыхал звуки рояля. Кажется, это произошло сразу после того, как я переложил ножницы из правой руки в левую. Да-да, кто-хо медленно выводил гаммы, хотя я точно помнил, что у меня нет рояля. С того момента музыка не прекращалась. И не только музыка!
Теперь я часто слышал из-за двери самые разные звуки, причем они, по-видимому, шли даже не из комнат, а откуда-то извне.
Звуки то усиливались, то слабели — это были возгласы, топот ног, тарахтение трактора, гул толпы, гремели марши, раздавался плеск аплодисментов, шелест деревьев, завывание ветра… Прежде я этого не замечал, а теперь, возможно, где-то открылось окно или случилось что-то другое, во всяком случае, как плотно ни прикрывал я дверь ванной, как ни затыкал тряпкой щель под дверью — полностью избавиться от шума я не мог. Ничего не оставалось, как приспосабливаться. Это было непросто, потому что, едва ухо привыкало к возгласам, тарахтению и аплодисментам и переставало их замечать, фортепьянные гаммы становились особенно раздражающими.
Где-то между большим и указательным пальцами правой руки я впервые почувствовал боль в пояснице — сказалось постоянное напряжение спины. С этого времени я стал работать сидя. Сидел я на краю панны, это было неудобно, но поясница так болела меньше. После указательного пальца снова пришлось прерваться — что-то случилось с моей матерью… А затем возник новый отвлекающий фактор — в доме появился ребенок. Плач слышался чуть ли не ежечасно. Зато прекратились гаммы — вместо них теперь изучали довольно сложные пьесы.
Однажды я совершенно отчетливо услыхал незнакомый мужской голос, который сказал: «Попроси его! В конце концов, это его внук!» А женский голос, тоже незнакомый, ответил: «На него нельзя оставить даже собаку!» Несомненно, в доме завелась собака. В дверь неоднократно скреблись, и часто раздавался заливистый лай.
Трудности множились. К среднему пальцу ножницы сильно затупились и почти сплошь покрылись ржавчиной. Неизвестно отчего стали дрожать руки — сперва мелкой, почти незаметной дрожью, затем все сильнее. А ведь мне предстояло заняться безымянным пальцем правой руки — самым сложным из всех!
Призвав всю свою волю и весь опыт, я приступил к делу. На рояле в этот момент превосходно играли Двенадцатую рапсодию Листа. Трудно было не слушать, тем более что слух мой обострился до чрезвычайности. Скорее всего, это было связано с тем, что к этому времени я уже полностью потерял зрение. Контролировать качество работы я мог теперь только ощупью. И, судя по всему, безымянный палец правой руки удался даже лучше своего левого собрата.
Итак, оставался только мизинец правой руки — последний!
И тут случилось непредвиденное — я уронил ножницы. Превозмогая боль в пояснице, которая стала теперь уже постоянной, я опустился на корточки и стал шарить руками по полу. Сквозь щели доносились звуки — шелест, детский смех, удары по мячу, плеск воды… Надо всем царил ноктюрн Шопена.
И вот, когда я нащупал ножницы левой рукой, что-то острое кольнуло меня в грудь. Я почувствовал, что куда-то лечу…
Потом меня несли. Я лежал строго и прямо. Левая рука сжимала ржавые ножницы — видимо, их пытались отобрать у меня, но не смогли.
Если бы я мог еще чувствовать, я бы чувствовал удовлетворение: не каждому удается выполнить задуманное на девять десятых, как удалось мне. Если бы я мог еще слышать, я бы услышал, как ноктюрн Шопена перешел в какую-то другую мелодию. Кажется, в его же траурный марш.
1979
У нас в том году ничего плохого не было, но хорошего было даже намного больше. Чего говорить — удачный был год вообще.
Например, на восьмое марта у нас в троллейбусе мужик стал к выходу продираться и одного парня пихнул животом. И тот за это вынул ножик и этому — прям в живот, этот прям обалдел, даже вроде помер, а тот вместо него вышел из троллейбуса и в кино пошел. Но что удачно — бог правду видит, кинотеатр-то не работал! Его еще в пятницу сожгли, чтобы не мешали в нем делать казино.
Потом еще на майские один на «шестерке» у светофора «девятку» подрезал, и тот за это его догнал и из автомата прямо на ходу — ба-ба-ба-ба! — и по окружной оторвался, а «шестерка» прямо в бензовоз. Но что хорошо — там бензина-то уже не было! Его ночью какие-то пацаны украли, на всякий случай зарезав шофера, чтоб не разорялся. Тем более шофер уже до этого был обкуренный, так что даже ту «шестерку» не видал вообще.
А еще в июле в парикмахерской одна стала лезть на маникюр без очереди: я, говорит, на свадьбу опаздываю, я, говорит, подруга невесты, понятно тебе, проститутка? А та говорит, шла бы ты, подруга, в жопу, а эта ей в лицо плеснула такое, что той уже маникюр не нужен. Но что удачно — на свадьбе было все по-тихому, потому что жених сразу после «Горько!» заворот кишок получил, потому что водку-то эти козлы брали у вокзала.
А под первое сентября один вечером шел, а тот к нему подходит — дай лишний билетик, а этот говорит, самому нужен, а тот ему ногой — раз по печени, и этот — с катушек, а тот стал ему землю в рот запихивать. Но что удачно — ему самому тут же череп проломили, чтоб не безобразил возле филармонии.
А еще в октябре один заявился домой поддатый, и пока жена спит, стал ночью Людке звонить, а у Людки там был определитель, и ее мужик по номеру адрес узнал, и к этому приехал, и в окно — гранату, и этого — прямо в клочья. Но что удачно — жены-то его дома не было, она как раз ту Людку выследила и в подъезде ее душила чулком.
А в апреле эта медсестра главврачу говорит, мне за свой счет надо, а он говорит, и так работать некому, а она говорит, да? ну, ладно, взяла шприц и заместо глюкозы пошла и стала всем лежачим колоть стрихнин. Но что хорошо — у нее только на две палаты хватило, а остальные еще до нее своей смертью умерли, от грязи.
А в сентябре у одной дочка не дала соседке по парте арифметику списать, и та за это ее в туалете дождалась, и они ей с девочками стали руки прибивать к подоконнику. Но тут повезло — подоконник обломился, потому что школа-то аварийная, а деньги-то на ремонт как раз украл один из второго «Б» — на аборт завучу, которая от него залетела.
А у одних соседка за стенкой круглый год на рояле пиликала — блин, вообще спать не давала! И они у мичмана на рынке купили кило урана и ей под дверь сунули, и она пиликать-то перестала, зато теперь всю дорогу с животом бегает и воду спускает, с таким грохотом, блин! — еще хуже, чем на рояле, и они уже договорились, чтоб ихнего сантехника пришить, чтоб он, сука, бачки вовремя чинил, но ему, гаду, повезло — его еще во вторник током убило, прямо вчерную обуглился.
Так что нет, хорошего на свете намного больше. Тем более под Новый год.
Тут прямо тридцать первого одна кошелек нашла, но открывать не стала, молодец, а в милицию понесла. А там дежурный попался толковый и открыл — и оттуда, из кошелька этого, какой-то дым повалил, и тетка-то эта сразу задохлась, а дежурный нет — только ослеп и с ума сошел, но что удачно — из ихнего отделения больше никто не пострадал: они все как раз в засаде сидели — на того маньяка, который блондинок ловил и прямо в лифте их бритвой… Ну, ладно, все, не будем задерживать. У всех налито? За все как есть в жизни хорошее!
С новым счастьем!
1998
Я буду духовный, как Будда.
Покончу со склонностью к блуду.
Пить водку не стану,
Курить перестану,
И врать, как сейчас, вам не буду.