III. Моя жизнь в искусстве




Про автора

Аркадий ИНИН

Когда мой друг читает свои произведения со сцены, он смеется. Не всё время, конечно, смеется. Нет, всё время он изо всех сил старается не засмеяться, однако, местами, все-таки не выдерживает — смеется.

И зал смеется вместе с Мишиным. Кому-то, возможно, это покажется странным, а для меня — это свидетельство абсолютной честности и искренности автора. Это, если корректно такое сравнение, как бы сертификат качества производителя, который выдает потребителю лишь ту продукцию, которую он сам отведал, и она ему самому по вкусу.

Не исключено даже, что, сочиняя свои опусы, Мишин порой бегает по комнате и одобрительно восклицает «Ай да Мишин! Ай да сукин сын!»

А может быть, совсем наоборот: он жутко мучается, рвет написанное в клочки, обзывает себя бездарью.

Да, пожалуй, этот вариант достовернее. Потому что у моего друга скверный характер. Скверный не для других — для него самого. Мишин — самоед, самотерзатель и самоистязатель, вечно недовольный собой. На традиционный вопрос: «Как живешь, что делаешь?» — я никогда не слышал от него столь же традиционного для нас, грешных художников, ответа вроде «творю», «сочиняю» или хотя бы просто «пишу». Нет, Мишин скучно сообщает: «Да так, кое-что ковыряю…»

…Высшая награда, высшее признание писателя — это его слово, ушедшее в народ.

У Мишина, к моей немалой зависти, такое слово есть.

Это он изобрел слово «одобрямс», которое стало народным…

Родился в Ташкенте.

Потом переехал из Ленинграда в Москву, отметил пятидесятилетие и вернулся из Одессы.

Все, кажется.

И тут позвонили, что для книжки нужна автобиография.

В смысле, подробная.

А у меня как раз был текст — написанный к собственному юбилею, что имел место за два года до того.

За два года — ничего не прибавилось.

Наоборот, зуб вырвал.

Короче.


50

Дважды двадцать пять. Десять пятилеток. Восемнадцать тыщ двести шестьдесят три дня. С учетом високосных. Часы считать уже совсем глупо. Поэтому сосчитал. — 437712 часов. Плюс двадцать минут. Уже двадцать одна.

Теперь подробнее.

Родился в Ташкенте. Потом из Ленинграда переехал в Москву. Откуда прилетел в Одессу, чтобы отметить. Вот, собственно.

Теперь более подробно.

Родился в апреле, вернулся из Одессы и опять там оказался. В промежутках переезжал, менял и ремонтировал. Родился, переехал, женился, поменял, отремонтировал, развелся, женился, отремонтировал, поменял… И буду менять и ремонтировать уже, видимо, до последнего переезда на окончательную квартиру.

Теперь подробно.

Родился в апреле, потом не помню, потом апрель в Одессе, мне тридцать. Все мои круглые праздники почему-то в Одессе. Все мои праздники в Одессе почему-то с нулем на конце.

Двадцать лет назад та одесситочка была с такими бедрами, что казалась умной. Мама простила мне мое тридцатилетие года через три.

Папа еще был. Печени еще не было.

Хотя уже открыл всемирный закон Мишина. «С возрастом число органов в организме возрастает».

Сейчас тело ими просто битком набито.

Потом, помню, зима, потом апрель, мне — сорок.

Но не в Одессе, значит, сорока не было.

Потом, вроде, сценарий, потом, вроде, книжка, потом, вроде, Райкин…

Потом, вроде, институт. Или нет, потом «Золотой теленок». В смысле, премия. Или «Золотой Остап»? Не помню. Помню, что банкет. Банкет помню хорошо, после банкета плохо — печень уже была. Потом опять зима, потом в Одессе опять оказались одесситки.

У нас была любовь втроем она, я и печень. Как Маяковский и Брики.

Утром она, кажется, ушла к другому, кажется, к мужу. Мы с печенью несли ее чемодан. Потом не помню. Потом и вспоминать не хочу. И вот опять апрель, опять в Одессе. Дочь еще маленькая, сын уже большой. Жена — не в курсе. Печень ушла к другому.

Таков итог

А в перспективе — зима, о чем помню с каждым днем все подробнее.

Но это все-таки еще немножко потом. А пока еще — ~ тут на том же месте.

Между прошлым и будущим.

Где и встречаемся.

(Из книги «994 избранные страницы»,1999)


Перечитал еще три года спустя. В апреле, кстати.

Сын — с бородой. Дочь — звонит по телефону…

Одесса — на месте, печень — неподалеку.

Зима по-прежнему впереди.

И сам пока здесь.

И вы рядом.

Да вот еще антология.

Чего же боле?

Апрель 2003


Моя жизнь в искусстве

Этот кот — не придуман. Он прибился к съемочной группе, вместе с которой я полтора месяца прожил в небольшом городке. До самого окончания съемок он был с группой неразлучен. Рассказывали, что, когда, закончив работу, киношники уехали из городка, кот страшно тосковал. А затем бесследно исчез.


Артистической натурой я себя с самого детства ощущал. Изящество, оно у меня врожденное. И этот, как его, сексапил. Чего-чего, а уж насчет женщин я всегда был в полном порядке. Бывало, погляжу на какую-нибудь подольше, не мигая — все, моя.

Взять хотя бы жену полковника. Полковник только за дверь — як двери, голос страдальческий подаю! Она откроет, меня увидит: «Ах ты, мой маленький! Ах ты, мой бедненький! Иди скорей сюда!..» Ну, меня дважды просить не надо, скорбно так погляжу, на ходу уже для пущей жалости мяукну — и сейчас на кухню, где такой аромат упоительный, что на помойке и не снилось. Сижу у полковничихи в тепле, рыбку наворачиваю, колбаску, а то она мне сметанки даст — хорошая сметана, рыночная — ну, я, натурально, глотаю торопливо: мол, видишь, хозяйка, голодной жизнью живу, мол, дай тебе Бог здоровья. А она на меня глядит умильно, приговаривает: «Ах ты, мой бедненький! Ах ты, мой голодненький! Заморил червячка?» «Заморил!..» Налопаюсь так, что уж и соображать ничего не могу, глаза сами жмурятся. Ну, подойдешь к ней, у ног потрешься, она и вовсе размякнет, на руки возьмет. Она молодец, полковничиха, небрезгливая. Ато ведь другие, бывало, накормить-то накормят вроде, а потом сразу: «Ну, брысь, пошел! Может, у тебя блохи!..» Зачем же, думаю, именно блохи? Гадость такая. Я не люблю блох. У нас во дворе, конечно, есть, которые опустившиеся, но я этого не позволяю, чтоб блохи. Ну, и полковничиха не опасалась, не оскорбляла подозрениями. Сядет на диван с книжкой или вязаньем, а меня к себе под бок. Санаторий!.. Ну, полежишь, покемаришь, потом, конечно, на пол спрыгнешь. Она: «Ты проснулся, Гриша? Ах ты, Гриша, Гриша!» (Это меня зовут так — Гриша. Кто назвал, не знаю, но без большой фантазии.) Между прочим, полковника тоже Григорием зовут. Не люблю его! Как-то приходит домой, а хозяйка меня выпустить не успела. Ну, он, натурально, в крик: «Это что такое? А ну, марш! Чтоб духу не было!» И еще ногой топнул. Чистый Наполеон. Ну, я для вида ужас изобразил — и вниз по лестнице. И — во двор!

А двор — это только так говорится: это же целый мир, это прерия и джунгли! Два дома — один жилой, где полковничиха живет, другой — общежитие техникума, а между ними пространство громадное, где и газон и кусты, и площадка детская, и гаражи и сарай, и куча песка, и лужи, и тут же под навесом помойка. А за общежитием — дорога, и там машины ходят и автобусы. Вот папаша мой, говорят, там под автобус и попал. Погнался за чужим котом — и под колеса… Я сам-то не помню этого, мал был. И мамашу не помню… Во дворе вырос.

Конечно, у домашних кошек жизнь спокойная, пристроены. Но только если кто на свободе вырос — он ее ни на что не променяет. Я во дворе — дома. Во дворе у меня все свои, знакомые. Атмосфера дружественная. Правда, в детском возрасте собак боялся. Так ведь, натурально, выскакивает откуда-то: несется прямо на тебя со всех ног, гавкает, слюну роняет. Мол, глядите все, сейчас я ему!.. Ну, по малолетству, конечно, опасаешься. Теперь-то один смех глядеть на этих псов. Он к тебе подскочит, а ты припадешь к земле, шерсть вздыбишь, зашипишь — ну, он, если поумней, тявкнет пару раз для проформы, да и отстанет. А которые оголтелые, вроде Тузика, то или по морде ему лапой, или вспрыгнешь куда повыше, на сарай там или на дерево, и сверху ему внушаешь: «Балбес ты, бестолочь. Прихвостень хозяйский…» С утра, если солнышко, я на крыше сарая, там у меня солярий. А если дождик, то в подвал общежития, там всегда трубы теплые. Погреешься, дождик переждешь — и снова во двор.

Ночью, бывало, заберешься в кусты, воздух — свежайший, запахов миллион, кажется, даже луна пахнет. А сам себя чувствуешь ягуаром, и до того хорошо, аж петь охота! Ну и запоешь! Запоешь — и из травы тебе, скажем, эта беленькая с черными ушками подпевает. Так распоешься, что и время позабудешь. Помню, как-то вот так душевно музицировали — вдруг дядька голый на балкон выскочил:

— Вот сукины коты! Поймал бы всех да кастрировал!

Не скажу, чтоб эта мысль мне сильно понравилась. Искусство кастрировать нельзя. Но, невзирая на подобных реакционеров, жил я хорошо, а главное — спокойно.

До того самого дня.

Август у нас хороший месяц. Тепло, людей во дворе мало, общежитие и вовсе пустое, потому что каникулы, на помойке все свежее, с витаминами. Я в августе поправлялся обычно.

В тот день, помню, лежу на крыше сарая. Время — к вечеру, солнышко ласковое, разомлел, лапой лень шевелить, хотя воробьи наглые перед самым носом скачут. Дремлю, и разное хорошее снится — полковничиха, сметана, и все это с запахом потрошков.

И вдруг по нервам:

— Гау! Гау-гау!

Открываю глаз, вижу — несется Рыжий как угорелый в сторону общежития, а за ним два этих придурка. Тузик и Смелый. Я сперва подумал. Рыжий развлекается. (Рыжий — это дружок мой, тоже безотцовщина.) Он их вечно раздразнит — и бежать. Потом вижу, нет, не за ним они бегут, а с ним вместе, и еще мальчишки бегут с воплями туда же, к общежитию, и взрослые торопятся. Ну, сон — как рукой, вскакиваю на лапы, с сарая скатываюсь и — туда!

И вот вижу: с той стороны общежития, где вход, стоит толпа народа, и все в одну стороны глазеют. Пробираюсь быстренько в первый ряд. Рыжий уже тут, стоит озадаченный. Псы тоже здесь, тоже от удивления пасти раззявили. Над входом в общежитие ворона знакомая сидит на карнизе. Крыльями хлопает, каркать не решается. А перед общежитием стоят три больших автобуса, один маленький и две легковые машины. И на всех одинаковое слово написано. Ну, систематического образования у меня нету, но буквы разбираю: «Г-о-с-к-и-н-о». Только успел прочитать, как из автобусов высыпались люди и принялись вытаскивать разные ящики, коробки, чемоданы и всякие вещи. При этом у всех поголовно в зубах были сигареты, и, не выпуская их изо рта, они все восхищенно выкрикивали: «Какой воздух! Какой чудный воздух!»

Через пять минут травы из-под окурков уже видно не было.

Не успел я удивиться по-настоящему, как меня чуть не убило тяжеленным ящиком, который грохнулся рядом со мной. И тут же кто-то стал орать на того, кто этот ящик уронил, а тот, кто уронил, стал орать, что он не потерпит, чтобы на него орали, а потом подскочил третий и заорал, чтобы они оба перестали орать. Потом они все вместе схватили ящик и потащили в общежитие. А остальные продолжали бегать, суетиться и выкрикивать: «Какой воздух!»

Рыжий ко мне поближе подобрался:

— Во дают! Ты такое видал?

Я такое видал один раз в жизни, когда мы с полковничихой смотрели телевизор, и она мне сказала:

— Смотри, Гриша, это налетела банда батьки Махно.

У этой банды тоже оказался свой батька, только он был без нагана, зато в бархатном пиджаке и с плоским чемоданчиком. И как только он из машины вышел, остальные кинулись к нему с криками, и я подумал, что сейчас они разорвут его и затопчут. Но бархатный открыл рот и сам заорал так, что ворона свалилась с карниза замертво. Он орал, что не желает слушать никаких претензий, что у него тоже комната без сортира, хотя он тридцать лет на студии, что комнаты с удобствами только у режиссера и артистов, что пускай они все ему скажут спасибо и за это общежитие, что все хотят сесть ему на голову, но он не позволит никому сесть ему на голову. После этого он спокойно вытер лысину плат ком и пошел в общежитие. А из легковой машины вылезли еще двое — один маленький, черный, лохматый, а второй в кепке, со скучным лицом.

И маленький закурил и сказал:

— Какой воздух, а? Потрясающе!

Скучный тоже закурил и сказал:

— Нормальный воздух. Утром надо будет побольше дыма.

И маленький сказал:

— Зачем? Утром будет естественная дымка.

А скучный на него посмотрел и сказал:

— Каждый режиссер думает, что он оператор…

И за этим удивительным разговором наши местные люди следили с большим почтением и шептали: «Режиссер… оператор… режиссер… оператор…» Тут из машины вышла такая молоденькая, хорошенькая, с сигаретой. И по толпе шепот прошел: «Артистка, артистка…»

Мне Рыжий говорит:

— Видал? Артистка!

Я хотел ему ответить, что без него знаю, но тут ему прямо в нос чей-то окурок угодил. Рыжий подпрыгнул, ругнулся и под ближайший автобус залез. Ну, я из солидарности, натурально, за ним.

И тут снова вся толпа:

— Ах!

Это появился еще один — артист. Этого я сам лично видел по телевизору у полковничихи. Он вышел из машины, вокруг поглядел и сказал громко:

— Ну, Париж!

Это он, конечно, перепутал, потому что наш город иначе называется. Потом он на общежитие поглядел и сказал артисточке:

— «Хилтон», а?!

И тут на них обоих ринулись наши местные люди и стали совать им разные бумажки, а они что-то чиркали на этих бумажках ручками, и наши отходили с таким видом, как у Рыжего бывает, когда он что-нибудь выгодное на помойке найдет.

У меня от всего этого бедлама вообще настроение не бог весть какое было, а тут еще эти два подхалима, Смелый с Тузиком, нас с Рыжим заметили и давай облаивать, перед приезжими выпендриваться.

— Все! — говорю Рыжему. — Рвем когти!..

Сидел я у полковничихи на кухне в самом паршивом настроении. У нас в городке, конечно, тоже разный народ. Есть которые и камнем в тебя могут, и крошки съедобной от многих не дождешься, но в основном население мирное, пахнет сытостью и покоем. А эти? Всклокоченные, мятые, окурками швыряются, орут… При чем здесь кино? Может, маскировка? Может, начинается кампания по отлову бездомных животных?

Полковничиха удивляется:

— Ты чего, Гриша? Ты что так мяукаешь жалобно?

Люди! Им что ни скажешь — все одно: мяукаешь!..

— А ты видел, Гриша, — говорит, — кино к нам сюда снимать приехали. Из дворянской жизни. Всех в массовку приглашали. А что? Вот пойду и запишусь. Буду крепостную изображать. А?

Ага, думаю. Тебе твой фельдмаршал даст массовку. А сам возле двери кручусь, на нее смотрю, мол, выпусти меня, женщина, Христа ради, видишь, не в настроении!..

Выпустила.

Во дворе уже темно сделалось. Теплый такой вечер. В траве всякая бестолочь стрекочет. Лягушка прямо перед носом шлепнулась. В другое время я б ей показал, выскочке пучеглазой, а тут не до нее. Стою посреди двора, гляжу на общежитие. А там на втором этаже во всех окнах свет горит.

Подошел ко входу. Долго стоял колебался. А потом сам на себя разозлился: в конце-то концов, кто тут хозяин?!

Запах дыма табачного я еще на лестнице почуял. А уж когда на второй этаж поднялся, в коридор, у меня от него чуть паралич дыхания не сделался. Ну, потихоньку вдоль коридора пошел. Иду, озираюсь, весь на нерве. Возле первой двери остановился, прислушался — вроде тихо. Возле второй двери тишина. Из-за третьей храп слышался, бархатным батькой оттуда пахло. Следующая дверь приоткрыта была, оттуда дым выползал, и разные голоса время от времени повторяли слова «Со свиданьицем!», после чего слышался стеклянный звон. Видно, в той комнате люди давно друг с другом не виделись. Что было странно — холодильник, который тут раньше стоял, в конце коридора, пропал куда-то… Дошел я до конца коридора, значит, и обратно повернул, к выходу. Иду и вдруг — стоп! Возле последней двери остановился. Говорят, против инстинкта не попрешь. Чепуха собачья. Инстинкт мне именно подсказывал, что смываться надо, и поживее. А это не инстинкт был, видать — судьба. В общем, ткнул я носом эту дверь — и вошел.

А там в дыму три девушки сидели. Одну я сразу узнал — артисточка. Они пили кофе, курили и разговаривали. Меня не заметили. Потом артисточка говорит:

— Девчонки, я вас сейчас выгоню. Хоть немного поспать надо, а то завтра с утра никакой грим не поможет. Буду как кошка драная.

Ну, я это услышал — забыл про бдительность. Выхожу на середину комнаты и говорю:

— Я, конечно, извиняюсь, но почему же если драная, так именно как кошка?

Ну, тут увидали они меня — и пошло-поехало!

— Киса!

— Киса!

— Кис-кис-кис!..

Артисточка кричит:

— Девочки! Какая хорошенькая! Дайте ее мне! Я буду ее звать Капа!

Ну, девочки, рады стараться, меня изловили — благо комната маленькая, куда я денусь! — и, натурально, за шкирку.

Между прочим, напрасно думают, что это очень большое удовольствие, когда тебя за шкирку поднимают. Никакого нету удовольствия: свисаешь, как дурак, лапы раскорячены. Ну а на морде, конечно, делается выражение неслыханного блаженства — кожа-то натягивается, чего ж тут еще изобразишь? Лыбишься, как самурай какой!..

Артисточка гуманизм показывает, визжит:

— Надя! Отпусти! Ей же больно!

А Надя эта подлая меня как клещами держит и басом говорит:

— Да не, они так любят! Ой, гляди! Это ж не она, а он! Котяра! Глядите, девочки!

Ну, ни малейшей деликатности! Стал дергаться, изворачиваться, чтоб Надю эту подлую корябнуть — да тут меня на руки артисточка взяла, я успокоился немного. А она говорит:

— Ну и что же, что кот? Он все равно будет Капа. Он будет мой талисман!

Тут вторая, ассистентка эта, как закричит:

— Марина! Ты с ума сошла! Какой талисман! Может, у него стригущий лишай! Они ж разносчики! Вид у него какой-то подозрительный!

На себя-то, думаю, посмотри! Сама ты, может, разносчица!

Надя эта подлая кричит:

— Надо его помыть! Марина, держи его! Я за шампунем сбегаю! У меня для посуды, щелочной!..

Что тут рассказывать? Шум, визг, крик, я кусаюсь, царапаюсь, они меня в эту гадость щипучую окунают — прямо в ведро… Думал — каюк!..

Потом вытаскивают из ведра, тряпкой какой-то вытирают — а я уже и сам, как тряпка мокрая. Голова гудит, глаза щиплет, вестибулярный аппарат отказывает. Лежу в углу — ничего не соображаю. Потом как сквозь туман вижу — уходит эта Надя подлая вместе с подружкой своей, тоже преподлой. Артистка за ними дверь закрыла и сейчас же догола разделась.

— Ты, — говорит, — помылся. Капа, теперь я тоже в душ хочу.

И пошла она в душ — видимо, воображала, что у нас в городе вода так все время и льется.

Вышла и говорит:

— Нету воды, Капа, представляешь?

Страшно трудно представить. А она голая на диван села — да как заплачет! Ей-богу, ревет, натурально, слезы по щекам размазывает.

— Не могу, — всхлипывает, — сил нету больше! Устала! В театре устала и в отпуск не пошла — сниматься ей, видите ли, захотелось!.. Зачем я тут. Капа? Дура, бездарь!.. Не выйдет у меня ничего! Ничего! Понимаешь?!

Меня схватила — и своим носом к моему:

— Они думают, — кричит, — Мариночка веселая,

Мариночка улыбается. Я боюсь. Капа! Я не потяну!.. А этот Марк?! Тоже Феллини! Рояль на лужайке выдумал! Сам ляпнется — и меня мордой об стол!.. Понимаешь?!.

Я одно точно понимал — что попал в натуральный сумасшедший дом. Хватают за шиворот, купают в дряни какой-то, жрать не дают, ревут, бормочут ерунду.

А она как начала плакать, так же вдруг и закончила.

— Ничего, Капочка. Все равно мы с тобой самые талантливые артистки. А они все дураки. Давай спать!

Меня — на руки, со мной — под одеяло. И враз заснула. Ну, делать нечего. Свернулся клубком, задремал кое-как. Беспокойно спал: приснилось, что Рыжий вместо меня к полковничихе заявился и сметану всю сожрал…

Утром рано проснулся. Не сразу и сообразил — где это я. А сообразил — вылез тихонько из-под одеяла на пол спрыгнул. Сунулся к двери — закрыта, конечно. Так, думаю. У них тут искусство, а мне с голоду подыхай. Разбудить ее, что ли? Разбудишь, а тебя в какой-нибудь дряни опять вымоют. Поглядел вверх — форточка вроде приоткрыта. Раз! — на подоконник, — два! — в форточку, — и со второго этажа — вниз. Хорошая зарядка натощак, да?

И — к помойке. Кстати, приличную рыбью голову нашел — съел. Полегчало на душе немного — пошел в трешку. Я и вообще в травке люблю поваляться. Ну, а тут-то тем более, ночью не выспался — в момент заснул. И сон, видать, крепкий был. Потому что опасности я не почуял…

Р-раз! — и сообразить ничего не успел, переворачиваюсь в воздухе и попадаю в какую-то душную тьму на что-то мягкое. Я в это мягкое когтями вцепился, а оно как заорет:

— Убью! — ив меня когтями. Я в темноте пригляделся — Рыжий!

Я ему ору.

— Отпусти, дурак, это я!

Он тоже обалдел:

— Гриша, ты? Гдe это мы, а?

Оказалось, сидим оба внутри какой-то тесной сумки, воняет клеенкой, и, видно, куда-то нас в этой сумке несут, потому что качает. И голоса человеческие слышны — только непонятно, что говорят.

— Куда это нас? — Рыжий спрашивает, а сам дрожит весь.

— Куда, куда… Топить, наверное! — мужественно так шучу.

Рыжий шутки не понял, как завизжит!

— За что?! — орет. — Незаконно! Начальник!

Законности захотелось ему. В ответ на его вопли нас так тряхнуло — я думал, из меня кишки вывалятся.

— Заткнись, — говорю. — Сиди тихо, может, пронесет.

Трясемся молча. Рыжий шепотом причитает. И вдруг кончилась тряска.

Вжик! — открывается «молния», чья-то рука Рыжего за шкирку хватает — и вверх. Я только успел тоже голову высунуть, как снова: вжик!

Сижу в сумке, голова наружу, сам внутри. Вижу: сумка на траве стоит, на какой-то лужайке. А на лужайке черт знает что творится! Какие-то провода, какие-то ящики, какие-то прожектора на стойках, вдали автобусы видны, те самые, вчерашние, и людей полно — и местные наши, и приехавшие вчера. Шум, беготня, суета. А посередке стоит несуразного вида штуковина с круглым стеклянным глазом, а напротив штуковины — прямо на травке белый рояль. Я, кстати, люблю рояль, я однажды спал на рояле, в красном уголке… А за этой самой штуковиной с глазом сидит на стульчике оператор Коля, и вид у него такой, будто все, что происходит вокруг, он тысячу раз видел и знает наперед, что дальше будет. А между Колей и роялем сидит на стуле артисточка моя, Марина, только узнать се можно с трудом, потому что на ней длинное какое-то платье — у нас в городе никто в таких не ходит, а рядом валяется зонтик кружевной, а сама она вся в слезах. А вокруг нее кругами бегает этот лохматый режиссер, Марк, и вид у него презлющий.

И вот вижу — прямо к ним туда и бежит вчерашняя подлая Надя и тащит за шкирку Рыжего, который изо всех сил дрыгается. Подбегает она к ним и кричит басом:

— Марк Евгеньевич! Нашла! Марина! Я тебе еще лучше нашла, чем вчерашнего! Гляди, какой рыженький!

А моя артисточка Рыжего увидела да как закричит:

— Убери, — кричит, — эту рыжую гадость! Я хочу Капу! Да! Да! Да, Марк Евгеньевич! Можете снять меня с роли! Да, я сумасшедшая, да, у меня бзик! Думайте, что хотите! Только я никогда не капризничаю!.. А сейчас я знаю, у меня без талисмана ничего не выйдет! Да! Пожалуйста!.. Я всегда!.. Я никогда!.. Я уеду! Уеду!..

И совсем разревелась.

Марк аж затрясся, к Наде подлой подскакивает:

— Дура! — орет. — Ты кого привезла? В этой группе никому нельзя ничего поручить! Где машина? Я сейчас сам поеду по этому паршивому городу искать ее паршивого кота! Выкинь эту тварь! — выхватил у нее Рыжего и в сторону швырнул. Ну, у того ума хватило не разыгрывать обиженного — прочь рванул, чуть тетку не сбил какую-то…

А Надя эта подлая тоже орет:

— Я у вас всегда виновата! А это, между прочим, обязанность администрации — котов ловить. А я художник-гример!

Подбегает ко мне, из сумки выдергивает за шкирку — и к ним:

— Нате!

Артистка меня увидела, ко мне кинулась.

— Капочка! Капочка! Талисманчик мой хороший! Иди сюда!

И руки ко мне тянет. И тут у меня тормоза отказали. Когти выпустил — как вцеплюсь! Артистка бедная в визг! Надя подлая меня за шкирку трясет. Марк вовсе взбесился, к артистке подскочил, кулаками машет:

— Черт подери! Идиотка! Посмотри на свои руки! Раскорябанная графиня!! Как теперь снимать твои руки на клавиатуре?! Свернуть этому паршивому коту голову!

А артистка пуще прежнего визжит:

— Не смейте! Вы живодеры! Отдайте его мне! Марк зубами заскрипел, подбегает к оператору

Коле и орет:

— Что ты сидишь, как сыч? Скажи что-нибудь!

А Коля на него поглядел с большой теплотой и говорит ласково:

— Главное — создать на площадке творческую обстановку.

— Остряк! — закричал на него Марк. Какую-то таблетку вынул, сунул в рот, тут же сигарету закурил, сел на стул и глаза закрыл.

А к артистке, к Марине, какие-то женщины подбежали и стали ей мазать руку йодом. Одна мажет, а другая на руку дует. А она сидит, меня на коленях держит, второй рукой гладит.

— Tалисманчик мой хорошенький, Капочка, успокойся, не дрожи, я тебя никому не отдам.

Эх, жалко, думаю, я ее корябнул, а не Надю эту подлую.

Пока руку ей мазали, Марк в себя, видать, пришел. Со стула своего встал — и к нам.

— Ну, что? — говорит. — Успокоилась? Вот и умница. Молодец. Отдать бы тебя вместе с твоим котом на живодерню!

Очень я люблю этот юмор!

А она ему вдруг говорит:

— Ой, Марк Евгеньевич! Знаете, что я придумала? Марк с нехорошей улыбкой на нее смотрит и говорит:

— Придумала? Ну-ну, Маня, что ты еще придумала? Она ему:

— А давайте я на рояле буду играть в перчатках! В шелковых! Она же аристократка! По-моему, хорошо, а?

Марк ничего ей не сказал, только на Колю поглядел. А тот ему еще ласковее говорит:

— Марик, ты же любишь думающих актеров… Да пусть она хоть в рукавицах асбестовых играет — все равно я ее руки не беру!

Тут Марк бледный сделался, взялся за сердце и пошел на Колю мелким шагом.

— Как это, — говорит жутким шепотом, — ты ее руки не берешь?!

И сцепились они, как в хорошей кошачьей драке, разбираясь — брать в кадр руки или не брать. И когда наконец Марк победил и решили, что руки брать в кадр обязательно, тогда Коля заявил, что пускай срочно ищут дублершу, потому что из-за этой кошмарной обстановки ничего другого они все равно не снимут, а он, хотя и дурак, что влез в эту картину, но все же не сумасшедший, чтобы снимать руки в перчатках.

И они стали искать дублершу, то есть стали смотреть руки у всех женщин, которые тут были. А я сидел на коленях у артистки. И вдруг я почуял запах полковничихи. И точно! На полковничихе был какой-то сарафан, на голове ее откуда-то взялась толстенная коса, а на щеках был нарисован румянец. И я понял, что она, значит, не забоялась своего Наполеона и сделалась-таки крепостной.

А полковничиха меня увидела на артисткиных коленях, подходит и говорит:

— Ах ты, Гриша! Ты тоже сниматься пришел?

А артистка ей говорит:

— Он не Гриша, его Капа зовут.

А полковничиха так ей сладко улыбнулась и говорит:

— Ну надо же! До чего на нашего Гришу похож! Только ваш, конечно, намного красивее!..

Верь после этого кому-нибудь!..

А артистка вдруг с места подскочила, меня подхватила и к Марку побежала, который в это время сидел у рояля.

— Я придумала! Давайте мы Капу снимем! Вот когда сцена отравления — давайте я сперва дам яду Капе, и он умрет, а я на него посмотрю, что он умер, и тогда уже сама отравлюсь! А?

Тут Марк на меня посмотрел, потом на нее, а потом так улыбнулся, что у меня шерсть дыбом встала. И он открыл рот, чтобы сказать что-то интересное, но не успел, потому что из автобуса выскочил тот самый артист, которого я видел по телевизору, Олег Иванович, только сейчас он был не в мятых штанах, а в белом костюме и в белой шляпе, и он большими шагами подошел к Марку и заявил, что он сейчас же уезжает, что ему надоело это издевательство, что он, как идиот, шесть часов сидит в гриме, что, если бы не Марк, он бы сейчас снимался не в этой вонючей дыре, а в Югославии, куда его приглашали, но он пошел Марку навстречу, а теперь ему здесь плюют в лицо, но больше он не желает сидеть здесь и смотреть, как все ходят на задних лапках из-за капризов сопливой неврастенички.

На это моя артисточка ничего не сказала, а только посмотрела ужасно презрительно и отошла вместе со мной в сторону. А Марк стал бить себя кулаком в грудь и кричать Олегу, что ему самому здесь все плюют в лицо, и что он всех хочет понять, а его никто не хочет понять, и что он вообще последний раз снимает кино.

В общем, ничего они, кроме рук дублерши, в тот день не сняли. И Коля сказал, что ему наплевать, но если они будут и дальше так работать, то смотреть этот фильм будут праправнуки.

После этого подходит к нам Марк, артистку глазом сверлит и неприятным голосом заявляет:

— Я надеюсь, Марина, вы понимаете, что сегодняшний съемочный день фактически пропал из-за вас. Как режиссер я, Марина, считаю, что каждый артист имеет право на определенное число истерик. Так вот, Марина, вы учтите, что вы свои права уже исчерпали. Следующую истерику будете устраивать не мне, а дирекции студии. Вместе с вашим котом. И скажите спасибо, что у нас тут не Голливуд. Там за сорванную съемку с вас бы шкуру сняли и с вашего пошлого кота тоже.

Я подумал, во-первых, неизвестно, кто тут пошлый, а во-вторых, слава богу, что у них не Голливуд.

Но тут Марк вдруг засмеялся, артистку мою по щечке потрепал и говорит:

— Маняша, я все понимаю, тебе трудно, роль трудная, я трудный, но я тебя прошу, чтоб завтра работала на всю катушку, ладно?

И Марина моя дрожать перестала и заулыбалась, а этот Марк ужасный меня за ухом почесал и говорит:

— А не то мы твоего котофея живьем сварим!

Ну просто бездна юмора.

Так началась моя с ними жизнь.

Официально я с артисточкой проживет, в ее комнате. Там чаще всего и спал, с ней вместе. Ну, спет — это, конечно, громко сказано. Чтоб ночью нормально спать, этого у них и в помине не было. В смысле сна у них скорее уж наш был режим, кошачий. Моя, например, натурально, как кошка, ночью часа в три вскакивает, сигарету — в зубы, и давай читать этот, кейс его, сценарий. Читает, потом вслух повторяет — репетирует. Поначалу я на это дело ошарашенно смотрел, потом попривык. Ну а потом и реагировать стал — как мне что не нравится, сейчас фыркну или хвостом по постели стукну, а то и вовсе отвернусь. Ну, она сразу — стоп. «Что, — говорит, — Капа, плохо, да? Конечно, плохо, — говорит. — Наигрываю, кейс лошадь. Потому что я. Капа, дура, бездарь!..» И тут же реветь. Сидит, носом хлюпает. Потом высморкается, новую сигарету возьмет, выкурит, еще побормочет, порепетирует — и снова спать. А во сне-то, прямо несчастье, все дергается, вскрикивает… Лежу рядом, даже не злюсь, а думаю: «И чего это она себя так? Зачем эти страдания такие?»

Потихоньку я с ними со всеми перезнакомился. И понял одно: на поправку тут рассчитывать не приходится. Потому что насчет еды у них еще хуже, чем насчет сна.

У директора ихнего вообще диета была — он голодом лечился, чтоб похудеть, и каждый день он всем докладывал, сколько он не съел, чтоб, значит, все вокруг восхищались. Ну все и восхищались, кроме меня, конечно.

Что касается остальных, то они не то чтобы вовсе не ели, но как-то все на ходу, урывками, и, главное, объедков у них никогда не оставалось. Женщины к нам обыкновенно хорошо относятся, особенно которые без детей. Но тут женская половина насчет харчей тоже была бесполезная, потому что питалась одними сигаретами.

На нормального человека больше всех из них был похож Олег с седыми висками: он повадился каждый день обедать в нашем городском ресторане, хотя доброжелатели его отговаривали…

Я, честно сказать, сперва думал, что они придуриваются. Я ж помнил, что когда тут в общежитии учащиеся жили, то стоял в коридоре большой холодильник, и они там всякие продукты держали. Как-то мы с Рыжим налет совершили на этот холодильник. Дверца там была слабая. И если мордой долго в щель тыкать, то дверца открывалась… А тут смотрю — нету холодильника с продуктами. Куда девался, думаю. Случайно обнаружил: оператор Коля в свою комнату входил, а я как раз по коридору мимо пробирался. И через дверь-то и увидел: стоит холодильник в Колиной комнате. Так, думаю. Нехорошо получается, братишки по разуму, неблагородно. В тот же день дождался, когда Коли не было, — ив форточку в комнату его и проник. Встал у холодильника на задние лапы, мордой в щелку потыкал — открылась дверца. Смотрю: забит холодильник! Стоят снизу доверху круглые железные банки. Большущие! У меня аж сердце екнуло: мне как-то раз из такой банки полковничиха целую селедку дала. Неописуемая вещь! Я ее целиком съел, с костями и хвостом… Ну, стал глядеть — нету ли тут открытой банки? Вижу, что вроде нет. Дай, думаю, на пол сброшу — вдруг откроется. И сбросил. Во-первых, грохоту наделал — до смерти перепугался. Во-вторых, оказалось, что не открылись банки. А в-третьих, оказалось, что никакая это не банка с селедкой, а была в этих железных коробках кинопленка Шосткинской фабрики, абсолютно вещь несъедобная…

Ну, натурально, когда Коля вернулся, он дикий учинил скандал — допрашивал всех, кто к нему в комнату входил. Все, конечно, отпирались, подозрение на меня пало. Хорошо, нашелся кто-то, сказал, что коту в холодильник в жизни не забраться…

Снимали свое кино они обыкновенно днем. В основном на той самой лужайке. Но и ночью тоже ездили иногда — снимали в нашей городской гостинице. Я сперва сильно удивлялся — что хорошего можно снять в нашей городской гостинице? Совсем ведь гиблое место. Но потом узнал: оказывается, они там снимали дом призрения для бедных, и тогда перестал удивляться.

Утром Марина моя вскакивала, первым делом, натурально, сигарету в зубы, меня — на руки, и мы садились в автобус и ехали. Приезжали, и ее начинали наряжать в разные наряды, причесывать и по-всякому мазать лицо, а я с ней рядом сидел, зевал, потому что ночью-то не высыпался. А потом она шла и становилась поблизости от этой черной штуки — от камеры. Иногда одна, а иногда еще со всякими другими артистами, которых откуда-то привозили на несколько дней, а потом увозили. Ее-то и Олега никуда не увозили, они все время тут жили, потому что они были главные исполнители… И когда начинали снимать, то есть орать друг на друга, ругаться и все такое, я забирался под стул или еще куда, где безопасно, и оттуда наблюдал. Ну и они все потихонечку ко мне тоже попривыкли. Я уже как бы ихним всеобщим талисманом сделался.

— Ну что. Капа, — говорит Марк и на меня глядит. — Можно начинать?

— Валяйте, — говорю. И поглубже под стул забираюсь.

И так я много дней сидел под стулом и на это все глядел, и уже просто так мне, конечно, сидеть было скучно, очень уж хотелось принять посильное участие. Ну, пару раз я им шнуры какие-то запутал, пудру на себя опрокинул, микрофон как-то уронил. Потом вникать стал в самую суть процесса.

Помню, как-то не понравилось мне, как Марина с Олегом играют. Вылез из-под стула, прямо к ним подхожу, задом перед камерой встал и хвост поднял, мол: «Стоп!»

Директор как зашипит:

— Ах ты, мерзавец! Брысь!

А Марк вдруг говорит:

— Нет, не брысь! Не брысь, а правильно! Вся сцена коту под хвост!

Когда шел дождь, они не снимали, а сидели в общежитии. Иногда в такие дни кто-нибудь в магазин бегал, и в какой-нибудь комнате начинались возгласы: «Со свиданьицем!» А Марк и Коля в такие дай злющие ходили, потому что им надо было солнце, чтобы снимать. Я в такие дни отсыпаюсь. Как-то вечером, дождик кончился, я во двор спустился. Только к сараю подошел — из-за угла Рыжий.

— Тебе чего, — говорит, — во дворе не показываешься?

— Некогда, — говорю. — Я теперь ихний талисман.

— Чего-чего? — говорит.

— Талисман. Это… ну, долго тебе объяснять. В общем, без меня они ничего не могут.

— Колоссально, — говорит с завистью. — Ну, тогда вынеси чего-нибудь пожрать! У них небось навалом!

— Ты что, — говорю. — Ни черта у них нету!

— Врешь, — говорит. — Если жрать нечего — чего ж ты от них не отвалишь?

Бездуховный он, в сущности, этот Рыжий! Только бы пожрать ему, да секс…

Обыкновенно Марк с Колей после съемок шли в наш городской кинотеатр и просматривали материал. Мне жутко хотелось поглядеть — что это за материал такой, но только они никому с собой ходить не позволяли. Я однажды попытался проскочить, но не вышло. Я другой раз попробовал — тоже мимо, заметили меня. А на третий раз Марк ногой на меня топнул, все равно как полковник:

— Тебе сказано — кыш отсюда! А то посмотришь — и сглазишь к чертям! тем более, завтра автор сценария смотрит.

Это насчет автора он уже как-то больше не мне, а сам себе сказал, и по голосу я понял, что это не боль-но-то его радует.

А на другой день, точно, объявился на площадке новый человек. Длинный, тощий, в очках и бородка маленькая. Как он появился, Марк ему навстречу вышел, руку пожал, по спине похлопал и сказал, что он жутко рад, что тот приехал. Тут Коля на Марка посмотрел и вздохнул. А длинный сказал Марку, что тоже жутко рад. И потом сказал, что он на площадке во время съемок посидит, если Марк не возражает. И Марк сказал опять, что он жутко рад, а Коля опять на него глянул и опять вздохнул. И длинному дали стул.

Но он не сел, а пошел бродить по площадке, и все трогать и со всеми здороваться, и с Мариной моей поздоровался, и она ему так улыбнулась, что он, наверное, чуть не ослеп, и он меня погладил, потом зацепился за какой-то кабель, чуть не упал, смахнул чей-то чемоданчик на землю, сказал: «Извините», тут же задел рукой стойку с прожектором — в общем, он мне понравился. А потом от начала и до конца съемок он просидел на стуле не шелохнувшись.

А потом они пошли смотреть материал — уже втроем. И я видел, что Марина моя в тот день очень нервничала, и Олег тоже, хотя меньше, и они решили, что надо снять напряжение. Они дали подлой Наде денег, и та пошла в магазин, и пока Марк с Колей и длинным были в кинотеатре, они втроем снимали напряжение. А я пошел к кинотеатру.

Когда Марк, Коля и длинный человек вышли оттуда, я жутко испугался, потому что я в жизни не видел лица такого цвета, какое было у длинного. Хотя у Марка и у Коли тоже были интересные лица. Они вышли и даже не закурили. Они стояли молча и смотрели мимо друг друга.

Потом вдруг длинный закричал на Марка:

— Я ничего этого не писал!

И ткнул Марка пальцем в грудь.

А Марк тоже его ткнул пальцем и закричал:

— А я так вижу!

И закричал, что он никогда не сомневался, что длинный ему вонзит нож в спину.

А длинный закричал, что никому он ничего вонзать не будет, а снимет свою фамилию.

А Марк закричал:

— И снимай!

А длинный закричал:

— И сниму!

И они вдвоем стали одновременно кричать друг на друга и махать руками, и я сидел под скамейкой и смотрел, и думал, что они, наверное, подерутся, но они не подрались, потому что Коля, который стоял и молчал, на них глядя, вдруг сказал:

— Ладно вам! Все равно худсовет все зарубит.

И при слове «худсовет» Марк и длинный разом замолчали, перестали махать руками и задумались.

И так молча они пошли в общежитие, а я шагал за ними следом и пытался сообразить — о чем это они? Какой нож? Какую фамилию? Откуда снять?

А в общежитии их встретили Олег и Марина, которые к тому времени уже сняли, должно быть, свое напряжение, потому что Марина во все стороны невероятной улыбкой улыбалась и спрашивала у длинного:

— Ну! Сергей Александрович! Как вам материал? Скажите! Ну! Как я играю?

И длинный на нее сквозь очки глядел, улыбался и бормотал:

— Ну… интересно… И не ожидал… Что так интересно…

Тоже не отличался правдивостью. Но зато Марина моя совершенно приободрилась, стала улыбаться уже вообще невероятной улыбкой и сказала, что они теперь все должны вместе снять напряжение.

И они пошли в нашу комнату и стеши снимать напряжение, а я пошел спать в комнату к осветителям.

И, засыпая, я опять думал, сколько же всего этих сумасшедших людей на свете? Вот еще один объявился — длинный с бородкой и с очками, который свалился откуда-то и теперь еще может ударить Марка ножом в спину, что очень досадно. Да еще этот, как его… Худсовет! Худсовет — он, должно быть, еще более сумасшедший, чем они все, раз они его так боятся. Страшный, как какой-нибудь сторожевой пес, с которым лучше не связываться…

На следующий день бородатого человека уже не было — видно, сняв напряжение, он уехал, а все остальные остались. И с каждым днем теперь они становились все более нервными. Марина моя вообще мне каждую ночь истерики закатывала, что она угробила картину, что ее саму Марк угробил, а главное, Коля угробил, потому что специально снимает, чтоб она плохо выглядела… А выглядела она впрямь не очень — совсем худая сделалась и бледная… И Марк сделался бледный и уже подолгу орать не мог — только вскрикивал и тут же смолкал, безнадежно качая лохматой головой. И выходных они себе уже больше не устраивали, потому что ихний бархатный батька сказал, что они и так срывают все сроки и что из-за них вся студия под угрозой. И при этих его словах Марк ужасно съеживался. Так что выходных у них не было больше, только один раз съемки встали на два дня, потому что Олег очередной раз пообедал в нашем городском ресторане, а когда он через два дня поднялся с постели, у него был такой вид, что подлая Надя плакала.

Я, натурально, не плакал, но подумал: ну, зачем? Зачем он приехал в этот город и не кушает дома? Вот ведь у нас все нормальные люди едят дома. И полковник дома ест. А может, и правда, у них ни у кого дома нету — ни у Олега, ни у Марка, ни у Марины? Может, они все бездомные?

Но скоро настал день, когда я все понял.

Я все же пробрался в зал, где Марк и Коля сидели, чтоб смотреть материал. Видно, они уже были все утомлены, бдительность притупилась, и они не заметили, как я прошмыгнул в зал, пробежал под креслами в первых рядах и там залег под креслом. И вот погас свет, и вспыхнул этот белый экран. И я понял.

Я понял, зачем Олег отравился в нашем городском ресторане. Я понял, зачем моя Марина сделалась тощая и бледная. Я понял, зачем все эти люди каждый день орут друг на друга, бегают, суетятся, грузят свои ящики и коробки в автобусы, едут на лужайку, вынимают из автобусов свои коробки и ящики, раскладывают, сколачивают, подключают и зажигают, окуривают все вокруг дымом, ждут какого-то облака, потом ждут, чтоб оно поскорей ушло, замирают в абсолютной тишине, смотрят во все глаза на мою Марину и на седого Олега, которые по десять раз повторяют одно и то же перед этой самой черной штукой под названием «камера», и зачем Марк, который орет, что у него больное сердце, делает все, чтоб у него это сердце вообще лопнуло, и почему все эти люди, эти странные мужчины и женщины, которые питаются сигаретами и ходят в неглаженой одежде, вызывают зависть у жителей нашего города, хотя они-то сами живут в своих домах, где стоят холодильники с хорошими вкусными вещами, а не ходят в наш городской ресторан, запаха которого пугается даже такой тип, как Рыжий… Я понял, почему эти люди, постоянно жалующиеся, что в любом другом месте они имели бы куда больше, жили бы куда спокойнее, — почему они не отправляются в эти другие места.

Я понял все это, когда погас в зале нашего городского кинотеатра свет, а экран вспыхнул.

И из-под кресла первого ряда я увидал вдруг прекрасную зеленую лужайку, и я узнал ту лужайку, где я много раз сидел под стулом, только она была во много раз прекраснее и зеленее, чем на самом деле, и на этой прекрасной лужайке появилась в длинном платье с кружевным зонтиком какая-то невозможной красоты женщина — и это была моя Марина, и это была не та сумасшедшая артисточка, которая будила меня по ночам, курила, ревела, бормотала, что она бездарь, и снова ревела и курила, а это была ослепительная Марина с такими глазами, каких не бывает даже у сиамских кошек… А потом навстречу Марине вышел человек в белом костюме — и это был Олег, но не тот злобный Олег, который орал на Марка и обещал уехать, потому что его предали, и не тот, который после нашего ресторана ходил по стеночке, держась за живот, и не тот, который как-то лез целоваться к моей артисточке в моем присутствии… Это был невероятный красавец, мужественный и благородный, как тигр, и тут он тоже поцеловал Марину, но я понял, что это был другой поцелуй, и даже зажмурился от восхищения… Не знаю, сколько времени длилось все это. Я съежился под креслом первого ряда и глядел, и чувствовал, что из глаз моих закапали слезы… Да, я сидел и тихо рыдал. Я рыдал, ибо я понял теперь, для чего ведут они свою жизнь. Для того, чтоб сделать эту самую жизнь на куске белой материи во много раз прекраснее, чем она есть на самом деле…

Когда зажегся свет, Марк и Коля стали ругаться, но впервые я не слушал — о чем.

Я не пошел в общежитие, мне хотелось излить кому-нибудь душу, мне хотелось ласки и понимания. Я бродил всю ночь. Под утро я встретил ту, беленькую с черными ушками… Я долго рассказывал ей о том, что видел. О том, что есть, оказывается, моменты, когда хотелось бы ненадолго стать человеком… Словом, долго я с ней делился своими эмоциями. Она на меня во все глаза смотрела, слушала. Потом говорит:

— А давай, Гриша, сегодня на помойку вместе сходим, позавтракаем!

У меня все внутри упало. Как дам ей по башке лапой!

Удрала, дура! Еще крикнуть успела, чтоб я к ней больше не приставал. Ну и черт с тобой, думаю. Сижу, размышляю о жизни, мечтам предаюсь. А в общежитие, олух, не тороплюсь. А когда вернулся…

Я увидел пустое общежитие.

Я промчался по второму этажу — все комнаты были пусты, если не считать окурков. Я бросился обратно, скатился вниз по лестнице и пронесся по главной улице. И увидел, как за поворотом скрывается последний автобус — они называли его камер-вагон, — там возили ту самую черную штуку со стеклянным глазом.

И я заплакал — второй раз за эти сутки. Я брел по улице, не замечая, что начался дождь.

Я снова поднялся по лестнице на второй этаж, и на этот раз увидел холодильник — его вынесли обратно в коридор. Я ткнул мордой в щель — дверца открылась. В холодильнике было пусто — только на нижней полке лежал маленький кусочек колбасы. Я понял, что это они оставили мне.

Я не стал есть. Я опять спустился вниз и сел на крыльце. Ко мне подлетел захлебывающийся лаем Тузик. Я только глянул на него — он поджал хвост и попятился. Видно, взгляд мой был страшен.

Потом, когда дождь почти кончился, меня увидела полковничиха. Она взяла меня, мокрого и дрожащего, на руки и отнесла к себе. Когда пришел полковник, она сказала, что если он станет выгонять меня, то она уйдет со мной. И полковник замолк, и я понял, что из них двоих полковник теперь она. А потом я убежал во двор и встретил Рыжего, он понял, что я не в себе, и угостил валерьянкой, которую раздобыл где-то.

— Со свиданьицем, — сказал я ему, выпил валерьянку, но не развеселился.

А потом наступил вечер, стало темно. Я подошел к общежитию, где теперь не горели окна и было отвратительно тихо.

Я поднял морду к небу. Первый раз в жизни я пожалел, что я не собака — сейчас бы я завыл. Я долго сидел неподвижно и смотрел в темное небо. Я сидел и смотрел. Я сидел до тех пор, пока в меня не вошло чувство знания и решимости.

И тогда я встал и пошел не оглядываясь.

Было темно, но я-то, слава богу, видел, как днем. Мои глаза были сухими. Я бы никогда не мог объяснить этого, но я знал, что не собьюсь с дороги…

* * *

В большом и шумном городе перед входом в известную киностудию сидел невероятно грязный, тощий и ободранный копь Он сидел с утра до вечера уже несколько дней и смотрел на входящих и выходящих своими пронзительными зелеными глазами.

Внезапно, заметив кого-то, он замер, затем стремглав кинулся вперед и молниеносным прыжком настиг входившую в дверь студии молодую, но уже популярную артистку. Артистка испуганно завизжала.

Оказавшийся рядом дородный мужчина галантно отшвырнул кота прочь.

— Совсем ополоумели коты паскудные, — заглядывая а глаза артистке, сказал он.

— Я так испугалась! о казала с чарующей улыбкой артистка. — Вообще я люблю кошек. У нас на съемках чудный кот жил. Капа. Красавец!

И они прошли через турникет.

Услышав такие слова, кот отряхнулся и сказал что-то, глядя вслед ушедшим.

Но слова эти прозвучали для оказавшихся рядом обычным мяуканьем.

1986



Птичка ль капнет с небосвода,

Рыбка ль булькнет в глубине —

Всякий раз игра природы

Возбуждает мысль во мне.

Так смелей же — в час восхода,

Ясным днем и при луне, —

Капай, птичка, с небосвода,

Булькай, рыбка, в глубине!

Загрузка...