Было заметно, что, привязавшись к Жоржу Изамбару, прислушиваясь к его мнению и рекомендациям, Рембо преобразился, расцвёл. И дома с родными, и в школе с некоторыми товарищами по классу он становился всё менее отчуждённым, замкнутым и скрытным. Он уже не боялся сказать тому, кто желал его услышать, особенно своей непреклонной матери, что для него в жизни имеет значение только поэзия.
Но каких авторов надо читать в первую очередь, чтобы проникнуть в глубины столь таинственного искусства, как поэзия, в этот величественный, богатый, завораживающий и полный высоких истин мир?
Франсуа Вийон, Пьер Ронсар, Андре Шенье, Виктор Гюго, Альфред де Мюссе, Теофиль Готье, Алоизьюс Бернар, Шарль Бодлер, Теодор де Банвиль, Альбер Глатиньи… От этих славных имён кружилась голова. А были ещё новые авторы, которых он открыл в выпусках «Современного Парнаса» и стихами которых увлекался: Леконт де Лиль, Франсуа Коппе, Эммануэль Дезессар, Эрнест Д’Эрвилли, Жан Экар или самый меланхоличный и элегичный из всех Леон Дьеркс…
Изамбар в это не вмешивался. Он лишь наблюдал за тем, что именно так жадно читает его протеже из поэзии и прозы, даже если то были произведения, на его взгляд, ничего не значащие. Он был убеждён, что для всякого, кто хочет научиться писать, нет лучшей школы, чем поближе узнать гигантское пространство литературы. Артюру же было только того и надо — поглощать книгу за книгой.
Госпожа Рембо не могла не заметить серьёзного изменения в поведении сына. Она не усмотрела в нём ничего хорошего, обеспокоилась и вскоре, проведя небольшое расследование, обнаружила, что Артюр распутничает, наслаждаясь втихомолку чтением безнравственных книг писателей, включённых в список запрещённых авторов. В начале мая 1870 года она отправила Изамбару письмо:
«Господин Изамбар, я как нельзя более признательна вам за всё, что вы делаете для Артюра. Вы направляете его советами, даёте ему дополнительные внеклассные задания, на подобное попечение мы не имеем никакого права.
Но есть такое, чего я не могу одобрить, например, чтение книг вроде той, что вы дали ему несколько дней назад (отверженные В. Гюгота), вы должны знать лучше меня, господин профессор, что следует быть очень осторожным в выборе книг, которые намерены предложить детям. И я думаю, что эту Артюр раздобыл без вашего ведома, было бы опасно разрешать ему подобное чтение.
Имею честь изъявить вам своё уважение,
Тогда же в крайнем раздражении она пришла к главе коллежа с жалобой на Изамбара, и начальство попросило того как можно скорее лично с ней объясниться. Напрасно он уверял её в чистоте своих намерений, в том, что он одолжил юному Артюру не «Отверженных», а «Собор Парижской Богоматери» — чтобы подросток «познакомился с местным колоритом»{5} для лучшего выполнения задания по французскому. Госпожа Рембо настаивала на своих обвинениях, заявив Изамбару, что он нечестивец, который сделал её невинного мальчика соучастником своего гнусного вероотступничества.
Этот инцидент имел для госпожи Рембо неожиданные последствия: он лишь укрепил взаимную привязанность Артюра и Изамбара, который убедился в том, что его лучший ученик действительно оказался жертвой «домашней тирании»{6}. Рембо, со своей стороны, уже не боялся показывать ему тексты собственного сочинения и просить у него откровенного и подробного отзыва о каждом из них. Это были «Ощущение», «Credo in unam»[7], «Офелия», «Бал повешенных», «Наказание Тартюфа»… И даже «Новогодние дары сирот», стихотворение, напечатанное в «Журнале для всех», которым он гордился. Ведь это издание предоставляло свои страницы таким знаменитым авторам, как Андре Шенье, Виктор Гюго, Марселина Деборд-Вальмор и Альфред де Мюссе!
А ещё стихотворение из девяти строф «На музыке», в котором Артюр с удовольствием клеймит, сочетая меткость, проницательность, едкость и чувственность, «одышливых» обывателей Шарлевиля, которых «душит зной», «рантье с лорнетами», «тучных дам», «клубы отставных бакалейщиков», ковыряющих песок своими тростями с набалдашниками, служивых, «упивающихся рёвом тромбонов» и «заигрывающих с детьми, чтобы обольстить их нянек»… Все они собираются воскресными вечерами на Вокзальной площади вокруг павильона и «жалких лужаек». В трёх последних строфах стихотворения он вывел на сцену самого себя:
Одетый без затей, в манере школяров,
Я резвых двух девиц приметил под каштаном,
А те глазами так косят, что будь здоров:
Нескромный взгляд сквозит призывом долгожданным.
Молчу я и в упор уверенно гляжу
На блеск атласных вый, на локон шелковистый.
Корсажи распахнув, я смело обнажу
Их плечи, спины… Я в мечтах своих неистов.
Ботиночки долой, чулки скорее прочь —
Я ощущаю их тела как в лихорадке.
Шепчась, они ничем мне не спешат помочь,
Но знаю я уже, как их объятья сладки…{7}
Все эти стихотворения в той или иной мере выдают влияние Франсуа Вийона, Виктора Гюго и Теодора де Банвиля, но тон и слог их настолько индивидуальны, что ни о каком подражании не может
быть и речи. Изамбар был восхищён ими и высказал своему ученику искренние поздравления.
Получив одобрение, Рембо стал мечтать о публикации своих вещей в «Современном Парнасе». 24 мая он даже дерзнул послать по почте Банвилю, который был старше его на тридцать лет, «Офелию» и «Credo in unam», сопроводив их письмом, которое было отправлено по адресу: пассаж Шуазёль в Париже, издателю Альфонсу Лемеру с просьбой передать по назначению:
«Дорогой мэтр, сейчас на дворе месяц любви; мне почти семнадцать лет[8]. Это, как говорят, возраст надежд и химер, — и вот я, дитя, которого коснулся перст Музы, — простите за банальность, — принялся выражать словами свои помыслы, надежды, ощущения, всё, что занимает поэтов, — это я называю весной.
Если я посылаю вам некоторые из своих стихов, — через доброго издателя Альфонса Лемера, — то потому, что люблю всех поэтов, всех парнасцев, — ибо поэт, одержимый идеалом красоты, обитает на Парнасе; потому что в вас я со всем простодушием люблю потомка Ронсара, собрата наших мастеров 1830-х, истинного романтика, истинного поэта. Вот почему, — не правда ли, это глупо, но, в конце концов?..
Через два года, возможно, через год, я буду в Париже. — Anch’io[9], господа из газеты, я стану парнасцем! Я не знаю, что такое во мне… что готово подняться… — Клянусь вам, дорогой мэтр, что буду всегда поклоняться двум богиням — Музе и Свободе.
Не слишком хмурьтесь, читая эти стихи:
…Я был бы без ума от счастья и надежды, если бы вы пожелали, дорогой мэтр, содействовать тому, чтобы моё “Credo in unam” заняло местечко среди созданий парнасцев.
…Появись я в последнем выпуске “Парнаса”, это стало бы Credo поэтов!.. О, глупое честолюбие!
Это послание с двумя приложенными к нему стихотворениями он завершил таким постскриптумом:
«Если бы эти стихи появились в “Современном Парнасе”!
— разве не выражена в них вера поэтов?
— я неизвестен: какое это имеет значение? Все поэты — братья.
Эти стихи верят, любят, надеются — этим всё сказано.
— Дорогой мэтр, поддержите меня, я юн, протяните мне руку…»{9}
Хотя два стихотворения, предложенные Банвилю, не попали на страницы «Современного Парнаса», а сам «мэтр» Артюру не ответил, у того руки не опустились, и он ещё больше сблизился с Изамбаром. Он даже готов был последовать примеру преподавателя, который после объявления 19 июля 1870 года войны против Пруссии[10] в порыве патриотизма пожелал вступить в армию Наполеона III.
Изамбара не мобилизовали из-за плохого зрения и слуха, и он решил провести свой отпуск в Дуэ, в своей приёмной семье Жендр, где воспитывался с шестимесячного возраста. Он оставил Артюру ключи от своей маленькой квартирки на Аллеях, одной из красивых буржуазных улиц Шарлевиля, сказав, что он сможет там «запереться с книгами — порядочными книгами — всякий раз, когда у него будет лежать к тому душа»{10}.
Когда наставник уехал, Рембо сразу почувствовал себя одиноким, опустошённым, потерявшим ориентиры, словно его бросили на краю бездны. Он мог общаться со своим товарищем Эрнестом Делаэ, но этого ему уже было недостаточно.
Самое ужасное, что как раз в те часы, когда Артюр находился в тесной квартире, где последние восемь месяцев обитал Изамбар, несмотря на книги, которые были у него там под рукой и служили ему «спасательными досками», он чувствовал себя несчастным. Без всякого разбора он читал всё, что попадало под руку: «Индеец Касталь» капитана Майн Рида, роман «Туника Несса» плодовитого и затейливого Амеде Ашара, впервые опубликованный в 1855-м и переизданный в 1868 году, «Собирательницы колосьев» Поля Демени, одного из друзей Изамбара, третий поэтический сборник Сюлли Прюдома под названием «Испытания», «Дон Кихот» Мигеля де Сервантеса в переводе Луи Виардо и с иллюстрациями Гюстава Доре… А ещё «Дьявол в Париже: Париж и парижане пером и карандашом» — коллективный сборник, составленный из текстов нескольких наиболее крупных французских писателей-романтиков (Жорж Санд, Бальзак, Мюссе, Нерваль) и множества рисунков (в том числе Гранвиля и Гаварни). Если Гравюры Гюстава Доре Артюр оценил по достоинству, то работы Гранвиля нашёл идиотскими.
Дни проходили за днями, а ему всё сильнее хотелось бежать из того мира, что его окружал, — из города, который был ему ненавистен, по улицам которого перемещались люди, для него непереносимые: «две или три сотни служивых, это благодушное население жестикулирует, самым осмотрительным образом задирается — совсем не так, как те, что осаждены в Меце и Страсбурге», «отставные бакалейщики, облачающие животы в униформу», «нотариусы, стекольщики, сборщики налогов, столяры, с ружьями, болтающимися на животе, занимаются патрулитизмом у городских ворот Мезьера», эта «встающая родина», а он бы предпочёл, чтобы «она сидела на месте», исходя из принципа, согласно которому не следует «шевелить сапогами»{11}.
Обо всех этих «ужасах» он говорил в длинном письме Изамбару, которое написал 25 августа и к которому приложил стихотворение из двадцати восьми четверостиший «Что удерживает Нину»[11], сочинённое за несколько дней до этого в шутливой (фальшиво и недобро шутливой) манере Глатиньи — автора поэтического сборника «Золотые стрелы», вышедшего в 1864 году. А в это время все жители Шарлевиля находились в тревожном ожидании, до города дошли слухи о том, что в Бульзикур, всего в каких-нибудь десяти километрах, уже вступили прусские солдаты.
Не было ли это у него своего рода попыткой изгнания бесов?
Или вызовом?
Семнадцать лет! Души паренье!
Любви страда!
Над лугом — благорастворенье!
— Пойдём туда!..
В обнимку мы пойдём с тобою
Послушать плеск
Ручья в яру, потом — тропою,
Ведущей в лес.
Зардевшись, голову стыдливо
К плечу клоня,
Ты спросишь вдруг: —
А вы могли бы
Нести меня?..
Я понесу тебя с опушки
Под сень ветвей,
Где голос подают кукушки
И соловей…
Шептать слова ты будешь рада
Уста в уста.
Прижму тебя к груди как чадо…
О, как чиста
Под нежной кожей змейка-вена
За ушком здесь!..
Как ты наивно-откровенна,
А я — твой весь…
Движеньем соков дышит чаща,
Лучей поток
На зелень крон струит тончайший
Златой песок{12}.
В этом же письме от 25 августа, на конверте которого написал «Очень спешно», Артюр жаловался на то, что чувствует себя «сбитым с толку, больным, свирепым, глупым, расстроенным», а ведь он мечтал о «солнечных ваннах, бесконечных прогулках, отдыхе, путешествиях, приключениях, цыганщине»… Вместо всего этого ему приходилось довольствоваться сведениями из «почтенного» «Арденнского курьера» — газеты, которая «выражает чаяния, пожелания мнения населения»{13}. Её владельцем, главным редактором и единственным редактором был один и тот же человек.
В конце письма Артюр с восторгом отозвался о двух стихотворных сборниках, которые, вероятно, попались ему на глаза случайно. То были «Галантные празднества» Поля Верлена, которые он нашёл «довольно странными, очень забавными», и «Добрая песня» — «небольшой томик стихов того же поэта», изданный — эта марка никогда не обманет — Альфонсом Лемером. Что касается второй книги, то он сообщил, что ещё не читал её. В Шарлевиле, по его мнению, «ничто» не происходит, Париж «потихоньку» смеётся над его родным городом, «самым идиотским среди небольших провинциальных городов».