Джэмс Коньерс находил длинные летние дни довольно скучными в Меллишском Парке в обществе больного отставного берейтора, конюхов и Стива Гэргрэвиза.
Может быть, он мог бы найти много работы в конюшнях, если бы захотел; но после грозы в его обращении была заметная перемена; и трудолюбие, выказанное им по приезде, заменилось теперь беспечным равнодушием, заставлявшим старого берейтора качать своей седой головой и бормотать, что новый-то молодчик, кажется, слишком знатен для этого дела.
Мистер Джэмс мало дорожил мнением этих простых йоркширцев; он зевал им под нос, душил их сигарочным дымом с щеголеватым равнодушием, прекрасно гармонировавшим с цветом его лица и с великолепным блеском его ленивых глаз. Он взял на себя труд быть очень приятным на другой день своего приезда, так что приобрел значительную популярность у сельских жителей, которые были очарованы его красивым лицом и изящным обращением.
Но после своего свидания с мистрисс Меллиш в коттедже у северных ворот, он, по-видимому, оставил всякое желание нравиться, вдруг сделался недоволен, неугомонен, и так неугомонен, что даже готов был поссориться с несчастным Стивом.
Но Стивен Гэргрэвиз переносил эту перемену в своем новом господине с удивительным терпением, даже, может быть, с излишним терпением, с тем медленным, угрюмым, безропотным терпением, которое скорее вызывает оскорбления, чем избегает их, выжидая случая отплатить за них.
Стив мог скрывать свою ненависть и мстительность в темных углах своего жалкого мозга, и переносил небрежную дерзость мистера Коньерса так кротко, что берейтор смеялся над своим слугою говоря, что пара блестящих черных глаз и дамский хлыст лишили его и того рассудка, который оставался в его жалком мозгу.
После того, как он сказал это Стиву, тот стал еще раболепнее к нему обыкновенного, и смиренно благодарил его за окурки сигар, которыми Коньерс щедро награждал его.
Мистер Коньерс даже и не подумал отправиться взглянуть на лошадей в жаркий день пятого июня, а развалился на подоконнике, положив на стул свою хромую ногу, курил, пил целый день. Холодный грог, который он вылил в полчаса в свое красивое горло, по-видимому, имел на него гораздо менее влияния, чем такое же количество имело бы на лошадь. Лошадь, может быть, опьянела бы, на берейтора это не произвело никакого действия.
Мистрисс Поуэлль, гуляя для пользы своего здоровья в северном кустарнике и подвергаясь неминуемой опасности получить солнечный удар, по этой же самой достохвальной причине, прошла мимо северного коттеджа и видела мистера Коньерса, великолепного и блестящего, развалившегося на подоконнике и выказывавшего свою красивую особу, обрамленную вьющимися растениями, которые окружали стены коттеджа.
Ее несколько смутило присутствие Стива, стоявшего в дверях и бросившего на нее значительный взгляд, когда она проходила мимо — взгляд, может быть, говоривший: мы с вами знаем его тайны, — как он ни красив и ни дерзок, мы знаем, за какую жалкую цену его можно купить и продать; но мы молчим: мы молчим пока время даст созреть горькому плоду на дереве, хотя пальцам нашим так и хочется сорвать его, пока он еще зелен.
Мистрисс Поуэлль остановилась поздороваться с Коньерсом, выразив столько удивления при виде его в северном домике, как будто она была уверена, что он путешествует по Камчатке; но мистер Коньерс отвечал на ее вежливость зеванием и сказал ей с непринужденной фамильярностью, что она сделает ему большое одолжение, если пришлет ему «Times» как только эта газета будет получена в Меллишском Парке.
Вдова прапорщика так поддалась влиянию его грациозной дерзости, что не выказала никакого сопротивления и воротилась домой исполнить его просьбу. Итак в жаркий летний день берейтор курил, пил и наслаждался, между тем, как его подчиненный наблюдал за ним с недоумением, смутно перебирая в своей глупой голове происшествия прошлого вечера.
Но мистеру Джэмсу Коньерсу надоело наконец и наслаждаться; он начал сердиться на сельскую тишину коттеджа и дрыгать своей бедной, хромой ногой. Наконец неудовольствие его увеличилось до такой степени, что когда часы на церковной колокольне прозвучали над деревьями Меллишского Парка в солнечной вечерней атмосфере, он бросил трубку, нетерпеливо пожав плечами, и велел Стиву подать ему шляпу и палку.
— Семь часов, — пробормотал он, — только семо часов. Мне кажется, что этот летний день, должно быть, состоял из двадцати четырех часов.
Он стоял и смотрел в маленькое окно, с удовольствием нахмурив свои красивые брови, и сердитое выражение расстроило его полные, классически очерченные губы, когда он говорил эти слова. Он глядел в маленькое окно, сделавшееся еще меньше от рамки из роз и ломоносов, жасмина и мирты. Он смотрел на длинные прогалины, на синюю воду, просвечивавшуюся сквозь лес. Он видел все это с ленивой апатией, не сознававшей этой красоты. Уж лучше бы он был слеп; уж наверное, лучше бы он был слеп.
Он повернулся спиною к вечернему закату и поглядел на бледное лицо Стива Гэргрэвиза с таким же удовольствием, с каким глядел на природу в самом прелестнейшем ее виде.
— Длинный день, — сказал он, — адски скучный день. Слава Богу, он прошел.
Странно, что когда он произносил эту нечестивую признательность, никакое предчувствие будущего не замедлило биения его сердца, не оледенило пустые слова на его губах. Если бы он знал, что скоро случится; если бы он знал — благодаря Бога за исчезновение одного прекрасного летнего дня, который никогда не должен был воротиться с своими двенадцатью часами возможности для добра и зла — конечно, он бросился бы на землю, пораженный внезапным ужасом, и громко бы заплакал о постыдной истории своей прошлой жизни.
Он никогда не проливал слез после своего детства, кроме одного раза, и тогда эти слезы были жгучими каплями ярости и мстительного бешенства от уничтожения одного великого плана в его жизни.
— Я поеду сегодня в Донкэстер, Стив, — сказал он Гэргрэвизу, который стоял, почтительно ожидая приказаний своего господина и наблюдая за ним, как наблюдал целый день украдкой, но беспрестанно. — Я проведу вечер в Донкэстере и… и… посмотрю, не узнаю ли чего о сентябрьских скачках, не то, чтобы стоило чего-нибудь ожидать от этих кляч, — прибавил он с презрением к возлюбленным конюшням бедного Джана. — Нет ли тут такой повозки, в которой я мог бы доехать? — спросил он Стива.
Мистер Гэргрэвиз отвечал, что есть кабриолет, в котором ездил только мистер Меллиш, и гиг, в котором главные слуги ездили в Донкэстер, и крытая повозка, в которой конюхи ездили в город каждый день за провизией для дома.
— Очень хорошо, — сказал Коньерс, — бегите же в конюшню и велите одному из конюхов заложить самого прыткого пони в кабриолет и привести его сюда, да проворнее!
— Но в кабриолете никто не ездит, кроме мистера Меллиша, — сказал Стив тоном испуга.
— Что ж из этого, трусливая собака? — презрительно закричал берейтор, — я в нем поеду сегодня — слышишь? Черт побери этого дерзкого йоркширца! Не поддамся я ему! Он гордится своею красавицей женой? На чьи деньги куплен кабриолет, желал бы я знать? На деньги Авроры Флойд, может быть. И я не должен в нем ездить, потому что милорду угодно возить в нем свою черноглазую супругу! Слушай, ты, безмозглый идиот, и пойми меня, если можешь! — вскричал мистер Джэмс Коньерс с внезапным бешенством, от которого его красивое лицо все побагровело, а ленивые глаза зажглись новым огнем. — Слушай, Стивен Гэргрэвиз! Если бы я не был связан руками и ногами по милости хитрой женщины, я мог бы курить трубку сегодня вон в том доме, а может быть, еще и в другом доме получше.
Он указал пальцем на кровлю и окна, блистевшие на вечернем солнце и видневшиеся из-за деревьев.
— Мистер Джон Меллиш! — продолжал он, — если бы его жена не была чертовкой, с которой не сладит и умнейший человек в целом свете, я скоро заставил бы его запеть. Сходи за кабриолетом! — вскричал он вдруг, — да проворнее! Я не могу равнодушно говорить об этом. Я не могу подумать, как близок я был к получению полумиллиона, — пробормотал он сквозь зубы.
Он вышел на открытый воздух, обмахивался широкими полями своей поярковой шляпы и отирал пот со лба.
— Проворнее! — закричал он нетерпеливо своему слуге, который жадно слушал каждое слово запальчивой речи своего господина. — Проворнее! Я плачу тебе пять шиллингов в неделю не затем, чтобы ты таращил глаза. Ступай за кабриолетом! Я как в горячке, и только быстрая езда поправит меня.
Стив отправился так быстро, как только был способен идти. Никто не видел, чтобы он когда-нибудь бежал, но он имел медленную, извилистую походку, походившую на ползанье пресмыкающихся и не имевшую никакого сходства с движениями ему подобных.
Джэмс Коньерс ходил взад и вперед по лугу перед северным коттеджем. Волнение, заставившее побагроветь его лицо, постепенно прошло, пока он изливал свою досаду нетерпеливыми восклицаниями:
— Две тысячи фунтов, — бормотал он, — жалкие две тысячи фунтов! Менее чем годовые проценты с той суммы, которую я должен был получить с денег, которые я имел бы, если бы…
Он вдруг остановился, пробормотал ругательство сквозь зубы и сердито ударил своею палкою по мягкой траве. Очень приятно, когда мы рассуждаем о нашем несчастье, найти наконец, добираясь до источника этого несчастья, что первою причиною всего были мы сами. Это-то и заставило мистера Коньерса вдруг остановиться в его размышлениях о его несчастьях, пробормотать ругательство и с нетерпением прислушиваться к стуку колес кабриолета.
Стив скоро явился, ведя лошадь за узду. Он не осмелился сам сесть в заветный экипаж и с удивлением глядя на Джэмса Коньерса, как он швырял подушки, обитые шоколадным сукном, перекладывая их половчее и поспокойнее для себя. Мистер Коньерс сел так легко, как только позволяла ему хромая нога, и, взяв поводья от Стива, закурил сигару прежде чем отправился.
— Не жди меня, — сказал он, выезжая на пыльную дорогу, — я ворочусь поздно.
Гэргрэвиз запер железную калитку с громким стуком за своим новым господином.
— А я все-таки буду ждать — бормотал он, смотря, как быстро исчезал кабриолет, который казался теперь черном пятном в белом облаке дыма. — Уж наверно ты приедешь пьяный, и я узнаю что-нибудь из твоей сумасбродной болтовни. Да-да, — сказал он медленным тоном размышления — разговор твой очень сумасброден, я не могу еще разобрать его теперь, но мне все кажется, будто я знаю, что все это значит, хотя не могу понять. Чего-то недостает, и это что-то мешает мне понять.
Он потер свои жесткие, рыжие волосы своими сильными, неуклюжими руками, как будто хотел втереть в свою голову, какую-то недостающую понятливость.
— Две тысячи фунтов! — говорил он медленно, возвращаясь в коттедж, — две тысячи фунтов! Какая гибель денег!
Он сел на ступеньки двери коттеджа покурить окурки сигар, которые его благодетель бросал ему в этот день, но все рассуждал об этом и бормотал:
— Две тысячи фунтов! Двадцать сотен фунтов! Сорок раз пятьдесят фунтов!
И после каждой цифры хихикал, как будто говорить о подобной сумме было уже привилегией. Так влюбленный, в отсутствие своего кумира, шепчет имя своей возлюбленной летнему ветерку.
Последний пунцовый свет на синей воде исчез во мраке, а Стив все сидел и курил и рассуждал, пока не засветились звезды на небесном своде над его головой. Несколько позже десяти часов услыхал он стук колес и топот лошадей на большой дороге и, подойдя к воротам, выглянул через железные перекладины. Когда экипаж въехал в северные ворота, он увидел, что это один из экипажей Меллишского Парка, посланный на станцию за Джоном и его женой.
— Коротенькая поездка в Лондон, — пробормотал Стив, — верно, она ездила за денежками.
Жадные глаза полоумного конюха глядели сквозь железные перекладины на проезжавший экипаж. Он имел неопределенную идею, что две тысячи фунтов — огромная куча денег и что Аврора привезет их в шкатулке, или в узле, которые можно будет увидеть в окно кареты.
— Верно, она ездила за денежками, — повторил он, возвращаясь назад.
Он сел на прежнее место, на ступеньках у дверей, опять принялся курить и размышлять, очень часто потирая свою голову то одной рукой, то обеими, как будто старался втереть недостававший смысл в свой несчастный мозг; иногда он вздыхал, как будто старался все время отгадать какую-то трудную загадку.
Было далеко за полночь, когда Джэмс Коньерс воротился, пьяный и запачканый. Он наткнулся на Стива, все сидевшего на ступенях отворенной двери, разругал его и велел ему отвести кабриолет в конюшню.
Стив исполнил приказание пьяного господина и отвел лошадь с кабриолетом в тихую ночь, и нашел сердитого конюха, с фонарем в руке, дожидавшегося у ворот и вовсе не расположенного к разговору; он только изъявил надежду, чтобы новый берейтор не вздумал каждую ночь кататься таким образом и не испортил лошадь, выезженную для скачки.
Все лошади Джона Меллиша были выезжены для скачек и куплены за дорогую цену.
Коньерс громко храпел в своей маленькой спальной, когда Стив Гэргрэвиз воротился в коттедж. Стив с удивлением глядел на красивое лицо, обезображенное опьянением, на классическую голову, откинутую назад на измятом изголовье в одной из тех неловких позиций, которые пьяные всегда выбирают для своего отдохновения. Стив Гэргрэвиз потирал свою голову крепче прежнего, смотря на совершеннейший профиль, на красные губы, на темную бахрому ресниц, на бледный румянец щек.
— Может быть, и я годился бы для чего-нибудь, если бы был похож на тебя, — сказал он с полусвирепой меланхолией. — Я не стыдился бы себя тогда. Я не прятался бы в темные углы и не думал, почему я не похож на других людей и какой это горький, жестокий стыд, что я на них не похож! Тебе не зачем прятаться: никто не называет тебя безобразной собакой, как ты назвал меня сегодня, черт тебя побери! В свете тебе гладко.
Он погрозил кулаком спящему, а потом начал подбирать запыленное платье берейтора, разбросанное по полу.
— Кажется, надо вычистить его, прежде чем я лягу спать, — пробормотал он, — чтобы они были готовы для милорда, когда он проснется утром.
Он взял платье и свечу и пошел в нижнюю комнату, где взял щетку и принялся за работу, окружив себя облаком пыли, как безобразный арабский гений, приготовляющийся превратиться в красивого принца.
Он вдруг остановился и скомкал жилет в руках.
— Тут есть какая-то бумага! — воскликнул он, — бумага, зашитая между материей и подкладкой. Я распорю жилет и посмотрю, что это такое.
Он вынул складной ножик из кармана, осторожно распорол жилет и вынул бумагу, сложенную вдвойне — бумагу довольно толстую, отчасти напечатанную, отчасти написанную.
Он наклонился к свечке, облокотившись об стол, и прочел бумагу медленно и внимательно, следуя за каждым словом своим толстым указательным пальцем, иногда останавливаясь долго на одной букве, иногда перечитывая опять полстрочки.
Когда он дошел до последнего слова, он вдруг громко захохотал, как будто успел разгадать ту трудную загадку, которая занимала его целый вечер.
— Теперь я все знаю, — сказал он, — теперь все могу сообразить. Его слова, ее слова и деньги. Все могу сообразить и понять значение. Она дает ему две тысячи фунтов, чтобы он уехал отсюда и ничего не говорил об этом.
Он сложил бумагу, осторожно положил ее на прежнее место, между материей и подкладкой жилета, потом вынул из своего ближнего кармана кожаный бумажник, в котором, между разными разностями, были и иголки и нитки. Потом, наклонившись к свечке, медленно зашил распоротый шов проворно и чисто, несмотря на свои неуклюжие, огромные пальцы.