Глава XV

В назначенное время Полина вышла из дома.

У ворот ее ожидал Андрей и незнакомый молодой мужчина. Рябинин рекомендовал Старицкого Полине. Георгий с легкой улыбкой, но довольно учтиво приложился к ручке. Полина представляла его не таким: «Уж очень современный, что ли. А походка и вовсе не армейская». Глаза Георгия ей, впрочем, понравились – умные, цепкие. «Непростые!» – заключила она.

* * *

На просторной веранде был уже накрыт стол. Как радушный хозяин, Старицкий предлагал закуски и вино; Полина чувствовала себя немного скованной; Андрей сиял.

Говорили о летнем отдыхе. Вспоминали курортные байки и истории. Понемногу Полина втягивалась в разговор. Георгий был галантен и обходителен, старался подыграть ей.

– Интересно поглядеть, каково нынешнее общество на водах, – сказал Андрей.

– А все такое же, – махнул рукой Старицкий, – променады у источника, романы, скука и поиски приключений.

– Сборище почти что лермонтовское, – хохотнула Полина. – Только вместо блестящих мундиров – суровые френчи и гимнастерки. В твоем, Андрей, коленкоре можно смело покорять девичьи сердца.

– М-да, гардеробы уже не те, – покосившись на Полину, кивнул Георгий.

– А чем же плох мой коленкор? – разыгрывая обиду, бросил Андрей.

– Смахиваешь на Грушницкого, – рассмеялся Старицкий.

– Мы шутим, вовсе нет, – улыбнулась Полина. – Хотя сегодня предпочтительнее быть Грушницким – Печорина честят за индивидуализм, жестокость и эгоизм. Грушницкий – жертва, а их у нас любят.

– Прости, это ты к чему? – не понял Андрей.

– Так, к слову. «Герой нашего времени» – один из моих любимых романов. Тонкое произведение, правдивое.

– А что вас, Полина, привлекает в Печорине? – спросил Старицкий.

– Разве я сказала, что он мне нравится? – она пожала плечами.

– Мне показалось.

Полина задумалась:

– Ну, мы не на комсомольском собрании… Пожалуй, вы правы, Печорин определенно притягателен.

– Но ведь он – холодный эгоист! – усмехнулся Георгий. – Губит Бэлу, глумится над княжной Мэри.

– Я говорю не о его недостатках. Печорин – индивидуальность, он не похож на других. Он силен своей независимостью, презрением к смерти, ко всему суетному. Другое дело – в чем подобные качества выражаются. Однако, при всей порочности, Печорин все же привлекателен.

– Извините, Полина, но вы рассуждаете совсем по-женски, – снисходительно улыбнулся Георгий.

– Да! – твердо ответила она. – А почему нет? Для ума пишут философы, а литераторы – для души.

– Справедливо, – согласился Старицкий. – Далее?

– Далее – не буду скрывать, что меня, как женщину, влечет сила, способность на поступок. Согласитесь, Георгий, зачастую у прекрасного и дурного поступка одна исходная основа – воля, сильные качества души. А что еще нужно нам, слабой половине, как не быть рядом с таким человеком?

– Насчет «способности на поступок», раскольниковщины и толстовства – это к товарищу Рябинину. Он в больших писателях – специалист, – Георгий развел руками.

– Уходите от темы? – прищурилась Полина.

– Не смею спорить с дамой, – поклонился Старицкий.

– Приличиями прикрываетесь?

– И ими тоже.

– Раз уж начали вести подобный спор, предлагаю перейти от категорий чувственности к категориям ума, – вставил Андрей.

– Вот ты и начни, – предложила Полина. – Будет отсиживаться в нейтралитете!

– Действительно, начинай-ка, брат, любимую тему о «твари дрожащей» и наличии у нее всяческих прав, – подхватил Георгий.

– Неужто вам интересен этот застарелый спор? – поморщился Рябинин. – После наших революций подобная тема себя исчерпала. Пресловутый «маленький человек» реализовал свое «природное право» на изменение жизни. Не берусь судить, получил ли он то, что хотел, однако приходится довольствоваться тем, что есть.

В Советском государстве любая более или менее разумная «тварь» имеет возможность участия в любом политическом и хозяйственном процессе, причем весьма успешно. Вчерашние «униженные и оскорбленные» командуют главками, заводами, армиями, распределяют финансы. Лермонтовский Печорин – личность, безусловно, сильная, способная на «поступок». Однако любой поступок неотделим от той среды, в которой находится человек. Печорин жил в XIX веке, во времена, как теперь говорят, старорежимные. На какой «поступок» он, дворянин и верноподданный его величества, был способен? Волочиться за светскими дамами скуки ради, или для сохранения чести драться на дуэлях?

Будь Печорин постарше, сумел бы, при его храбрости и талантах, выдвинуться в войне с Наполеоном, сделать блестящую карьеру. Интересуйся он политикой и всякого рода «идеями», может быть, вместе с декабристами гремел бы кандалами в Нерчинском остроге. На какие «поступки» могла подвинуть его мирная российская жизнь тридцатых годов прошлого века? Уехать сражаться за свободу Греции, как пушкинский Сильвио, и сгинуть там, как Байрон? Подобные вещи хороши для натур романтических и возвышенных. Печорин же – циник, человек, знающий жизнь, да еще и отравленный атмосферой петербургского света. Он воспрял на Кавказе – горный воздух восстановил его душевные силы. А для чего? Гоняться за горцами, пить с офицерами водку и ждать с оказией скучных писем из дому? Этому рады люди сурового долга, простые и честные, как Максим Максимыч. Для них несение государевой воинской службы – высшая добродетель и их «сильный поступок». А наш герой не таков! О таких, как Печорин, говорят: родился не в то время, не в том месте и занят не тем, чем надобно.

– Значит, ты хочешь сказать, что для «поступка» нужны определенные условия? – недоуменно спросила Полина.

– Для поступка «наполеоновского свойства» – очевидно. А вообще сила поступка – дело сугубо индивидуальное. Вот сейчас говорят: бывший дворянин, классовый враг, перешел на сторону Советской власти, порвал с прошлым, отдался служению народу. Поступок? Несомненно. Однако для некоторых было поступком не изменить принципам, но в то же время и не ввязаться в братоубийственную войну. Для принципиальных людей нейтралитет и бездействие – тоже «поступок».

– В твоих рассуждениях многовато политики, – резюмировала Полина. – Я говорила о чисто человеческих «поступках» в бытовых, скучных, но подчас сложных ситуациях.

Словно ища поддержки, она повернулась к Георгию.

– Бывает так, что скучная житейская ситуация неотделима от политики, – вздохнул Старицкий. – Андрей верно сказал: в сложные времена больше возможностей для «сильных поступков», потому как многие встают перед серьезным выбором. И все же в момент, когда возникает дилемма «быть или не быть», на решение влияет не только наличие сильных качеств характера! Иной человек начинает думать о моральной стороне дела. Что касается меня, то я вовсе не склонен рассуждать о «сильных» и «слабых» поступках и «праве» на их совершение. Волевая личность потенциально способна совершать сильные поступки, неважно, в политике или в быту. Слабые же людишки, наподобие Родечки Раскольникова, предаются мучительным размышлениям о «справедливости» и «праве», а потом берут от бессильного отчаяния топорик и гробят старушку. Совершив свой героический поступок, каются, душу наизнанку выворачивают. Причем заметьте, этот своего рода протест и утверждение в «правах» подобные типчики производят над существами тоже слабыми, подчас больными и безответными.

Андрей, конечно же, обвинит меня в цинизме, однако я вынужден призвать к себе в сторонники самого Федора Михайловича Достоевского. Да-да, не удивляйтесь! Сопоставьте два его романа – «Преступление и наказание» и «Бесы». Написанные в разные годы, они рассказывают, в сущности, об одном – об опасности! Опасности дьявольской разрушительной силы Верховенского и опасности отчаянной слабости Раскольникова. Лично для меня подобные разговоры – всего лишь софистика. Для меня «способность на поступок» – это умение использовать тот момент времени, те условия, в которых находишься.

– Вы – за холодный прагматизм? – уточнила Полина.

– Именно.

– Ну, что касается сильных личностей – понятно, они и в самом деле способны на поступок. А как в отношении слабых, сомневающихся, излишне щепетильных, по-своему безвольных людей? Неужели им остается только отчаянность Раскольникова?

– Ничуть, – усмехнулся Георгий. – Здесь главное – наличие сдерживающих рамок. Страха, например. У сильных людей его не существует. Печорин страх презирает; у Петруши Гринева его пересиливает чувство любви и долга; Дубровскому страх заменила месть; Верховенскому – безумная идея. Бывают, однако, в истории случаи, когда и слабые люди освобождаются от страха. Как в нашем многострадальном Отечестве, например. Грянула Февральская, затем Октябрьская революции, ушли в небытие губернаторы, городовые, напыщенные аристократы, бездушные чиновники. Исчезла Империя, а вместе с ней вековые обычаи, мораль и право. Исчез и страх. Тут-то и вышли из глубины души «маленького человека» притязания на «сильный поступок», на «природное право», на «чем мы, сукины дети, хуже?» Вот вам и завершение великой литературной темы!

– Мрачновато, – Полина покачала головой.

– Ты слушай, Полиночка, слушай. Жорка еще водочки-то выпьет, разойдется, как на митинге, глядишь, и не такое скажет! – рассмеялся Андрей.

– Брось, мы говорим о вещах серьезных, – нахмурилась Полина.

– А товарищ Рябинин просто устал от серьезных вещей, – улыбнулся Старицкий.

– Ваше мнение, Георгий, о том, что революция освободила людей от страха, я не разделяю, – вернулась к разговору Полина. – Страха после семнадцатого стало намного больше.

– Страх страху рознь, – предостерегающе поднял палец Старицкий. – Страх перед войной, смертью, голодом, притеснениями – одно. До революции в душе народной жил и другой страх – боязнь кары небесной, уважение общественного мнения, опаска потерять доброе имя. Революция принесла новую мораль, суть которой заключалась в отрицании старой. Присовокупите к этому еще и объявление всеобщей свободы и получите результат – в семнадцатом году мы скатились в первобытное общество, где правит грубая сила. И дело вовсе не в контрреволюции и интервенции, – просто каждый россиянин по-своему понимал свободу в ослабленном войной и смутой государстве.

Георгий задумчиво поглядел на кружившихся вокруг электрической лампы мотыльков:

– Согласитесь или нет, а только старая Россия в действительности стояла на православии, самодержавии и народности. Вековая триединая основа державности обрела естественное право, прочно укоренилась в сознании. Наша страна, как любая громоздкая восточная империя, медлительна и консервативна, залог ее устойчивости был в сохранении традиций. Так длилось до тех пор, пока Запад не принес нам права силы для решения насущных внутренних проблем. Первым оказался Самозванец Гришка, науськанный поляками. Следом подтянулись и доморощенные «реформаторы».

Стенька Разин, разбойник, подлец и душегуб, после удачливых грабежей персидских берегов Каспия возымел гордыню пойти на самого царя! А почему бы нет? Взяли один город, другой, повесили воевод и дружинников – логичное завершение так и лезло в голову: на Москву, на трон!

Затем явился Петр, первый российский император. Сомнение в праведности всего русского началось именно с него. Большего вреда и представить себе невозможно. Петр совершенно не понимал, что его страна – не часть Европы, а азиатский татаро-славянский симбиоз, со своим укладом, неписаными законами и философией. Он видел лишь «отставания» от цивилизованного мира: косматые, некурящие бояре, вольнолюбивые стрельцы, отсутствие флота и привычки пить по утрам «кофий». А видел ли он самобытное государство с самодостаточным, оригинально развивающимся хозяйством, с богатеющими городами, предприимчивыми купцами и талантливыми зодчими? Что дали простому мужику петровские реформы? Потерю сыновей в результате рекрутчины, новые поборы на флот и армию и на европейские кафтаны помещикам? Резкое удорожание жизни после открытия «окна в Европу», обесценивание денег?

Неудивительно, что спустя полвека после смерти Петра мужик поднялся на невиданную доселе войну – Пугачевский бунт. Сам Емелька открыто и обоснованно заявил о нелигитимности власти, о своем (а значит, народном) праве на эту власть. Коленкор, разумеется, был традиционный – самозванство. Дальше – больше. Развращенные до скуки идеями гуманизма и просвещения дворяне стали разъезжать по стране (вначале из Петербурга в Москву, затем – и подальше), критиковать все и вся, распространять «идеи» и «прожекты».

Русский критицизм по сути – неконструктивное недовольство и каприз, поза и желание привлечь внимание, в том числе и женское. Дело «первопроходцев» не пропало – стремление встать в позу критика, участвовать в заговорах стало модным. Вот тут-то и родились на свет Раскольниковы, Шатовы, Верховенские. Кто с топориком по бабушкину душу, а кто и с бомбой. Последним уже не старую сквалыжницу подавай – бери повыше! Заговорили они и о свободе. А что они о ней знали? Свободы в полном смысле слова нет, как и равенства, ибо самой природой дано людям быть неравными в уме, способностях, строении телесном, характере. Они-то, конечно, считали себя равными, да и являлись таковыми – наскоро нахватавшиеся знаний тупоумные, озаренные «идеями» местечковые поповичи и писаришкины чада. Башмачкин – тот хоть новой шинели радовался, а этим – нет, маловато! В их головах сидели гуманисты и просветители, великие философы, на которых они теперь молились.

Только наши скорохваты-правдолюбцы не поняли одного: все мыслители создавали идеи во имя человека, а не во вред ему. Наши «мыслители» не думали о людях, они думали за них. Толпами «ходили в народ» и обижались, когда их гнали взашей; убивали чиновников и князей и не понимали, отчего толпа безмолвствует…

В восемнадцатом году я наблюдал, как страдающий от беззакония народ сам творил закон и порядок. Там и сям, куда не доходили руки большевиков и белогвардейцев, возникали самооборона, собственная милиция, правила взаимоотношений. Природу не обманешь – все возвращается на круги своя: финансы, коммерция, нормальная жизнь. Старые партийцы говорят: вся борьба насмарку. Правильно, товарищи! Потому как борьба получилась бесполезная, да и сами вы притомились в трудах. Ленин умер в пятьдесят четыре, Троцкий хандрит, у Зиновьева сердце побаливает. Да только не от забот все это – собственным гневом отравились. Кто побольше – тот до смерти. Наши губернские бюрократы тоже сетуют на утомление от забот на благо рабочего класса. Однако не так много нагрузок, как мало привычки к умственным упражнениям.

– Что ж, спасибо за откровенность, – Полина хлопнула в ладоши.

– Присоединяюсь, – добавил Андрей. – Только вот в радужных перспективах вашего бойкого класса сомневаюсь. Нет у вас, братец, в руках «командных высот» экономики, и никогда вы их не получите.

– Гм, – усмехнулся Старицкий. – В семнадцатом Ленин ратовал за «рабочий контроль», а он развалился; высокоидейная товарищ Коллонтай призывала к свальному животному блуду и усыновлению его плодов государством – не прижилось; поначалу в армии выбирали командиров, позже одумались; Бухарин взахлеб твердил об отмирании денег – вон они, опять в почете. Продолжить? Отменили продразверстку, сдают частникам предприятия, торгуют с Западом…

– …Танго разрешили, – подмигнув Полине, вставил Андрей.

– Да ну тебя! – махнул рукой Георгий.

– В самом деле, жить стало лучше хотя бы потому, что пустили трамвай! – расхохотался Рябинин. – Предлагаю закончить.

* * *

Андрей и Георгий проводили Полину до дому. Не успели друзья проститься, как к воротам подкатил лимузин. Из машины, оправляя гимнастерку, вышел Черногоров.

– Добрый вечер, папочка, – бросила отцу Полина.

– Здравствуйте, молодые люди, – кивнул Кирилл Петрович. – У тебя, дочка, нынче аж два кавалера! Прогресс налицо.

– Познакомься, папа, – товарищ Старицкий, – представила Полина.

Стоя чуть в сторонке, Георгий отдал короткий поклон и опустил глаза.

– Старицкий? – задумался Черногоров. – Как же, помню. Лично, правда, встречаться не приходилось, но фамилия знакома. Прошлой весной вы помогли детдому с хлебом. Подойдите, дайте-ка вас разглядеть!

Георгий приблизился и пожал протянутую Черногоровым руку.

– Ах, вы еще и меценат! – воскликнула Полина.

– Да, Полюшка, товарищ Старицкий безвозмездно передал детям две подводы с хлебом, – пояснил Кирилл Петрович.

– Жалко детишек, – криво усмехнувшись, проговорил Георгий.

– Тем не менее приятно видеть в советском частнике признаки сознательности, – заключил Черногоров и направился к дому.

– Полина, ты скоро? – остановившись у калитки, спросил он.

– Уже иду.

* * *

– Нехорошие у него глаза, лживые, – поднимаясь по лестнице парадного, бросил Кирилл Петрович. – Что их связывает с Рябининым?

– Они друзья еще с империалистической, – глядя в спину отца, ответила Полина.

Черногоров дошел до двери и, нащупывая в кармане ключи, поджидал дочь:

– Непростой он человек, этот Старицкий… хоть и бывший партизан.

– Ты, папа, тоже не из легких, – парировала Полина и достала из сумочки ключ. – Отворяйте, Кирилл Петрович.

* * *

– А я, пожалуй, теперь понимаю причину твоей задумчивости, – хлопнул друга по плечу Георгий. – Папаша, прямо скажем, не подарок… А девушка занятная, неглупая, рассудительная и к тому же красавица.

Андрей молча слушал, прикидывая, сколько нужно прочесть за ночь документов по «делу Гимназиста».

– Знаешь, она мне очень симпатична, – продолжал свой монолог Георгий. – Приглашаю вас на дачу. У меня есть за городом милая дачка. Сходим в баньку, искупаемся в озере.

– Полина в субботу уезжает в Крым.

– А-а! Нут так поехали вдвоем.

– Спасибо, но не смогу. Дел невпроворот. Голова идет кругом от этих чертовых уголовников.

– Мужайся, не у одного тебя, – рассмеялся Георгий. – Весь «розыск», все ГПУ о преступности радеют.

– Хорошо тебе говорить!

– Не завидуй. У меня, брат, свои заботы. Тебе их не понять.

* * *

«19 июня 1924 г. Андрей познакомил меня со Старицким, однополчанином по германскому фронту и давнишним своим приятелем. Георгий оказался на редкость занимательным типом, интересным не столько тем, о чем и как он говорит, сколько тем, о чем умалчивает. Несомненно, Старицкий – человек недюжинных способностей, остроумный и оригинальный, однако я ощутила в нем некую разрушительную силу, опасность и мощь, подобную той, что таится в спящем звере. Быть может, это нечто природное, первобытное, заложенное в характере от рождения, а может, и следствие каких-нибудь злоключений и необходимости хранить тайну? Почему-то я стала тревожиться за Андрея. Или я просто ревную его к любимому другу? Жуткая глупость! И все же тревога не покидает».

Загрузка...