Глава XXVI

Рябинин закончил допросы к девяти утра. Выйдя из здания ГПУ, он полной грудью вдохнул свежего утреннего воздуха и с удовольствием закурил. Только сейчас он понял, как устал. Будто свинцом налитые ноги ступали тяжело и неохотно, спина гудела. Андрей подумал о завтраке, но тут же с отвращением отогнал эту мысль – хотелось спать, надолго забыться, отойти от мучительной суматохи последних дней.

– Эй, товарищ мрачный демон, очнитесь! – раздался откуда-то сбоку знакомый голос.

Андрей обернулся и увидел Старицкого, сидящего в грациозной, красного дерева бричке. Каурый жеребчик-трехлетка нетерпеливо бил копытом о булыжник мостовой.

– А-а, Жора, – Рябинин устало улыбнулся. – Какими судьбами? Ты же укатил на дачу!

– Верно, – соскакивая наземь, подтвердил Старицкий. – Вернулся за провизией и – обратно. Говорят, у вас тут большой скандал случился – налет на Госбанк?

– Одна из жертв – перед тобой, – кивнул Андрей.

– И куда же сие обессиленное, измученное сыском создание направляется? – рассмеялся Георгий.

– С-пать! —тряхнул головой Рябинин.

– А поехали-ка со мной на дачу! – хлопнув друга по плечу, предложил Старицкий. – Там и выспишься, и отъешься на славу.

– В самом деле, почему нет? – Андрей пожал плечами. – У меня впереди два выходных. Надеюсь, не стесню?

– Полезай в экипаж, – подтолкнул его Георгий. – Вот только заскочим ко мне, возьмем продукты и – в путь.

* * *

По словам Старицкого, его «загородный домик» стоял на краю небольшого дачного поселка, у озера, верстах в десяти от города. Развалясь на скамье, Андрей вкратце рассказал о налете.

– Все, кончено дело, – заключил он. – Мифическим Гимназистом оказался известный преступник Фрол. Кстати, он наш, питерский.

– Помер он, говоришь? – щелкнув кнутом, бросил через плечо Георгий.

– Как не помереть? – хмыкнул Рябинин. – После такого ранения мало кто выживает… Это ведь я, Жорка, ему пулю в живот вкатил.

– А-а! – протянул Старицкий. – Из «браунинга» достал? Справная машинка.

Он подхлестнул коня:

– Ну давай, не ленись, Малыш!

Андрей приподнял козырек фуражки и огляделся. Бричка ехала краем ржаного поля. Ярко-голубое небесное марево слепило глаза. Пахло сухим колосом и парной утренней землей.

– Ночью дождичек пробежал, а уже душно, – задумчиво проговорил Георгий.

– Да, жара стоит лютая, – лениво согласился Андрей.

– К крови, – жестко добавил Старицкий.

– Это почему же?

– А вот повстречал я недавно мужичка из соседней деревни: стоит, колос щупает, зерна по ладони раскатывает. А потом и говорит: «У нас засуха – завсегда к крови». Я подумал – и правда, неурожайным год обещает быть, много горя людям испытать придется.

– Оптимистично, – поморщился Рябинин.

– После твоих рассказов – неудивительно, – усмехнулся Георгий. – Выпустил кишки несчастному жигану и похваляешься.

– Да будет тебе, – отмахнулся Андрей. – Неужто бандита пожалел?

Старицкий вытянул жеребца кнутом вдоль спины:

– О чем ты? Для меня, брат, как писал великий драматург, «ничего заветного нет». Каждому – свое.

– А я бы сказал: по Сеньке – и шапка.

Георгий со смешком покачал головой:

– Поднабрался ты гепеушных метафор! На глазах растешь.

* * *

«Милая дачка» оказалась воздушным строением в два этажа с верандой. Домик утопал в зелени, выше крыши покачивали кронами полувековые березы и липы.

– Поселок стародавний, – пояснил, въезжая в ворота, Георгий. – На этом месте была дача заслуженного земского врача, дряхлая и запущенная. Лачугу разобрали на дрова, поставили новый дом. Соседи – по большей части нэпманы и совчиновники.

Он обратился к домику и крикнул:

– Таня! Встречай дорогого гостя.

На крыльцо выбежала среднего роста темноволосая девушка в летнем сарафане.

– Жена?! – опешил Андрей.

– Да нет, – Старицкий подмигнул другу. – Хозяюшка. Знакомьтесь!

Георгий никогда не распространялся о своих амурных делах. Юнкером он тайком бегал на свидания к своим пассиям, неизвестным для приятелей.

Андрей с интересом разглядывал его девушку. Она была неплохо сложена, подтянута и ловка в движениях, как все, приученные с детства к физическому труду люди. На смуглом, покрытом легким загаром лице блестели живые серые глаза. Тяжеловатый подбородок и высокие скулы немного портили ее, но не настолько, чтобы не восхититься грациозной линией бедер, пикантным носиком и прелестными губками. В ней все казалось не вполне совершенным, как тот гениальный набросок, что так и не превратился в бессмертное полотно.

– Предлагаю легкий завтрак, – поманив Андрея на веранду, сказал Георгий.

– Уволь, дружище. Мне лучше отправиться в постель, – ответил Рябинин.

– Тогда идем в душевую, затем Таня покажет тебе комнату и принесет чаю. Как выспишься, будем обедать.

* * *

Андрей проснулся и увидел на стуле рядом с кроватью Георгия.

– Очнулся? – встрепенулся Старицкий. – Подымайся, обед стынет.

– А который час?

– Четвертый уже.

Обедали друзья вдвоем. Андрей осторожно справился, отчего за столом нет Татьяны.

– Зачем? – безапелляционно ответил Старицкий. – Она – девушка способная, научилась понимать, что не нужно мешать, когда в доме мои личные друзья.

– По «Домострою» практикуешь? – улыбнулся Рябинин.

– Скорее – по ситуации. В любых взаимоотношениях должны присутствовать определенные границы и запреты. Несмотря на возвышенные чувства, каждый человек по-своему относится к счастью.

– Вы давно знакомы?

– Полтора года. Татьяна – часть моей новой жизни. Помнишь, я всегда был максималистом. И в амурном вопросе – не исключение. Мальчишкой мечтал об ослепительной красавице, непременно графине! Умной, чувственной, образованной, преданной… А теперь – вот, нашел пролетарочку, дочь погибшего комиссара. Она умна тем неразвитым, пытливым и не засоренным предрассудками умом, который вершит в мире простые и великие дела; в ней – истинная природная чувственность, без сплина и родовых изъянов; она преданна не только в угоду любви, но из разумной благодарности. А что еще нужно? Воспитать ее при подобных задатках было совсем нетрудно.

– Вульгарный материализм! – сунув в рот зубочистку, хмыкнул Андрей.

– Быть может, – Георгий пожал плечами. – Однако и меня, и ее, похоже, устраивает.

Он глянул на прибор Андрея:

– Насытился? Идем к озеру.

* * *

– Купаться будем на дальнем пляже, – объяснил Старицкий. – Там народу поменьше.

Он привел друга на крошечный песчаный пятачок, обрамленный зарослями осоки и камыша. Крепкая цепь держала у берега новенький белый тузик.

Георгий разделся догола и пошел пробовать воду. Разомлевший от обильного обеда и зноя, Андрей уселся в лодку, не торопясь снял ремень с кобурой и гимнастерку. Он поглядывал на искрящуюся солнечными бликами гладь озера, прислушивался к далеким крикам невидимых купальщиков.

– Рыба здесь ловится? – Рябинин томно потянулся.

– Рыба? – обернулся Георгий. – Ты зачем ствол на пляж прихватил? На рыб охотиться?

Он звонко рассмеялся.

– По инструкции не положено оставлять без присмотра, – буркнул Андрей. – Сам знаешь.

Взбивая ногами пенную волну, Старицкий подошел к лодке:

– А ведь из тебя выйдет хороший чекист!

Георгий указал на шрам на груди Рябинина:

– Это – та самая красноармейская граната?

– Ага, – Андрей в свою очередь оглядел крепкое мускулистое тело друга. – У тебя, я вижу, тоже боевая отметина осталась.

– Ах это! – проведя большим пальцем по шраму на правом боку, улыбнулся Старицкий. – Подранили малость, – пуля скользнула по ребру.

«Локш», – мысленно добавил Рябинин. Он вдруг вспомнил, что где-то уже слышал подобное выражение. «Локш?.. Словечко какое-то воровское». – Андрей старался вспомнить, кто же сказал ему эту фразу: «Нет в самом деле интересно!»

– Так ты идешь купаться? – тряхнул его за плечо Георгий.

– Ныряй, я следом, – кивнул Рябинин.

Старицкий пошел в воду.

Внезапно перед глазами Андрей возникла полутемная каюта на заброшенном пароходе и лицо Змея: «…Я знаком с самим Гимназистом. Никто его не видел, кроме меня!.. Я его спас, натурально… Прошлым летом он утекал от оперов после гранта и схоронился в подвале, где я обитал в то время. Накинулся на меня, хотел кокнуть, но я увидал, что он раненый, и предложил помощь… Подранили его малость. Пуля скользнула по ребру, локш!..»

Дремотная сонливость мгновенно улетучилась. Рябинин зачерпнул в ладонь воды и умылся. «Вот чертовщина!.. А Жорке и впрямь подходят приметы Гимназиста! – любуясь широкой спиной друга, подумал он. – Как там, в телеграмме из Ростова: „…рост – два аршина и семь вершков; лицо правильное, глаза светло-карие, брови тонкие, изогнутые, нос короткий, волосы темно-русые…“ Похож, подлец! Вот ведь, напишут приметы – каждый курносый подпадает… Там еще было о татуировке…»

– Жора, а что у тебя на плече? – наугад спросил Андрей.

Старицкий уже по грудь стоял в воде.

– То же, что и у тебя, – повернувшись к другу левым плечом, отозвался он. – Пытался свести кислотой, да не удалось.

Рябинин с ужасом увидел то, чего так не хотел увидеть. Похолодев, он посмотрел на свое собственное плечо – там, над четкой татуировкой в виде двух перекрещенных мечей значилось: «4 У. Б.» Лишь у офицеров их 4-го Ударного батальона, воевавшего на германском фронте, имелись такие татуировки.

Сердце бешено рвалось из груди, голова гудела. «Спокойствие, необходимо успокоиться…» – убеждал себя Рябинин.

– Ныряй же! – хрипло крикнул он Старицкому.

– Терпение, – зябко поежившись, отозвался Георгий. – Ты знаешь, я боюсь воды. Ничего вот не боюсь, а воды…

«Никто лучше Жорки не подходит для роли Гимназиста! – думал Андрей. – Он – бывалый вояка, грамотный, подготовленный, жесткий и циничный. Как говорит Деревянников, нет хуже преступника, чем преступник умный и образованный».

Андрей потянулся к кобуре, достал пистолет и осторожно взвел курок.

– Жо-ра! Иди-ка сюда, – позвал он.

Старицкий слишком хорошо знал Нелюбина. Так друг Мишка мог звать его только в исключительных случаях. Георгий оглянулся и увидел направленное ему в грудь дуло «браунинга».

– Ты что, свихнулся? – нахмурился Старицкий.

– Выходи из воды, – зловеще проговорил Андрей.

– Шутишь? – натянуто улыбнулся Георгий.

Рябинин посмотрел другу в глаза и понял, что последняя надежда на ошибку рухнула: «Он, гад, Гимназист и есть!»

– На берег, быстро! – в голосе Андрея зазвенел металл. – Руки!.. Выше!

– Миш, «браунинг» – опасная игрушка! – нервно хохотнул Старицкий.

– Ежели не хочешь получить пулю, как твой приятель Фрол, выходи.

Георгий побледнел, в глазах блеснули злобные искорки.

– Ты о чем, Миша? – прошептал он.

Андрей залился долгим истеричным смехом:

– Боже мой! Наказание какое-то! Самый страшный налетчик губернии, легендарный Гимназист, неуловимый Черный Поручик, он же – Юрий Немов, он же – бывший партизан, бывший корниловец, геройский офицер-разведчик, нэпман-хлеботорговец – мой друг детства, верный друг навеки, Георгий Старицкий! Стоять, сволочь!!!

Он утер слезы с лица и взял себя в руки.

– Стреляю я прекрасно. А уж с пяти шагов – в десятку. Не будешь слушаться – вмиг отправлю к Фролу на свиданье.

Георгий покачал головой:

– Так стреляй, Миша. Лучше принять смерть от тебя, чем от других.

Рябинин сунул пистолет в карман.

– Не для того я тебя, мерзавца, на германском фронте тащил три версты раненого, чтобы вот так, как собаку, кончать.

– Тем паче, – подходя к лодке, сказал Старицкий. – У тебя есть право. Как и право работника органов.

– Для тебя я – не работник ГПУ! – отрезал Андрей. – Ты хоть понимаешь, что произошло?

Георгий сел на борт лодки:

– Я знал о том, что между нами будет размолвка, с того момента, как ты перешел служить легавым. Помнишь наш последний разговор? Мне давно пора было убираться из города…

– Одевай штаны и пойдем-ка в тень, – выбираясь из лодки, бросил Рябинин.

– А здесь что, неудобно? – хмыкнул Старицкий. – Боишься тузик кровью запачкать?

– Хочу услышать историю чудесного превращения боевого офицера в бандита.

* * *

– С чего прикажете начать, Андрей Николаевич? – покусывая сухую былинку, спросил Георгий.

– Михаил, – поправил Нелюбин. – Мы расстались в январе восемнадцатого в Петрограде, так вот и поведай о том, что случилось дальше.

– Душу заставляешь бередить? – Старицкий опустил голову.

– Переживешь. Ты же – легенда. И нашего двора, и 4-го Ударного, и преступного мира.

Георгий пристально посмотрел ему в глаза:

– Жесток ты, Миша! А я и не знал.

– Есть у кого поучиться.

Старицкий тяжело вздохнул:

– Изволь. Сначала так сначала…

Я прибыл в Ростов в конце февраля. Красные части Сиверса рвались к городу. В штабе первой Добровольческой дивизии на меня посмотрели как на кудесника: «Как вы только пробрались через позиции противника! – удивился полковник-штабист. – Большевики напирают, на счету каждый штык. У вас оружие есть? Не имеете. Ну, у нас таких патриотов – хоть отбавляй. Город все равно не удержать, ступайте в обоз, отходите к станции Аксай, там разберемся».

На следующий день Ростов был оставлен. «Добровольцы» закрепились в Ольгинской. Станица походила на огромный цыганский табор: улицы и дворы заставлены возами со скарбом беженцев; в каждой хате у печи дамы из общества в бриллиантах и мехах готовят еду защитникам Отечества; в штабе – очередь змеей, затылок в затылок: бывшие министры, депутаты, заводчики. Всюду гвалт, грязь и толчея. Штабные офицеры охрипли от уговоров, позеленели от обещаний. Рядом – строевые добровольцы, сумрачные и отстраненные. Кому-то нужно вывезти больную жену, а им завтра умирать. С трудом добился аудиенции у генерала Маркова. «Служить, голубчик, хотите? Похвально. Определяйтесь рядовым в мой офицерский полк… Ах, вы боевой командир, поручик? Да у нас, братец, там полковники с винтовками наперевес бегают! Впрочем оружия не хватает, довольствия тоже…»

Марковский полк компактно разместился в центре станицы. У каждого кадрового военного по два, а то и три «денщика» из юнкеров, кадетов и гимназистов. Последние ждали зачисления в добровольцы, стремились получить оружие и поскорее погибнуть за Россию.

Спустя несколько дней Корнилов созвал Военный совет и предложил двинуться на Кубань. Многочисленный обоз из беженцев было решено оставить для облегчения передвижения.

Армия в составе четырех тысяч человек, весьма разношерстная по составу и плохо экипированная, немедленно вышла в поход. Противник передвигался по железной дороге на бронепоездах и в эшелонах, поэтому Корнилов приказал идти пешим маршем через степь. Я очень порадовался, что прихватил из Питера теплое белье, иначе пропал бы на пронизывающем ветру. Прибывшие в Добровольческую еще осенью, многие – прямо с фронтов империалистической, офицеры мерзли без теплых вещей. Неунывающие юнкера даже сочинили жалостливую песенку: «Знаешь, мама, как продрог я на ветру!..»

Так начался наш «Ледяной поход», последний подвиг генерала Корнилова и первое испытание его армии.

Мое боевое крещение на гражданской случилось у села Лежанка. Путь добровольцам преградил Дербентский полк 39-й пехотной дивизии красных. Большевики не ожидали, что наше немногочисленное, измотанное в переходах, полуголодное и оборванное войско сможет оказать достойное сопротивление.

Однако, как только поступил приказ атаковать неприятеля, офицерские полки вышли из маршевого оцепенения, рассредоточились по полю и с отчаянным воодушевлением набросились на врага. Безоружным добровольцам велели добывать винтовки прямо в бою. Одного из офицеров сразила пуля, я схватил его «трехлинейку», но патронов в ней не оказалось. Лобовая атака для меня не в новинку, и все же, когда чувствуешь, что идешь со штыком на пулеметы, становится не по себе. Тут за спинами подчиненных не спрячешься и в воронке не отлежишься! Впереди – смерть от пули, позади – от холода и голода в степи. Здесь не до мыслей о Родине и свободе! Победа принесет теплый кров, горячую похлебку, трофейные боеприпасы…

После успеха под Лежанкой дух армии поднялся. Вчерашние мальчишки, юнкера и гимназисты превратились в воинов; офицеры вспомнили былую выучку, сплотились в одну семью.

На отдыхе между боями и походами добровольцы частенько вели разговоры о своей собственной миссии на этой войне. Лишенные нормальной человеческой жизни, оторванные от близких, огрубевшие в бесконечных сражениях люди постепенно привыкли к ореолу мучеников за родную землю, неких «ангелов освобождения», которым ради борьбы за «святую идею» дозволяется все. Офицеры-добровольцы стали почитать себя особой кастой, избранными. На мобилизованных крестьян смотрели свысока, казаков и интеллигентов презирали. Недовольство мирного населения подавлялось просто – «запороть», «повесить, чтоб другим не повадно было», «реквизировать». Кадеты и юнкера, храбростью дослужившиеся до офицерских погон и оставшиеся при этом сентиментальными детьми, ввели свирепую моду на дуэли. Стрелялись по малейшему поводу, а иногда и вовсе ради скуки. В других полках таковых было немного, а вот наши «марковцы», особые любители револьверных забав и смертельной рулетки, не раз вызывали гнев командования. От военно-полевого суда новоявленных фаталистов спасал только беспримерный героизм в боях.

Я часто думал, что связывает меня с «белой идеей» и этими людьми? Еще полгода назад, как и многие из добровольцев, я кипел злобой на поправшую вековые устои чернь, на беспринципную горстку выскочек, возымевших наглость повелевать Святой Русью.

Позже я понял, что нас, «белую гвардию», на самом-то деле объединяет и кое-что еще: все мы, русские офицеры, оказались выброшенными новой властью на свалку. Волею большевиков и разнузданной толпы, мы оказались рядом с жандармами, помещиками, спекулянтами. Мы, русские офицеры, просто ничего другого не умели делать, как стрелять, рубиться в сабельной и штыковой, водить в атаки солдат. Мы привыкли выполнять приказы, привыкли побеждать.

Начиная с поступления в училище и далее на фронте, я твердо знал, что мне делать, как поступать сообразно чести и присяге. Мою душу никогда не грыз червь вольнодумства или сомнений; всю жизнь я, словно маленький, но крепкий кораблик, шел знакомым фарватером, путь по которому указывали ясные маяки – государь, отчизна, долг.

В июле восемнадцатого вера в основы святая святых пошатнулась. Поступило известие, что большевики казнили императора и его семью. Будучи человеком, верующим в Бога лишь формально, я верил в государя, видя в нем средоточие высшего блага для народа и страны, некоего истинного смысла и вековых традиций всего русского. Узнав о гибели императора, добровольцы принялись изрыгать яростные проклятия коммунистам, давать ужасные клятвы.

Я же сидел и думал о том, что теперь в России нет высшего закона, ибо народ сам погубил государя, помазанника Божия.

Император поклонился взбунтовавшимся подданным, принял отречение, с христианским смирением отдался жизни рядового гражданина, не вступил в борьбу с народом своим. И этот самый народ, за который монарх молился и просил у Бога прощения, растерзал своего повелителя, словно презренного вора! Три столетия назад не знавший идей гуманизма костромской крестьянин мученической смертью во имя Государя и России искупил грехи Великой смуты. А его правнуки осознанно погубили помазанника Божия. Теперь любой мог нарушить завет, отбросив в сторону «гнилые предрассудки». Куда подевались совесть, справедливость, право и всевозможные «общественные договоры»? Их заменила сила, как высшее право и абсолют.

Что же мог противопоставить этому я? Обыкновенный, слабо разбирающийся в «идеях», но при этом молодой, способный, сильный и волевой человек? Такую же силу! Силу, направленную на сохранение самого себя, на борьбу за существование маленького живого организма со своими страстями, взглядами, невесть какой, но все же душой и сердцем. Подобная философия не могла мириться с моей прежней моралью и пусть поверхностной, но верой в Бога. И я их выбросил, очистил себя от ставших ненужными побрякушек, как очищают от золы очаг.

Зимой девятнадцатого Деникин договорился с командованием Донской армии о совместных действиях против красных. Добровольческая армия стала грузиться в поезда и перебрасываться в область Войска Донского.

Вскоре обстановка на фронтах начала меняться. Закаленные в боях соединения добровольцев начали теснить противника на всех направлениях. Однако командование не желало закреплять успехи, а стремилось побыстрее покончить с большевиками. Спешным порядком началась мобилизация, под ружье ставились тысячи крестьян и даже пленные красноармейцы. Сплоченные, монолитные офицерские полки превратились в дивизии и бригады. Не избежал подобной же участи и Марковский полк, опора армии, составленный из ветеранов «Ледяного похода»…

В мае я получил короткий отпуск. Поехал с приятелем в Ростов поглядеть на безмятежную тыловую жизнь, покрасоваться в парадном мундире, погулять с барышнями. Как-то вечером мы с капитаном Щегловым пошли в разгул по ресторанам и кафе. Закончили далеко за полночь в небольшом, пользующемся дурной славой заведении на берегу Дона. Уже был выпит штоф водки и завязано знакомство с весьма благосклонными к добровольцам дамами, как в ресторан ввалилась шайка налетчиков. Бандиты потребовали от посетителей без принуждения отдать им бумажники и драгоценности. Честные буржуа струхнули, а пьяные господа офицеры вообще не поняли, в чем дело.

Мой визави Щеглов, мужчина тучный и вспыльчивый, несмотря на изрядное подпитие, сумел резко вскочить и рвануть из кобуры «наган». Бандиты отличались завидным терпением – не стали устраивать стрельбу, а только лишний раз объяснили, что подымать шум не стоит. Я понимал, что на стороне налетчиков вместе с силой оружия еще и трезвое состояние. Выхватив у Щеглова револьвер, я попытался его урезонить. Атаман шайки подошел к нам. «Господин капитан неделю, как с фронта. Нервы сдают, – объяснил я бандиту. – Наши кошельки вас вряд ли заинтересуют – мы восьмой час в кутеже». – «Добро, ваше благородие», – кивнул атаман и отошел. Мне запомнилось его лицо – неглупое, решительное; лицо человека, способного на отчаянный поступок, но и, в своем роде, на благородный – тоже. Ведь он вполне мог нас погубить – только мигни подручным!

Три дня спустя, уже под утро, я возвращался на квартиру. Прямо у дома меня обогнал человек и скользнул в мое парадное. Где-то за спиной, у перекрестка затопали сапоги, звонкой трелью залились свистки патрульных. «Офицеров-дебоширов ловят. Или солдат без „увольнительной“», – подумал я и вошел в парадное. Там, прижавшись к стене, стоял беглец.

– Какого полка? – скуки ради спросил я.

Человек не отвечал. Я зажег спичку. Передо мной мелькнуло лицо недавнего бандита из ресторана.

– А, старый знакомый! – улыбнулся я. – Вижу, сегодня фортуна тебе изменила.

В его глазах я не заметил страха, только легкую досаду.

– Стой здесь, – сказал я. – Отплачу тебе добром за Щеглова.

Я вышел на улицу. Патруль уже был рядом с моим парадным. Представившись, я спросил старшего, в чем дело.

– Жиганы в «ювелирный» залезли, – выдохнул низенький фельдфебель. – Соседи приметили свет в окошке, забили тревогу. А мы и тут как тут! Один сюды побег. Все отстреливался, да патроны кончились. Не видали, ваш-бродие, куда он делся?

– Дальше по улице, в проходной двор нырнул.

Патрульные козырнули и бросились вдогонку. Спасенный налетчик покуривал на ступеньке парадной лестницы.

– Заячьих тулупчиков вы мне, барин, в прошлый раз не подарили, ну уж я-то за добро отблагодарить смогу! – прищурившись, сказал он.

Бандит вытащил из-за пазухи холщовый мешок. Внутри оказались золотые украшения из «ювелирного». Налетчик, не глядя, зачерпнул горсть побрякушек и сунул мне.

– Думал, откажусь? – усмехнулся я, засовывая драгоценности в карман. – Ошибаешься. Любая услуга должна оплачиваться.

Уже собираясь идти, я вспомнил:

– Кстати, откуда знаешь о «заячьем тулупчике»? Неужто Пушкина читал?

– Читать не читал, – ответил мой бандит. – «На казенке» был у нас политический, вечерами потешал шарагу разными историями. Так вот все книжки и выучил.

Он выглянул на улицу:

– Никак пронеслись, черти. Ну, бывай, ваше благородие, может, свидимся. А мне еще, по твоей милости, генералу Кукушкину гамуру ставить! [161]

– Звать-то тебя как? – вдогонку спросил я.

– Федькой.

Так я и познакомился с Фролом.

3 июля Деникин отдал свой знаменитый приказ № 08878 о походе на Москву. Отборным частям Добровольческой армии – Корниловской, Марковской и Дроздовской дивизиям доверили честь наступать на столицу. Начались упорные бои. 20 сентября мы взяли Курск; 6 октября 3-й Кубанский корпус Шкуро ворвался в Воронеж. Казалось, до Белокаменной – рукой подать!

Опытные офицеры понимали, что наступление Деникина – авантюра, отчаянный, дерзкий ход ва-банк. Шаткая договоренность с казачеством не могла быть долгой, и потому Главнокомандующий хотел ее побыстрее использовать. Время играло против нас – в тылах развернул настоящую войну Махно, лютовали сотни других банд, плело заговоры большевистское подполье. Новобранцы воевали из-под палки и при первой возможности дезертировали целыми полками. Склоки и вражда раздирали офицерский корпус. Заносчивые кадровые вояки не выносили произведенных в чин вчерашних лавочников и сынков фабрикантов. Последние с презрением называли нас «ландскнехтами» и «джентльменами удачи». И, по правде говоря, они не ошибались. Осознавая свою исключительность, ветераны-добровольцы тем не менее начинали понимать, что они– бездушное пушечное мясо в руках высших командиров и тыловых политиков.

С казачеством заигрывали, интеллигентов убеждали, с фабрикантами и помещиками считались; нас же просто гнали вперед под пули и снаряды, бросали на самые трудные участки, не обращая внимания на превосходство сил противника, нашу усталость и потери. Ничем мы были не лучше ландскнехтов и «джентльменов удачи». Как и для них, единственным средством существования кадровых офицеров стала война, каждодневная игра в «орлянку» с судьбой.

Между тем успех Добрармии продолжал развиваться. Красные несли громадные потери. По словам пленных, в отдельных дивизиях оставалось не более пятисот штыков, а некоторые вообще разбежались. Учитывая это, противник спешно перегруппировывался, подтягивая резервы, и бешеными темпами мобилизовал новые соединения. Вскоре мы поняли, что победы Добровольческой оказались пирровыми.

В ожесточенных боях за Орел один только Корниловский полк потерял четыреста бойцов. Героический порыв выдыхался, а подкрепления не прибывали.

13 октября под Орлом меня легко ранило в руку. Полковые и дивизионные лазареты были переполнены до отказа. Раненых эшелонами отправляли в тыл, но поездов не хватало, и поэтому многих размещали в походных госпиталях вдоль железной дороги. Я очутился в селе, где находилось на излечении около шести тысяч человек, треть из которых валялась в тифу. Условия там были самые кошмарные, не хватало даже бинтов. А между тем госпиталь все пополнялся. Наконец через неделю на близлежащую станцию подали санитарный поезд. Тифозных грузить не разрешили, – тащить заразу в глубокие тылы никто не хотел.

Эшелон доставил раненых в Курск. «Тяжелых» поместили в гарнизонный лазарет, остальных – по квартирам. О шикарных апартаментах здесь не могло идти и речи – поставили на постой в обыкновенную избу с печным отоплением и удобствами во дворе. Хозяин дома, молчаливый слесарь, выделил мне койку в слегка облагороженном чулане. Эту тесную для проживания даже одного человека клетушку мне предстояло разделить со вторым постояльцем – хрупким большеглазым мальчишкой с унтер-офицерскими нашивками на погонах.

На вид ему было лет двенадцать, хотя он уверял, что уже исполнилось четырнадцать. Мальчишка походил на отпрыска фамилии «голубых кровей»: хорошие манеры, вбитые с пеленок гувернерами, начитанность, знание языков. Он и в самом деле был сыном графа Ристальникова, крупного землевладельца, расстрелянного большевиками. Звали его Аркадием. До октября семнадцатого состоял в кадетах, потом болтался при всяческих антибольшевистских формированиях, вплоть до бандитских. Последние полгода Аркадий служил вестовым при офицере связи курского градоначальника.

В действующей армии и тыловых гарнизонах подобных юношей хватало. Офицерских званий до достижения положенного возраста им не давали. По большей части они таскали донесения, иногда несли караульную службу и даже участвовали в боях. Все эти мальчишки либо просто красовались в военной форме, либо, очертя голову, искали приключений, не считаясь с опасностью и не разбирая средств для достижения своих целей. Аркадий являлся исключением. Он презирал штабную рутину и позерство и при этом со здоровым сарказмом смотрел на бесшабашных фронтовых удальцов. Юный граф оказался не по-детски ироничным и во многом разочаровавшимся человеком. Причиной тому было вовсе не стремление выделиться – юноша успел многое повидать на своем коротком веку. В минуту откровения он рассказал мне, как полгода назад, будучи в дозоре, в одиночку оборонял железнодорожный разъезд от конной разведки красных. Завидев неприятеля, взрослые сослуживцы Аркадия разбежались, а мальчишка не оставил пост и начал отстреливаться. Противник, по всей видимости, не хотел задерживаться у никчемного разъезда и, уклонившись от боя, продолжил свой путь.

– Трое взрослых мужиков драпанули [162], а я, которого они за глаза называли «довеском», остался выполнять долг! – с горькой усмешкой говорил Аркадий. – После перестрелки я плакал, как девчонка. Не от страха или слабости, – от сознания того, что с такими солдатами, как мои однополчане, нам никогда не победить. Стоит ли дорожить бестолковой, подлой жизнью, если в ней нет чести и красоты?

Сам Аркадий жил красиво и с размахом, какой только мог позволить себе четырнадцатилетний унтер-максималист. Он отчаянно играл в карты и на бильярде, нередко обыгрывая взрослых; водил дружбу со всяческими темными личностями, знающими, где достать дефицитные продукты, спички, самогон и «марафет»; регулярно упражнялся в стрельбе. При этом мой юноша соблюдал некоторые жесткие запреты – не курил, не употреблял спиртного, тщательно следил за внешним видом и чурался девочек.

– Я, как-никак, граф! – начищая до блеска сапоги, приговаривал он. – Уподобляться пьяным солдафонам мне не к лицу. А девчонки? Их на мой век еще хватит, успею.

Так мы прожили недели две. Я бездельничал, ходил в лазарет на осмотр к докторам, слонялся по городу. Аркадий с утра пропадал на службе, вечером коротко пересказывал мне новости и пропадал до петухов. С рассветом он будил меня и пускался в философские разговоры.

В начале ноября мы узнали, что красные прорвали фронт. С каждым днем в город прибывали тысячи беженцев. Население и гарнизон обуяла дикая паника. Я ходил к коменданту за распоряжениями. Там отвечали: ждите отправки в часть. Рана на моей руке уже зарубцевалась, почти зажила и напоминала о себе лишь тоскливым нытьем «под погоду».

Как-то раз мой сосед вернулся около полуночи и без церемоний улегся спать. Впрочем, я слышал, что сон ему не шел – Аркадий ворочался и тяжело вздыхал. Поднялся он чуть свет и принялся собирать вещи. Не успел юноша уложить чемодан, как в дверь нашей клетушки постучали. Аркадий тревожно заметался и даже попытался выпрыгнуть в окно.

– Это за мной! Сейчас меня арестуют! – ответил он на мой вопрошающий взгляд.

Я схватил мальчишку за шиворот, толкнул в погреб и пошел отворять. На пороге стояли офицер и караульный наряд. Командир спросил о Ристальникове. Представившись, я ответил, что уж сутки его не видал. Офицер поверил и, козырнув, ретировался. Я вытащил Аркадия из подвала и справился, в чем дело.

– Обыграл вчера одного молодого прапорщика, – буркнул он, – обидно ему стало. Вызвал меня на улицу и попытался отнять деньги. Я – за пистолет, прапорщик – тоже. В какой-то момент я испугался, что он выстрелит, взял да и выпалил первым. Ну и…– труп.

Дальнейшее мне представилось четко и ясно: покойник-офицер, старший по званию; немедленный трибунал и – к стенке. Мне стало жаль Аркадия.

Я решил ему помочь выбраться из города.

– Мне бы только в эшелон сесть, – сокрушался мальчик. – А там уж я сам до Махно доберусь.

– Так ведь он – бандит! – парировал я.

– Пусть, – упрямо мотнул головой Аркадий. – Скоро нам ничего не останется, как податься в бандиты. «Свалят» нас большевики, и останемся мы без работы.

В душе я понимал, что парень прав: «Пусть стойкие борцы за идею да полоумные идиоты продолжают обороняться до конца. Факт налицо: война проиграна. А раз так, „ландскнехты“ жалованья не получат и могут сами выбирать свою судьбу». Я предложил Аркадию вместе попробовать добраться до Ростова.

Какова будет моя дальнейшая судьба, я не представлял, но отчетливо понимал, что моя военная карьера закончилась.

Загрузка...