Глава 12 ЛОШАДИНЫЙ СПАС

Лето 1819 года. Новгородская губерния

Над деревней Мшага вился дым из доброй сотни труб. От Ладоги до неё была неделя дороги, но Фабр не поленился проделать этот путь, поскольку получил письмо от поручика фон Брадке, с которым сблизился за последнее время. Тот писал, что Казначеев много пьёт, и советовал полковнику навестить друга — вразумить и поддержать. Житьё в линиях кого хочешь доведёт до штофа. А может, и дальше.

Самому Алексу тоже приходилось несладко. Но он не позволял себе опускаться. Просёлок крутил возле рощи, потом выгребал на поле и по косогору устремлялся к церкви. Старенькой и немного покосившейся. Было видно, что её ещё не поновляли. Внимание Фабра привлекла группа людей в отдалении. За бровкой дороги они копали канаву, а возле лежало нечто длинное, зашитое в дерюгу. Ясное дело, труп. Отчего-то его хоронили не на кладбище.

Проехав чуть вперёд, полковник знаком остановил кучера и пригляделся. Один из копавших показался ему знакомым. Это был седой унтер в гренадерской форме. Он уже положил лопату и достал из ранца книжку. При ближайшем рассмотрении — Библию. Она-то ещё больше взволновала Алекса. Это было памятное издание, купленное графом для ланкастерских школ в Мобеже. Теперь Фабр узнал старика. Егорыч. Кучер командующего. Что бы ему тут делать?

Велев править прямо к яме, полковник соскочил с коляски, не доехав немного, и пошёл навстречу старому служаке. Тот напряжённо вытянулся. Было видно, что лишних глаз здесь не ждали и начальству были не рады.

— Не признал меня, Егорыч? — окликнул унтера Алекс.

— Александр Антонович? — неуверенно отозвался тот. А через минуту: — Господин полковник! Ваше высокоблагородие! Радость-то какая! — И уже своим: — Не бойсь, ребята. Не графские.

— Как ты здесь? Старинушка, — удивился Фабр. — Неужто тебя в отставку не пустили?

Егорыч развёл руками.

— Мне-то идти некуда. Я, дурак, возьми да скажи об этом в канцелярии. А они меня и приписали к поселениям. Сулили кренделя небесные, дескать, там старому солдату и место. Дом, пригляд. А оно вон как вышло.

— Наших тут много?

— Да почитай рот шесть отсыпали этому ироду в лапы.

Фабр скосил глаза на труп.

— Вы никак кого хороните?

— Так точно. — Егорыч безнадёжно махнул рукой. — Повесился тут один. Фузелёрной роты рядовой Севастьянов. А сперва супружница его померла, Алёна. Я у них жил.

— От чего ж она преставилась? — спросил Алекс, уже предчувствуя очередную слёзную историю, которые тут случались по пять раз на дню.

— Известно от чего, — угрюмо молвил унтер. — Брюхатая ходила. А её в палки. Правда, не приметно ещё было. Она фельдфебелю и говорит: не бей меня, голубчик, я с дитём. А он ей: все вы тут прикидываетесь, чтобы от работы отлынивать. Вот и не сдюжила. Муж узнал, ополоумел и повесился. Шестеро детей. Вот горюшко.

Егорыч сделал знак товарищам, и они стали опускать тело в яму.

— Я-то с ними с первого дня. Насортировали нас в хоромину — муж, жена, ихние дети, да ещё сирот полковых дали и меня вроде как дедом определили. Вот мы и жили. Не обижали старика. А к нам ещё на постой солдат ставили. При такой куче народу бабе разве управиться? Чтоб и чисто было, и щи с наваром два пальца, как по артикулу. Она, сердешная, только утром печку выбелила, пошла масло взбивать. А дети, что с них взять, ладошками по печке шлёп-шлёп, а потом по полу — в следы играли. Тут как на грех обход линии. Увидали, что у нас делается, и сейчас бабу к ответу. Это что ж у тебя, такая-сякая, за погром? Моей вины много. Я задремал. — Егорыч перекрестился. — Эх, с кем-то теперь поселят? Не все кругом добрые люди.

Он снова извлёк Библию.

— Тут я вот подумал, хоть Севастьянов и удавленник, нехорошо, чтобы по нему совсем молитв при погребении не читали. Дай, думаю, побубню маленько. Остальные грамоте совсем не разумеют.

— Ты не тужи, Егорыч, — сказал Фабр, тоже крестясь. — Я попробую тебя в свой батальон выписать. Может, и получится.

— Дай вам Бог здоровья, Александр Антонович, — унтер низко поклонился. — А про графа нашего чего слыхать?

— Слышал, что женился. Живёт в бессрочном отпуске. На службу пока не зовут.

Старик повздыхал.

— Плохо такому человеку без дела пропадать. А жена-то хоть хорошая?

— Вроде тихая, — молвил Фабр. — А там кто их знает. Все они одним миром мазаны.

— Это верно, — согласился унтер. — Ну, дай ему Бог счастья. Никто нас больше так беречь не будет.

На сём разговор закончился, и полковник поехал своей дорогой. Им овладели меланхолические чувства, к которым примешивалась тревога. Натянули вожжи — дальше некуда, и не боятся, что конь порвёт. Дрянное дело!

Бунтовать деревня Мшага начала с пустяка. А дальше — раззудись плечо! Пошла плясать вся Медведская волость, разливая огонь до самого Новгорода. Никто из начальства не мог и предположить, какой кровью обернутся простые бабьи слёзы. Однако же ещё Карамзин предупреждал: и крестьянки любить умеют. Не послушались старика.

Смотр новгородских поселений в начале сентября государю отменно приглянулся. Погода была ветреная, однако все экзерциции кантонисты, сиречь поселяне, исполняли с достойной удивления точностью. Его императорское величество даже сказал сопровождавшему его начальнику штаба гвардии:

— Взгляните, любезный Александр Христофорович! Многим полкам должно быть стыдно встать рядом с этими крестьянами.

Но так как Бенкендорф изволил отозваться на сие замечание маловразумительным бухтением и самой кислой миной, то государь с досадой отвернулся от него.

— Нынче господа офицеры из благородных много о себе думают, — тут же успел с угодливой репликой любимец Аракчеева генерал Клейнмихель. — В поселениях производство идёт за усердие с самых нижних чинов. Отсюда рвение к службе.

«Отсюда редкая подлость и холопские привычки даже у полковников», — в душе огрызнулся Бенкендорф. Но, естественно, промолчал. Увиденное впечатляло. Таганрогский уланский полк Бугской дивизии являл чудеса фрунтовой выучки. Даже лошади не сбивались с шага. Что уж говорить о людях.

Но пока ехали до места, примечали иное. Между деревнями Боженской и Мшагой государю в ноги кинулась целая депутация крестьян, умолявших снять с их плеч такую напасть, как поселения.

— А веруете ли вы, мужички, в Бога? — осведомился царь.

— Веруем, ваше величество, — нестройным хором отвечали те и для пущей убедительности перекрестились.

— А подчиняетесь ли вы мне как своему государю? — опять спросил Александр.

— Подчиняемся, — уныло отозвались крестьяне, уже чуя, к чему идёт дело.

— Так ступайте домой и знайте, что не Аракчеев, а я, ваш законный император, брею вас в поселяне. Такое время пришло.

Отчего-то последняя фраза возымела на мужиков магическое действие, и они отвалили от кареты, повторяя меж собой: «Стало быть, так надо».

Однако просители донимали Александра I по всей дороге. Сей феномен был достоин внимания, поскольку подавать жалобы строжайше запрещалось, и незадолго до поездки в Бугской дивизии был раскрыт заговор: тридцать человек поселян под водительством Егора Павлова составили петицию, которую намеревались вручить государю в собственные руки, когда тот изволит проезжать мимо. В последнюю минуту солдат выдали. Жалобщиков предали военному суду, прогнали сквозь строй, а Павлова лишили Георгиевской медали за Бородино — в прошлом надёжного щита от телесных наказаний.

На фоне этих докучных выходок сами манёвры императора развлекли и порадовали. Однако и при их завершении случилась досадная оплошность. Из толпы народа, издаля глазевшего на государя, вдруг вырвались три девки, проворно миновали оцепление гренадер и, как подбитые камнем голубицы, ринулись к ногам императора.

Александр Павлович уже ставил сапог на ступеньку коляски, но наглые пейзанки повисли на фалдах его мундира и довольно чувствительно стали тянуть обратно.

— Царь-батюшка, не вели казнить, вели слово молвить! — Видать, они только в сказках и слышали, как надо обращаться к императору.

Царь натянуто улыбнулся и пообещал выслушать их, ежели те перестанут драть его мундир. Поселянки мигом смирились, разжали руки и, не вставая с колен, поведали о своих девичьих несчастьях. Всех троих, не спросясь согласия, поверстали замуж за солдат. А замужество в поселениях никого не прельщало. Самая бойкая — Устинья Фролова — без заминки расписала царю бабью долю:

— Не пойми чья жена: не то мужняя, не то фельдфебеля. За всяко бьют. Увидят таракана в чугунке — десять палок, робяты пол запачкают, кады мать в хлеву — двадцать. Лес на дома ставят сырой, по углам течи. Опять баба ложися под розги — пошто печь не умела топить?

Несколько смущённый упорным нежеланием девок венчаться в поселениях, государь увещевал их такой речью:

— Да вы, вижу, красавицы, ленивы. Разве дело — тараканы в чугунке?

— Так ведь, царь-государь, и не дело, кады унтеры домы с утрева до сумерек запирают зимой на ключ и хозяв не пущают, штоб снегу с грязью не нанесть. Робяты, сидя в хлеву, болеют.

Самая речистая из всех, Устинья поведала о главном сраме.

— Известно, ежели секут, так ведь и не только секут. Как унтерову колу на голый зад не вздыбиться?

Эта живописная картина привела Александра Павловича в крайнее смущение. А девки не понимали, отчего это государь от самых простых вещей пошёл красными пятнами, и гнули своё.

— Кто не желает замуж, тех граф сдаёт в рабочий дом в Новгороде. Сущая Голгофа. Войдёшь честной, выйдешь — живот титьки подпирает. Спаси нас, твоё величество, от этого ирода! И от бабы его Настасьи, вот те крест, она ведьма!

Стоявший в отдалении Бенкендорф давился смехом. Пейзанки резали правду-матку. А государь изо всех сил пытался от неё ускользнуть — прямота и грубость народного бытия вызывала в нём раздражение. Неужели нельзя облечь всё сказанное в пристойные выражения и изложить с благородной стыдливостью? Нет, они на рожон лезли, требуя, чтобы царь возился в их грязи!

Не зная, как и отвязаться, Александр наконец вскочил в экипаж, кинул жалобщицам:

— Будет! Я велю разобраться, — и сделал кучеру знак поскорее ехать вперёд.

Казалось, поле боя оставили за собой девки. Устинья подбоченилась и, победно глянув на самого Аракчеева, павой прошествовала к толпившемуся народу, где её встретили как царь-девицу. Всякий норовил пожать руку, ущипнуть, хлопнуть по плечу или расцеловать храбрую поселянку.

— Что ж ты, дура, об нас ничего не сказала? — упрекнул её один уланский рядовой, проходя мимо. — Ведь мы тоже терпим.

— Государь как зачнёт разбираться, и до вас дело дойдёт, — снисходительно бросила девка в полной уверенности, что теперь всё будет хорошо.

Надобно сказать, что её мнение разделяли многие. А потому на следующий день арест и отвоз ретивой жалобщицы в неизвестном направлении изрядно взбудоражил умы.

Сперва народ решил не строиться возле связей — так именовались в поселениях дома. Вместо выхода на полевые работы, люди сбились в кучу посреди улицы и ну требовать правды о судьбе своей защитницы. Особливо надрывались бабы. Взбаламученные их верещанием, и мужики стали подтягивать. И тут уж имя Устиньи потонуло в общем гомоне, а наверх всплыли иные выкрики:

— Не хотим поселений! Не станем служить Аракчееву! Почему государь нас бросил? Убьём Аракчеева, и поселения отменят!

Весьма опасные заблуждения. Ибо император ещё на прошлом смотру изволил молвить графу, что поселения будут, «даже если ему придётся вымостить трупами дорогу от Петербурга до Чугуева». Ах, кабы он знал, он что та дорога уже раз десять вымощена!

А потом понеслась душа в рай. Уланы, ещё вчера так точно исполнявшие пред царскими очами сложнейшие экзерциции, присоединились к мужикам, в домах у которых жили, и стали выталкивать им на расправу офицеров. Сами убивать брезговали. Чувствовали себя иной костью. А вот крестьяне — хоть в форме, хоть без — что с них, дикарей, взять? Пошла потеха. Войска в ней поначалу не участвовали. Только смотрели.

Но и помощи от них ждать было бесполезно. В кавалерийских частях есть поверье, будто раз в жизни у любой лошади бывает праздник — зовётся он «лошадиный спас», — когда скотина припоминает людям все обиды, нанесённые ей с рождения. Тут уж достаётся от копыт и правому, и виноватому. Чёрное конское торжество отмечали сегодня всадники. Сколько усов вырвано, сколько пощёчин роздано, сколько палок всыпано — припомнили и вернули сторицей. Не разбирая добрых и злых, честных и ворье, мягких и изуверов. Справедливости ради надо признать, что графские инструкции заметно сглаживали эту разницу.

Казначеев со своим батальоном находился после смотра в Мшаге и пил горькую. Эта дурная наклонность укоренилась в нём недавно. Ровнёхонько после того, как он навёл мосты на Волхове и из четырёх вверенных единиц сформировал одну. Пережить такие потери в мирное время было немыслимо. Но хуже всего — его не только не привлекли к суду, а, напротив, граф изъявил особое удовольствие рвением нового подчинённого. Оскорбительны и страшны показались Саше эти похвалы. Не смирялась душа с собственной подлостью. Могла лишь забыться на время, оглушённая полуведёрным штофом водки. Но потом снова начинала болеть.

Под пьяную руку Казначеев становился буен и в таком виде поругался с Фабром, приехавшим его увещевать. Алекс должен был признать, что друг за прошедшие месяцы опустился, реагируя на происходящее по-русски зло и безобразно.

— Ты кем хочешь стать? Клейнмихелем? — Фабр не пожалел для сослуживца крепких слов. — Чтобы тебя проклинали?

— Не виноват я, не виноват, — сипел Казначеев, упираясь лбом в грязный стол. — Кто в болоте потонул, кого гадюки покусали. Нельзя здесь ни сеять, ни пахать. Земля из-под ног уходит. Кто такие приказы раздаёт, тому надо гвоздь в голову забить.

Фабр вовремя закрыл ему рот ладонью, потому что в избу вошёл поручик Рябинин и, глянув на полковника с презрительным недоверием, побрёл вглубь хоромины на лавку.

— Да что ты мне рот затыкаешь? — взбеленился Саша. — Убирайся вон! Тебя только не хватало!

Ему было стыдно, что человек, которого он любил и уважал — единственный, кто остался рядом и помнил дни общего счастья, — видел его теперь в таком состоянии. И чем сильнее Казначеев мучился, тем больше ненавидел Фабра. Чистоплюй хренов! В конце концов он вытолкал Алекса взашей. Достойный конец оккупационной дружбы!

Фабр уехал с тяжёлым сердцем. А через три дня заварилась буча. И его самого — ровного, не склонного наказывать и унижать нижние чины — эти самые «нижние» головой выдали бунтовщикам. Рядовые фузелёрной роты остановили коляску у деревни Боженской и, без всякого сопротивления сопровождавших полковника пятерых пехотинцев, выпихнули офицера на дорогу.

— Всё, погулял, твоё скородь! — гаркнул на него один из мятежников. Его товарищи были уже в расстёгнутых мундирах и со снятыми ремнями, что неоспоримо свидетельствовало об их отказе от повиновения. — Щас мы тя на ближайшей осине...

Однако между ними вышел спор, стоит ли кончать полковника тут или отвесть в деревню: пусть все полюбуются. Решено было развлечь товарищей. Там и фонарь найдётся. Фабр вспомнил знаменитый роялистский анекдот. В 1789 году толпа парижан захватила на улице одного шевалье без трёхцветной кокарды. Признав в нём врага, народ решил вздёрнуть несчастного на фонаре, но у того хватило духу осведомиться: «Вы полагаете, вам станет от этого светлее?» Шутка полюбилась, и шевалье отпустили. Он погиб потом, кажется, в Вандее... «От чего ушёл, к тому и вернулся», — сказал себе Алекс.

Его пешком погнали через поле к Боженской, где все улицы были запружены людьми. Полосатые будки у въезда снесены. Часовые либо разбежались, либо присоединились к бунтовщикам. Быстрая, подвижная, как ртуть, толпа угловато ударялась то в заборы, то в стены домов. Стёкла были перебиты, фонари выворочены. Над улицами летал пух из перин. Под ногами валялись вытащенные из офицерских домов и брошенные вещи. Одну барышню насиловали прямо на рояле, неизвестно как вытолкнув инструмент во двор. Он встал косо на картофельных грядках, несчастная охала и съезжала, вызывая хохот собравшихся. Никто ей не сочувствовал, даже женщины.

Фабра поволокли дальше. Со всех сторон напирали бока, спины, животы. Люди срывали с груди красные, жёлтые и чёрные ярлычки, делившие их на «старательных», «средних» и «лентяев». Сегодня начальству не на кого было опереться. К петлястой речке спускались огороды, земля здесь была рыхлая, и тут-то Фабр до конца осознал свою участь. Его не собирались вешать. Офицеров, по доброй традиции, закапывали головами вниз. Сопротивляться было бесполезно. Алекс утешил себя тем, что удушье — не самая страшная смерть, а, судя по скабрёзным романам де Сада, приносит жертве даже некоторое наслаждение.

Однако картины, разворачивавшиеся перед глазами, заставляли думать, что разухабистый маркиз не знал, что писал. Люди, зарываемые кверху ногами, дёргались долго, брыкали воздух и явно не испытывали под землёй сладострастного экстаза. Впереди у плетёной изгороди толкалась куча зевак. Возбуждённый шум их голосов почти заглушал крики жертвы. В какой-то момент они сгрудились над ней, а потом отхлынули назад. Тут Фабр увидел на земле четвертованное тело, руки и ноги которого были растащены и гуляли по толпе, как трофеи. Некоторое время безобразный обрубок ещё жил, поскольку голову ему оставили как бы в насмешку. Прищурившись, Алекс узнал генерала фон Фрикена, командовавшего аракчеевским гренадерским полком. Именно с его солдатами новички когда-то выехали из Грузина.

В следующую секунду Фабр ощутил сильный толчок в спину и понял, что его волокут к яме. Он поднял глаза и на самом её краю увидел Казначеева. В белой рубашке, без мундира, с подбитым глазом, расквашенным в лепёшку носом, но в кои-то веки трезвого.

— Алекс!

Бывший адъютант ринулся к нему. Но был сбит с ног и тут же получил несколько раз по рёбрам. Из рук у него выпала лопата, и Фабр понял, что яму заставили копать самих арестантов.

— Саша! — он попытался добраться до друга.

Но тому уже связали запястья и спихнули под отвал. Мгновение — и сверху посыпались комья земли. Ноги извивавшегося, как червяк, полковника крепко держал кто-то из крестьян. Он ставил четыре пятака на то, что его «сердешный» продержится дольше, чем у товарища — эва длинный какой! Следующим был сам Фабр. Он глазом не успел моргнуть, как двое мужиков довольно ловко ухватили его под локти. Потом небо разом поменялось с травой местами, и, протащив коренастого француза головой по насыпи, бунтовщики сунули жертву в яму. Алекс понял, что в рот и нос ему набивается земля. Что чем больше он кричит, тем больше её становится. Успел обозвать де Сада козлом. Думал завалиться на сторону, но сбоку от него уже втыкали, как морковь, следующего бедолагу.

В какую-то минуту свет померк окончательно. И хотя тело ещё отчаянно билось, выворачиваясь и надсаживая лёгкие, готовые вот-вот разорваться, алые видения заскользили перед ослепшими глазами Фабра. Бессвязные, как в жару, они тем не менее заключали в себе белые стены Мюзе, его голубые крыши, золотую от солнца липовую аллею и старика в чёрном сюртуке, который, опираясь на тросточку, скорым шагом спешил навстречу внуку. Мальчик бежал с другой стороны, от пруда, и знал, что сейчас врежется деду в живот. Но когда между ними оставалось не больше ярда, Фабр с ужасом понял, что руки, ноги и туловище старика сгибаются, как пластилиновые. В них не было костей.

— Прости, прости! Я не нашёл тебя! — закричал Алекс.

И в этот момент его резко рванули вверх, обдирая кожу лица Сухими комьями земли.

Что творилось на насыпи и под ней? Какие-то люди бегали и кричали. Кто-то удирал через огуречные гряды к реке. И там падал, настигнутый пулями. Слышалась трескотня выстрелов, сизый дым сносило ветром. Солдаты в артиллерийской форме выдёргивали из земли пострадавших. Другие цепью шли по деревне, держа ружья с примкнутыми штыками наперевес. Должно быть, подоспели верные войска, решил Фабр. Он увидел Казначеева, который мотал головой из стороны в сторону и тряс пальцем в ухе, как будто туда попала вода. Лицо у него было чёрным, как у негра, не только от земли, но и от прихлынувшей крови. Мало-помалу оно принимало естественный цвет, а взгляд становился осмысленным. У самого Алекса страшно чесались глаза.

Заметив друг друга, злополучные товарищи начали сползаться, наконец обнялись и привалились плечами друг к дружке, чтобы не упасть. В это время откуда ни возьмись явился вездесущий Егорыч, который ринулся к своим, как нянька к детям.

— Вот они! Живы, мои голубчики! — причитал старик. — Слава Богу, насилу поспели! Это ведь нашего корпуса четыре роты. Пионерная, артиллеристы, две пехотные и драгуны. В Новых Естьянах стояли. Я привёл. Поспешать надо, ваши высокородия. Еле мы пробрались. Везде, слышь ты, полыхает. О верных войсках известий нет. В лес бы и кружным путём выходить на главную квартиру в Новгород. Али в Грузино. Куда доберёмся. Мать честная! — Егорыч обвёл глазами огород, густо утыканный отбрыкавшимися офицерскими ногами. — Всяко видал. — Он крепко приложился по матушке. — Пошли, пошли, болезные. Нечего рассиживаться. Нас, чай, немного.

Вместе со спасителями горсть спасённых отступила в лес. Благо был он густой, непролазный, болотистый и еловый. Так что не приходилось опасаться погони. Народный гнев широко гуляет на равнине. Среди уцелевших оказался маленького роста поручик фон Брадке и тучный генерал Маевский. Оба люди достойные.

— Ваше счастье, — строго сказал им Егорыч, повеселев и расправив плечи, — что за компанию попались. Мы ради своих сюда притопали. Их знаем за людей. А случись они в безопасном месте, ещё бы семь раз подумали соваться в такое пекло.

— Не стращай, отец, — попросил его Саша. — И так натерпелись. Вы помогли. Будет случай, и вам помогут.

— Да-а, — передразнил унтер. — Помогут они, жди! Только и знают Аракчеева трястись. Ирода, прости Господи! И его змеюку Настьку-душегубицу.

Старик плюнул под ноги и побрёл вперёд, где перестраивались на походный манер драгуны.

Три дня роты пробирались по лесу. На четвёртый выбрели к дороге на Чудово. Здесь и встретились с двумя полками улан — Волынским и Литовским, чьи белые султаны хорошо были видны за версту. Пристав к верным частям, роты дошли до Грузина и, оставив там спасённых, двинулись дальше наводить порядок. Бунт был подавлен недели за полторы. Его итог оказался печален: более ста генералов и офицеров оказались замучены, их имущество разграблено, жёны пошли по рукам. Несколько деревень — ненавистные связи и линии — сожжены дотла. Две тысячи человек — арестованы, 313 — преданы суду, 275 — признаны виновными и приговорены к лишению живота. Милосердный граф зачеркнул приговор и вписал: «Наказать шпицрутенами каждого через тысячу человек по двенадцать раз». Это ли была не насмешка?

Экзекуция началась на рассвете в виду построившихся полков. Вывели первых сорок человек. Из них лишь трое просили пощады и немедленно, для примера, были помилованы перед строем. Остальные же тридцать семь с равнодушно-озлобленным видом вступили на «зелёную улицу», до конца которой никто не дошёл своими ногами. Тех, кто падал, привязывали к ружьям и волокли под градом ударов, и так двенадцать раз в оба конца.

После чего по мановению графской перчатки наказание остановили. Страшный пример должен был подействовать на оставшихся отрезвляюще.

— Каетесь ли вы, дети? — вопросил их Аракчеев. — Государь милостив.

И когда получил предложение засунуть царёву милость в зад, вновь махнул перчаткой.

Ничего этого Казначеев и Фабр не видели. Поскольку с первого дня прибытия в Грузино сидели в холодной. Граф крепко подозревал их в изменническом заговоре.

— Стало быть, вас рядовые спасли? — допытывался он, призвав чудом избегнувших смерти офицеров к себе в кабинет.

— Стало быть, так. — Фабр отвечал ему холодно и резко, ибо никакой вины за собой не знал, а вечно глотать начальственное хамство ему надоело.

Аракчеев склонил толстую голову набок и осведомился с иезуитским прищуром:

— А почему солдатня пощадила именно вас двоих? Тогда как другие честные офицеры...

— Да потому, что это наши роты, из оккупационного корпуса! — Казначеев перебил его сиятельство, что свидетельствовало о крайнем возбуждении и открытом пренебрежении субординацией. — Сколько можно нас допрашивать? Мы ни в чём не виноваты. Из всех ваших войск в поселениях не взбунтовались только части, вернувшиеся из Франции. Такова истинная цена их дисциплины! Остальные же, как только почуяли слабину, стали рвать офицеров. Вам некем внутри поселений давить бунт, верные части — все армейские.

— Молчать! — загремел граф. — Как смеете? Кто вы таковы, чтобы разговаривать в подобном тоне?! — он задохнулся от гнева. — Не иначе вы состояли с мятежниками в сговоре!

— Вы сами, граф, первый возмутитель общественного спокойствия, — бросил Фабр. — Если бы не ваши зверства, ничего бы не случилось.

За такие слова можно было не то что в холодную, в Шлиссельбург загреметь. И хотя остальные спасённые офицеры, присутствовавшие при разговоре, в душе были согласны с Алексом, никто не осмелился рта раскрыть.

Граф указал Казначееву и Фабру на дверь. Следуя за движением его перста, они вышли из кабинета и на пороге были задержаны полицеймейстером. Без сопротивления друзья спустились за ним во двор, где наряд гренадер повлёк их прочь от великолепного дворца и церкви, по гостевой улице и липовой аллее к пруду. Там арестантов посадили в ялик и повезли мимо очаровательного павильона Мелиссино на глади вод. Об этом укромном местечке говорили, будто стены его украшены эротическими шедеврами Рубенса. Вход туда был строго воспрещён. Как Саша ни силился рассмотреть хоть что-нибудь сквозь стёкла, с расстояния ему это не удалось.

«Холодная» находилась на дальнем краю парка и представляла собой длинный сруб, разделённый внутри на казематы с земляным полом. Графских «карбонариев» хотели было разделить, но Фабр вовремя сунул фельдфебелю рубль — сам удивился, как деньги не выпали в яму, — и друзей запихнули вместе. Усталые офицеры поискали хотя бы подобия сена, но, не найдя его, растянулись на земле. Говорить не хотелось. Соседние с ними клети казались пустыми. Во всяком случае, из-за стен не раздавалось ни шороха. Только к вечеру замки в «холодную» снова залязгали, послышались крики, шум, чьё-то пьяное, бессвязное бормотание, и в смежный каземат зашвырнули товарища по несчастью. Он какое-то время бушевал, колотился о стены, сыпал проклятьями, а потом затих.

Казначеев подошёл к рубленой перегородке между клетями и привстал на цыпочки. Из экономии переборка не доходила до потолка — так по камерам лучше распространялся свет из единственного оконца, а зимой шёл тёплый воздух от одинокой печи в дальнем конце сруба. Всё, что Саше удалось рассмотреть в полусумраке, — скрючившаяся фигура на полу. Сосед не подавал признаков жизни, и только исходившие от него винные пары крепко шибали в нос.

— Послал Бог пьянчугу, — констатировал полковник и отошёл от стены. — Как думаешь, нас разжалуют?

— В солдаты. И прогонят сквозь строй. — Алекс всегда был склонен к мрачной иронии.

— Шутишь?

— Не надейся.

Они снова замолчали и дремали, прислонившись друг к другу до рассвета. Утренняя сырость, приходившая по земле, разбудила и, видимо, отчасти протрезвила их соседа.

— Пить дайте, сволочи! — он забарабанил кулаками в дверь. — Нутро горит!

Сначала ему не ответили. Но парень утроил усилия, пытаясь разбудить часового угрозой:

— Я графу пожалуюсь!

Как ни комична была такая фраза в устах арестанта, именно она возымела действия.

— Мишенька, голубчик, опять буянишь? — часовой вступил под своды «холодной» с крынкой молока в руках. А ещё через несколько минут необычному заключённому принесли завтрак. Запах каши с мясом и свежего ржаного хлеба распространился через щели в стенах. У соседей подвело пустые желудки.

— Господа, — услышали они голос и разом задрали головы.

Лохматый арестант маячил в дырке под потолком. Он держал в руках чугунок и пытался протиснуть его через верх переборки.

— Возьмите. Вас кормить не будут. А мне не надо. Крошки не могу в рот взять после вчерашнего. Только пить хочу.

Казначеев с благодарностью принял чугунок и ложку. Фабр разломил хлеб. Лицо юноши показалось им знакомым. Смуглый, чернявый, только физиономия опухла от пьянства, как подушка, и глаза заплыли.

— Мы встречались? — осведомился Алекс.

— Я Шумский, — отозвался парень. — Разве вы меня не знаете?

— Теперь, кажется, припоминаю. — Фабр поклонился. — Нас представили друг другу на обеде. Несколько месяцев назад.

Молодой человек пожал плечами.

— Может быть. Я никого не помню. Голова не держит. Я запойный.

— Кажется, вы флигель-адъютант государя? — изумился Саша.

— Что толку? — с надрывом вздохнул Шумский и сполз по стене обратно в камеру. Оттуда продолжал разговор. — Крест такой.

— Это, батенька, не крест, а распущенность, — не выдержал Фабр. — Каждый человек должен иметь силу воли...

— Я не человек, — с вызовом отозвался новый знакомый. — Я — наказание Божье. Единственный гвоздь в заднице у графа. — И после некоторого молчания пояснил: — Сын я его. И её, окаянной, сын. Пусть мучаются. Не могу про их жестокости слышать. Не могу сознавать, что они меня выродили. Я иной раз, когда допьюсь, всех этих людей вижу. Почему они приходят ко мне, а не к ним?

Арестантам сделалось жаль соседа.

— Никто не властен в матери и отце, — попытался утешить его Саша. — Может быть, вам стоит отсюда уехать? Совсем. Не служить в России. Отправиться за границу, где никто ничего не знает...

— Я вот читал в одной швейцарской газете, — продолжал Шумский, — что будто бы есть люди, которым отшибло память. Они приезжают в чужой город, ничего о себе не знают, даже имени. И начинают жить сызнова. Я бы об этом Бога молил.

В это время снова залязгал засов. А потом в «холодной» послышались нетвёрдые шаги, и Фабр с Казначеевым вжались в угол, потому что узнали голос графа. Но только теперь он звучал тускло и невыразительно.

— Опять ты меня позоришь, сколько можно твоё буйство терпеть? Уже и государь тебя не хочет обратно принять. Христом Богом прошу, Михаил, возьмись за ум.

— А я вас, батюшка, Христом Богом прошу: покайтесь. Ведь вы намедни чуть не триста человек запороли. А они опять ко мне придут и станут рассказывать, каково подыхать-то под палками. Я могу вам всё описать. На двенадцатом ударе лопается кожа. По мясу терпеть легче. Но на тридцатом оно начинает отслаиваться с костей. А когда бьют по костям, то внутри человека такой звон, до самых кончиков пальцев. Кости, они ведь полые, как дудки.

— Замолчи! Ты не в своём уме.

— Должно быть, так. Но молчать не стану. Уговорите матушку покаяться. Она с девками очень дурно поступает. Они мне всё показывали. Нельзя прислуге бритвой грудь резать и косы огнём палить.

— Ты сумасшедший пьяница! Не желаю тебя слушать. Завтра же выгоню за ворота.

— Выгоните, батюшка, выгоните. Не то я у вас под окном повешусь. Погублю душу, но и вам покоя не дам.

Не сказав больше ни слова, Аракчеев двинулся в обратный путь. Шаг его был неровен и по-стариковски тяжёл. Заноза, которую он нёс в сердце, не вызывала к нему сочувствия. Беспутство сына, вместо того чтобы вразумлять, кажется, только ещё больше злобило графа.

Оба офицера, сидя в углу, подавленно молчали.

— Помнишь, Саша, как раньше жили? — шёпотом протянул Фабр. — Михаил Семёнович сам был человек, и возле него все — люди.

Казначеев положил Алексу длинную руку на плечо и горестно вздохнул:

— Где-то теперь наш граф?

Загрузка...