Глава 2 НЕМИЛОСТЬ

Мобеж

Воронцов ловил себя на том, что слишком много времени стал проводить в Париже. Между тем дела корпуса требовали постоянного присутствия командующего. Введённая им система подготовки предусматривала частые манёвры и дважды в неделю тяжёлые марш-броски через овраги и небольшие речки по 15—25 вёрст в день. Чтобы народ не залёживался. От старых служак, тянувших лямку ещё с прошлого века, Михаил Семёнович узнал, что раньше особым образом учили штыковой атаке.

— У турка она звалась «юринь», значит «вихрь», — сообщил графу его же собственный кучер Егорыч, старина лёг шестидесяти, во всём исправный и лихой дед, бывший гренадер. — Янычары ходили с одним холодным оружием. Но они, вишь ты, всегда были, как опоенные. Курили что-то перед боем. Нам же светлейший князь только чарку бальзама позволял. А кто поопытнее, и того в рот не брали. Говорили, на тверёзую голову в штыки надо, не то ноги подведут. При штурме Очакова первый раз попробовали. Узкие там были ворота. В них турок набилось видимо-невидимо. Одна рота в четверть часа всё очистила, неприятель лежал горой: по три-четыре человека друг на друге, шли по ним, как по настилу, а они ещё живые, шевелятся. Жуть! Кругом кровища, мозги — вся эта арка была, словно выпотрошенная рыба. Вот что такое юринь! При убиенном императоре Павле уже бросили учить. Опять стали много топать под барабан и тянуть носки.

Воронцов поморщился. Он не любил фрунтовой акробатики.

— Нынче удар штыком идёт прямой в грудь, а потом прикладом. Вроде как добить, — рассуждал Егорыч. — Одна беда — кости. Застрял клинок между рёбрами, ни туда ни сюда. А на тебя уже другие лезут. Отбиваться нечем. Надо оружие бросать и драться хоть голыми руками. Из раны штык тянуть мешкотно. Пока возился, свою голову потерял. Янычары по-другому били. Снизу вверх. И враг как бы сам на штык насаживался. Этот удар под рёбра с первого раза — до сердца. Незачем и ружьё калечить об их поганые головы. Так, стряхнул и побежал дальше. Глазом не успеешь моргнуть, а у тебя поле трупов позади. Самое наше русское дело — штыковая. Очень даже хорошо, — кучер крутил седой ус и орлом поглядывал на седока. — Ещё при батюшке Григории Александровиче егерей много учили по движущимся мишеням бить. Но тут уж я не скажу, как и что. Людей поискать надо.

Доискались и старых егерей. Придумали заново движущиеся мишени на верёвках. Пошла потеха. У командующего зла не хватало: почему, почему, почему забросили? Кому помешало? Но, видно, кому-то помешало. Раз из Петербурга всё чаще следовали предупреждения и выговоры. С каждым разом настойчивее и раздражённее. Дело не в стрельбах. Он мог своих солдат хоть с кашей съесть. Нравится — пусть стреляют. А в том, что граф открыто манкировал плацевой подготовкой. На всё нужно время! Либо чеканить шаг, либо форсировать речки. В министерстве считали, что пары часов ежедневно для плаца — мало. Нужно как минимум шесть, а лучше восемь. После этого куда побежишь? Во что стрельнёшь? Руки-ноги отваливаются. Глупости — солдата можно подбодрить и палкой. А раз его сиятельство не выносит палку — стало быть, он опасный оригинал, и войска его ни на что не годятся!

Таковы по сути были ордера, приходившие на имя Воронцова в последнее время из столицы. Кажется, там забыли, что командующего полагалось хвалить. Тогда он был готов рваться изо всех сил. А так... Надоело до смерти! Как будто граф старался для себя! Он мог давно выйти в отставку и жить спокойно. При его состоянии и положении...

Появление фельдъегерей из России портило Михаилу Семёновичу настроение. Он становился сух и старался выслать всех из кабинета, чтобы распечатать пакет в одиночестве. На сей раз его увещевал добродушнейший «папаша» — генерал Сабанеев, во время заграничного похода служивший начальником штаба всей армии. «Друг мой сердечный, скажи мне, старому дураку, что у тебя творится? — вопрошал Иван Васильевич. — Слухи самые скверные. На корпус твой жалуются. И если до меня в медвежьей берлоге доходят напраслины, то что же говорят в Петербурге? Смотри, милый, холя и воля — суть вещи разные. Солдата должно беречь, а баловать неприлично. Нельзя же допускать, чтобы от запрета на рукоприкладство рядовой офицера ни в грош не ставил».

Граф был задет за живое. С чего они взяли, что у него бедлам? Неужели кто-то в столице распускает сплетни? Утренний разговор с Паскевичем только подтвердил опасения командующего. Около одиннадцати, когда Воронцов намеревался выпить крепкого чаю и далее уже не мучить себя едой часов до восьми, адъютант доложил, что к нему прибыл генерал-лейтенант Паскевич. Граф немедленно приказал просить и подать вторую чашку, сервировав им завтрак на низком, по английской моде, столике возле дивана.

Паскевич вступил в кабинет, нарочито кашлянув, хотя его ждали и незачем было обозначать своё присутствие в комнате. Но такая уж привычка выработалась у бывшего сослуживца Воронцова за последние пару лет. Он пошёл в гору при дворе, вдовствующая императрица сама выбрала его руководителем поездки великого князя Михаила за границу. Явную милость изобличали новые, вкрадчивые манеры генерала. Казалось, он ежесекундно взвешивал каждый шаг, каждое движение, жест, слово.

— Рад вас видеть, Иван Фёдорович. — Михаил протянул гостю руку.

— В не меньшей степени счастлив. — Паскевич сел. Он был ниже Воронцова ростом и при довольно правильных чертах лица имел физиономию во всём обыкновенную. — Я хотел ознакомить вас с этим документом, — генерал-лейтенант положил на столик два листа бумаги, исписанных мелким ученическим почерком.

— Что это? — командующий взял в руки и, пробежав глазами, удивлённо поднял брови. Перед ним было донесение великого князя Михаила Павловича августейшему брату в Санкт-Петербург, где царевич очень лестно отзывался об оккупационном корпусе и выражал надежду, что по выходе в Россию войска Воронцова послужат примером надлежащих реформ для остальной армии.

— Нравится? — осведомился гость.

— Я тронут, — осторожно отозвался граф.

— А кто писал? — самодовольно рассмеялся Иван Фёдорович. — Вернее, под чью диктовку писалось?

— Ещё более тронут вашим мнением. — Михаил всё ещё не знал, как ему держаться с бывшим товарищем. Друг он ему, как прежде, или...

— Не важно, каково моё мнение, — прервал его Паскевич. — Хотя оно действительно самое высокое. Не важно даже, что написано в донесении моего порфирородного подопечного. Он — мальчишка, и государь весьма мало значения придаёт его словам. А жаль. Важно, каково будет мнение самого императора, который скоро собирается отбыть на конгресс в Аахен, а после посетить Францию. Вы, граф, сами понимаете, что ваш корпус высочайшим вниманием обойдён не будет. Особенно учитывая всё то, что о нём говорят...

Воронцов подавил тяжёлый вздох.

— Кстати, действительные суждения великого князя далеко не так восторженны, — продолжал Паскевич. — В царской семье все обожают фрунт. Я бы назвал это манией. Даже фамильным расстройством психики, унаследованным от покойного государя Павла Петровича. — Кажется, генерал расслабился и даже позволял себе вольно отзываться о покровителях. — Но с подобным положением вещей приходится считаться. Всё это понимают. Кроме вас. Вы один, как белый ворон. Портите строй.

Граф скосил глаза на зеркало и усмехнулся. Ещё немного, и его правда: ворон совсем поседеет.

— Я сказал царевичу, что надобно уважать войска, с которыми ему ещё служить. Что можно одним неловким словом обидеть старых воинов и одного из лучших наших полководцев. Мальчишка спёкся и позволил продиктовать правильное донесение. Но. — Паскевич поднял палец, — всё это в высшей степени неважно, если сам государь осудит ваши методы. А он их осудит. Ты же, чёрт возьми, ничему не учишь солдат!

— То есть как? — оторопел Воронцов. — Позволь, Иван Фёдорович! Что за глупость...

— Ничуть не глупость. Признаюсь тебе, я не ожидал найти корпус в таком порядке. У нас болтают о полном падении дисциплины. Но твои люди всё равно ничего не умеют. Ты полагаешься на природную храбрость и смекалку нашего солдата. Не более.

Воронцов резко встал.

— Не знаю, кто внушил тебе подобные мысли, Иван Фёдорович, но в моём корпусе учения не прекращаются. Вряд ли твои люди в состоянии преодолеть за день пятнадцать вёрст в полном снаряжении...

— Пятнадцать? — переспросил Паскевич. — Нет, столько не смогут. Впрочем, я не считал. Да и охота была? Ведь спрашивают за другое.

— Не смогут, — констатировал Воронцов. — А у меня и двадцать пять проходят, если без реки. Знаешь, какая у меня прицельность огня у егерей?

— Прицельность, — передразнил Паскевич. — Ваше сиятельство разует когда-нибудь глаза? Вот что, Миша, друзья тебе всегда тылы прикроют. Но мы не можем делать это вечно! Нельзя так преступно мало заниматься строевой подготовкой. И не говори мне про цирк на плацу. Ты всё прекрасно понимаешь. Только делаешь вид, что тебе законы не писаны.

— Я просто не вижу в этом ни пользы, ни смысла! — вспылил граф.

— Неправда, — парировал гость. — Не нужно изображать важнейшую часть учения пустой блажью. Мы оба начинали с младших офицеров, и нас гоняли по плацу как Сидоровых коз. Ты отлично помнишь, что у человека, даже самого образованного, делается в голове после восьми или десяти часов занятий.

— Да, помню, — бросил Воронцов. — Это сломает любого. Ты уже не чувствуешь своей воли. Идёшь на флейту, как крыса в море. Такое нельзя вынести! Я потому и сбежал на Кавказ.

— А я выдержал, — с достоинством произнёс Паскевич. — И тысячи таких, как я.

— И что теперь? Всем должно быть плохо? — взвился Михаил Семёнович. — Раз когда-то нам досталось? Давай теперь каждые десять лет заваривать большую европейскую войну, чтобы другим тоже ноги-руки отрывало.

— Ты меня не слушаешь, — одёрнул его гость. — А надо. Хоть я и говорю неприятные вещи. Фруктовая подготовка, и только она, рождает дисциплину. Беспрекословное подчинение нижних чинов высшим. Ты можешь сколько угодно расстреливать мародёров. Вводить суды для уголовных преступлений. Гонять сквозь строй насильников. У тебя всё равно не будет порядка, пока не будет барабана и ежедневного топота на плацу.

— Это... это не дисциплина, — покачал головой граф. — Это отупение. Когда человеку уже всё равно, что с ним делают. Собаку учат палкой. И то не всякую. А ты хочешь с людьми, как со скотиной.

— Они и есть скоты, — мрачно возразил Паскевич. — Ну, может быть, чуть посообразительнее. Разве хоть один помещик отправит в армию хорошего, доброго, послушного крестьянина? Кто у нас рекруты — буяны, дебоширы, пьяницы. От кого деревня стонет, тех и забривают в солдаты. А ты запрещаешь офицеру в ответ на хамство врезать им как следует по зубам. Всяк должен знать своё место.

— Мы с тобой на сей счёт совсем по-разному мыслим, — мрачно отозвался Михаил. — Мне лучше идти в отставку, чем со своими людьми обращаться, как со скотиной. Без смысла и совести.

— Оставим это. — Паскевич чувствовал, что погорячился. — Мишель, я иначе думаю, но это не мешает мне сердечно любить тебя и отдавать должное твоему таланту. Бога ради, возьми у меня хорошего офицера. Да хоть капитана Глебова я тебе оставлю на месяц. Ты же знаешь, в парадах моды, как в дамских туалетах, меняются со дня на день. Глебов был на последних больших манёврах в Варшаве, все новые штучки заучил. Как правильно держать шпагу перед строем. Где стоять унтер-офицерам во взводах. Где быть барабанщикам и прочее. Умоляю, не позорься перед государем. Хуже будет. Александр Павлович при всей своей обходительности имени твоего слышать не может. Ермолов, с тех пор как на Кавказе, его даже меньше злит. С глаз долой, из сердца вон. Я пришёл, потому что о таких делах надо говорить с глазу на глаз.

— Спасибо тебе, Иван Фёдорович. — Воронцов был тронут предложением гостя. — Если пришлёшь такого человека, по гроб жизни не забуду услугу. У меня люди понятливые. Быстро переймут.

Паскевич покачал головой: мол, быстро такое не даётся. Но тоже был рад, что его упрямый друг снизошёл до доброй услуги, которую ему, кстати, оказывали совершенно бескорыстно.


Брюссель — Париж

Брюссель жил особой, непостижимой для Франции жизнью. Радостной и светлой в отсутствие короля Луи. Нарядные толпы на улицах. Неразорённые поля и фермы по дороге. Много цветов, бесплатных улыбок и море французской речи. Лёгкой, свобод ной, бездумно счастливой. Эмиграция, волной хлынувшая через границу после «Ста дней», преобразила заштатную провинцию. Мигом явился парижский лоск, острота политических бесед, десятки кофеен, свободная пресса и самые смелые дамские туалеты с обнажённой грудью под газовым шарфом. В теперешнем Париже на такое никто бы не отважился.

Ни туманные утра, ни частые дожди не портили здесь настроения. Казначеев тотчас почувствовал это, когда пересёк заставу и в первом же трактире краснолицый, довольный собой и всем на свете хозяин вышел на крыльцо, чтобы окликнуть его: «Славный денёк, мсье, не угодно ли пива?» Адъютанту Воронцова понадобилось не только пиво, но и вообще, так сказать, подкрепить с дороги бренные силы. Чем он привёл бельгийца в восторг. Обнаружилось, что здешний народец любит и умеет поесть на славу. Однако делает это с большим изяществом — крахмальные скатерти, фиалки на столе, салфетки с кружевом и розовая вода для споласкивания рук.

Не надо ли остановиться? Очень спокойное место, мсье. Нет ли пожеланий насчёт стирки? О, возьмут сущие гроши. Французские деньги подойдут. Здесь их свободно меняют. Куда все подевались? Да ведь сегодня великий день — его высочество принц Гийо с супругой, кстати, сестрой вашего императора, перебираются в Брюссель. Да, навсегда. Как-то плохо они поладили с королём Вильгельмом. Настоящий голландский мужлан, прости Господи! Молодые — другое дело. О, принц Гийо — красавец и храбрец, служил в армии Веллингтона, командовал, был ранен. Его все любят. Вы слышали, как он однажды проскакал девять часов верхом до Гааги, чтобы поздравить брата с днём рождения? Блестящий жест! А принцесса, говорят, так прелестна и так богата, что они просто не могут не быть счастливы. Нынче весь город на пристани. Не сходить ли и вам посмотреть?

Нидерланды восхищались наследниками. Гийо прощали крайнюю возбудимость — печать войны; Анкет — высокомерие — ведь она как-никак императорская дочка. Молодая чета много путешествовала по своей крошечной, ладно скроенной, да некрепко сшитой стране. Бельгийские провинции, откушенные у Франции, заметно гордились галльской складкой. Здесь всё было на иной манер, чем у голландцев. Хотя главное отличие состояло в том, что карету молодожёнов забрасывали не тюльпанами, а астрами. Красивая пара нравилась подданным по обе стороны языковой границы. И казалось, могла послужить связующим звеном между недовольными друг другом половинками молодой монархии.

Казначеев решил прогуляться. Глянуть на принца и принцессу Оранских. Порт гудел, как большой рынок. Вся вода у причала была покрыта цветами, мерно покачивавшимися на волне. Сквозь них, разрезая носом тысячи лепестков, двигалась шестивёсельная шлюпка, обитая внутри красным бархатом, а по борту золотым галуном. На пристани, оттесняя праздничную толпу, стояли национальные гвардейцы в красно-синих мундирах и чёрных треуголках с чудными полосатыми плюмажами, каких Казначеев отродясь не видывал. На рейде застыл трёхмачтовый фрегат, названный в честь принцессы и набитый приданым. Его кормовые галереи были украшены оранжево-голубыми гирляндами и розетками — цветами дома Оранских-Нассау.

Сами принц и принцесса сидели в лодке. Вернее, Гийо стоял на носу, опершись ногой о скамью. Его высокая, сухая фигура была хорошо заметна, а при приближении Казначеев смог рассмотреть и лицо — резкое, нервное, с жёсткими чертами, впрочем, не лишённое приятности. Казалось, он готов выпрыгнуть из шлюпки и кинуться в объятия своим новым подданным. Дома, в Гааге, принц был Вилемом, и с ним обращались как с младенцем. Здесь, в Брюсселе, для местных аристократов, а главное, эмигрантов — Гийомом. Это имя наполняло изгнанников такими радужными надеждами, что они не могли произносить его без волнения.

Казначеев перевёл взгляд на принцессу. Ему не доводилось видеть её в России. Он не нашёл молодую даму особенно красивой. Хотя, по сравнению с местными женщинами... Голландки показались ему мужиковаты, и изящная Анна Павловна вызывала у окружающих справедливый восторг своей стройностью, тонким профилем и лёгкостью движений. Она сидела чопорно и прямо. Ни единой улыбки не слетело с её уст. Рука не поднялась в приветственном жесте. И лишь когда пробившаяся за оцепление гвардейцев компания с трёхцветными наполеоновскими флажками закричала: «Vive le roi!» — бледные губы принцессы, дрогнули в подобии воздушного поцелуя.

Казначеев нашёл происходящее весьма странным и решил по возвращении рассказать графу об увиденном. Воронцов намеренно отослал адъютанта из Франции в Бельгию с письмом Ожеро. Командующему не хотелось держать адъютанта под арестом. А в связи с новыми показаниями он надеялся, что дело о дуэли как-нибудь замнут. Поглазев на толпу, полковник отправился по указанному адресу. Разгуливать в почти пустом городе оказалось непросто — не у кого спросить дорогу. Но, наконец, пользуясь указаниями цветочниц, возвращавшихся из порта распродав товар, Саша добрел до городского театра, где в этот день давали оперу «Фенелла». Его плотным кольцом обступали дома с плоскими фасадами и резными ампирными окнами. Они точно срослись друг с другом боками, так что между ними не могла протиснуться даже самая узкая улочка. Центр площади устилал огромный цветочный ковёр, выглядевший со стороны, как клумба, а на самом деле составленный из сотен деревянных ящиков с ярко-рыжими ноготками, специально по случаю приезда принца и принцессы Оранских. На другой стороне располагался дом из желтоватого камня, с бельведером. Там, на третьем этаже, по словам Ожеро, должен был снимать комнату его брат.

Казначеев подозревал, что сегодня все эмигранты тащатся вслед за каретой их высочеств и размахивают флагами. Но решил разузнать, туда ли явился, и если удача улыбнулась ему, подождать старшего Ожеро на месте. На звон колокольчика у двери ему открыла опрятная горничная в клетчатом платье и кружевном переднике, накрахмаленном так, что он лежал на её животе несминаемыми складками. Подбирая слова, Саша начал объяснять, кто ему нужен. Девица несколько секунд моргала светлыми ресницами, а потом, издав длинный возглас: «О!» — исчезла за дверью. На её зов явился лысеющий господин в жилетке. Воззрился на гостя, почесал затылок и, выслушав всю тираду заново, отозвался:

— Мсье нужен именно несчастный Ожеро? Ни Моргьер, ни Перрин не подойдут?

Казначеева насторожило, что бывший маршал назван «несчастным», это не предвещало добра. Он помотал головой, отвергая идею позвать кого-то из иных французских постояльцев, и пояснил, что имеет письмо к Ожеро от брата.

— Какая досада! — воскликнул хозяин. — Я бы даже сказал: горе. Ведь господин Ожеро умер два года назад. Вскоре после того, как въехал сюда с друзьями. Такой милый был человек! У него нашли чахотку. Я могу дать вам адрес кладбища...

Саша хотел отказаться, но потом подумал, что, возможно, когда-нибудь жизненные обстоятельства младшего Ожеро изменятся, и он сможет навестить могилу брата. Получив записку и выслушав ещё целую батарею ахов и охов, Казначеев покинул дом. Настроение у него испортилось. Поездка, начавшаяся так хорошо, внезапно приняла траурный оборот. Он попытался погулять по городу, чтобы развеяться. Это ему удалось, потому что Брюссель совсем не Париж. Но к вечеру, когда он вернулся в гостиницу над таверной, грусть опять овладела им. Бедняга полковник даже не знает, что его брат два года как покойник! Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, о чём он пишет. Его собственное положение плачевно...

Саша понимал, что читать чужие письма дурно. Но ничего не мог с собой поделать. В прошлый раз недостаточная щепетильность со стороны адъютанта закончилась получением драгоценных сведений о польско-английском сговоре. Немного походив вокруг стола, Казначеев всё-таки решился, взял конверт, разогрел над свечой сургучную печать и, когда она уже заметно размягчилась, осторожно отлепил её от листа.

Никаких политических откровений в письме не было. «Дорогой Пьер! — говорилось там. — Пользуясь любезностью графа Воронцова, я имею счастье написать Вам. Уповаю на Бога, чтобы Ваша судьба в Бельгии сложилась благополучнее, чем моя в Париже. Если Вы обладаете хоть малейшей возможностью оказать мне одолжение, заклинаю Вас памятью нашей матери, не оставьте меня. Моя участь ужасна. Я часто сижу без обеда. Мне не на что купить сапог. Я страдаю от голода и унижения. Меня преследуют заимодавцы, и я вынужден скрываться, чтобы не попасть в тюрьму. На лестнице дома, где я живу из милости, по очереди дежурят кредиторы. Я всё продал: книги, вещи, платье. У меня остались одни пистолеты. Прощайте. Ваша отзывчивая душа не останется равнодушной к моим несчастьям. Ваш недостойный брат Эжен».

Эти строчки тронули бы и каменное сердце. Саша проворочался до утра. Что ему было нужды в чужом человеке? Но, с другой стороны, что Ожеро было за дело до него самого, когда газеты написали о дуэли с Малаховским? На следующий день Казначеев выехал ещё до рассвета. Он всегда расплачивался с хозяевами заранее, и его исчезновение никого не обеспокоило. Обратный путь занял два с половиной дня. Европа так мала! От Брюсселя до Мобежа оказалось столько же, сколько от Мобежа до французской столицы. В штабе он доложился Фабру. А поскольку граф пребывал в волшебном городе, «у ног мадемуазель Браницкой», как с довольным смешком выразился Алекс, то и задерживаться дорогой не пришлось. Прямиком на улицу Шуазель.

У Саши имелись кое-какие сбережения. В отличие от многих, он умел экономить и ухитрялся кое-что посылать домой, в захудалое именьишко Козенец под Калугой. Ссудить бедолагу Ожеро хоть сотней франков адъютант мог. Даже без особого ущерба для себя. Ведь, в конце концов, если бы не этот посланный ему Богом свидетель, его собственное положение оказалось бы ой каким невесёлым...

Рассуждая так и уговаривая себя, что не совершает ничего преступного по отношению к своей семье, Казначеев направился по обратному адресу на Вандомскую площадь в гостиницу «Шартье». Всю дорогу он придумывал, как уговорить щепетильного полковника принять помощь. Наконец он сочинил малоубедительную историю, о том, что брат перед смертью оставил на имя Эжена крошечное наследство, которое ему, Казначееву, и вручили друзья. Но поскольку покойный маршал не сопроводил деньги прощальной запиской, всё сказанное выглядело подозрительно. Не придумав ничего лучше, адъютант постучался в отель «Шартье» — довольно мерзкое заведение, даром что в центре.

Ему долго не открывали, когда же явился хозяин, то вид этого субъекта — рослого, дюжего, в распахнутой рубахе, обнажавшей чёрную волосами грудь, — вызвал у Казначеева мысли о воровском притоне.

— Мне нужен полковник Ожеро, — нарочито резко бросил Алексей.

Хозяин закашлялся.

— Он ушёл.

— Куда?

— Откуда мне знать? Это не моё дело.

Поняв, что по-доброму толку не будет, Казначеев напёр плечом и, помимо желания мужлана, протиснулся за дверь. В тёмном коридоре пахло кошками, сырым тряпьём и вчерашней едой.

— Может, освежишь память? — осведомился адъютант, вынимая пистолет и крутя им у носа хозяина.

Тот не испугался.

— Видали, что с нами делают русские! — заревел он. — Врываются в дома, угрожают убить!

На его вопль из кухни высунулось голов пять не менее отвратных субъектов, которые недружелюбно уставились на гостя. Впрочем, видя в его руках оружие, они не торопились нападать. Их пинком растолкала здоровенная бабища в грязном чепце, из-под которого торчали засаленные чёрные волосы. Вероятно, это была жена хозяина, потому что она обратилась к нему грубо и по-свойски.

— Ну ты, Жано, сказал бы господину, что ему надо. Он бы и убрался восвояси.

— Чёрта с два! — взвыл мужлан. — Ему нужен негодяй Ожеро! Из-за которого у нас столько неприятностей с полицией! Должно быть, это его дружок! Вздуем его как следует!

— Я те вздую! — Казначеев перестал крутить оружием и упёр его мсье Жано в пузо. — Говори, куда делся полковник...

— Куда, куда? На дно пруда! — передразнила Казначеева женщина. — В аду он, гадёныш, жарится. Где самоубийцам и место! Отпустите моего мужа, мсье казак. Застрелился ваш Ожеро. Неделю как. Полиция нам все кишки вынула. Что да почему? А на нём долгов не счесть! И нам скотина должен остался. С кого теперь взыскивать прикажете?

Адъютант опустил оружие. Застрелился? Как же так? Но... Этого и следовало ожидать. Если бы неделю назад он открыл письмо! Если бы ещё до поездки в Брюссель нашёл в себе силы сходить сюда и сказать Ожеро спасибо за показания. Может быть, тогда всё развернулось бы иначе? Но Саша медлил. Думал, что, оказав полковнику услугу, легче сможет поговорить с ним. На равных. Не хотел быть обязанным... А доведённый до отчаяния человек не знал, как свести концы с концами. «Я часто сижу без обеда. Мне не на что купить сапог... Меня стерегут на лестнице дома, где я живу из милости...»

— Господа, — сказал Казначеев холодно. — Я знаю, что у полковника оставались пистолеты. Пара дуэльных лепажей. Где они?

— Мы взяли их в оплату его долга, — бросил Жано. — С него никакого прибытка. Жил здесь на нашей шее...

— Я их куплю. Назовите цену, — оборвал его гость.

Вперёд протиснулась хозяйка.

— А с чего ты взял, голубчик, что мы их тебе продадим?

Казначеев смерил её оценивающим взглядом.

— Тебе, красотка, дуэльные пистолеты явно ни к чему. А я дам больше, чем перекупщики.

Пошептавшись, хозяева сошлись на пятидесяти франках. Саша, будучи прижимист, сбил цену до сорока. И господин Жано, очень недовольный торгом, вынес-таки «оккупанту» коробку с лепажами. Глянув на них, адъютант понял, что не продешевил. Ожеро недаром берег их до последнего. Тонкая работа проявлялась не в богатстве отделки, не в золоте, перламутре и резной кости, а в прекрасном исполнении каждой детали. Пожалуй, такой пары нет даже у графа. Судя по тому, что пистолеты были вычищены и смазаны, бедняга полковник возился с ними до последних дней.

— Вот из этого он себя и жахнул, — сказала хозяйка, показывая на нижний. — Здоровенная дырища была во лбу. Все мозги на стену. Я ещё толком и комнату не успела отмыть. Желаете посмотреть?

Саша отказался. Мозгов он, что ли, не видел? Сколько угодно. Русские с французскими даже цветом не различаются.

Забрав коробку, адъютант вышел на улицу и побрёл через Вандомскую площадь. Он чувствовал себя несчастным. Смерть дважды на этой неделе помахала ему рукой из окон гостиниц. Оставалось надеяться, что, по милости Божьей, в аду ли, в раю братья Ожеро наконец встретились.


Париж

— И что из всего этого будет? — Паскевич поднял голову над столом и упёрся мутноватым взглядом Шурке в лоб.

Тот запустил пальцы в остатки волос на висках и попытался сосредоточиться на вопросе.

— А будет, любезный Еганн, то, что лет через десять тебе, как Суворову, придётся штурмовать Варшаву.

Бенкендорф раскрошил ржаной мякиш и принялся старательно собирать им водку со стола. Такого никчёмного разбазаривания добра его душа не принимала.

Шёл уже четвёртый час веселья, и многие господа отвалились от кормушки в самых неожиданных позах. Шурку провожали в Петербург. А коль скоро знал он буквально всех, то все и притащились. К счастью, не на улицу Шуазель. Погрома в своём особняке граф не планировал. Зато в лучший погребок «Прокоп», на улице Старой Комедии, который посещал ещё Вольтер — отец всех бесчинств нынешнего века. Шумная компания человек в пятьдесят требовала столов, вина, эльзасских копчёных колбасок, лимонных пирожных — словом, чего угодно, только не лягушачьих лапок. И была потрясена, узнав, что для них давно заказано и накрыто. По случаю пришествия пьяных русских хозяин с утра решительно отказывал всем посетителям и подгонял прислугу на кухне. Подавали треску с шафраном и луком, телятину-бланкетт в сливках, бёф бургиньон, заливали всё это... Впрочем, водку гости принесли сами и воспротивились любым попыткам отговорить их от столь варварского напитка. Хуже того, в благородный французский погреб были доставлены более сотни бутылок тёмного британского портера.

— Ты ещё и пива у союзников купил? — с сомнением спросил у Шурки Воронцов.

— Пиво купить нельзя, — философски ответил тот.

— Ну, смотри, — бросил граф. — Лучше три стакана виски, чем три бутылки портера.

— Лучше три стакана виски на три бутылки портера...

И кто бы мог оказаться таким догадливым? Паскевич после пары стопок терял весь свой придворный лоск, а с ним и осторожность. Трудно поверить, что именно он, такой сдержанный на язык, расслабившись, начнёт бубнить то, что у всех накипело.

— Я в толк не возьму, зачем это надо? Вооружать поляков на свои деньги? Мало мы беды знали от их буйства? Зачем давать им конституцию?

— Ну, положим, в конституции нет ничего плохого, — вмешался Мишель Орлов, тоже довольно крепкий на голову, чтобы после трёх часов пира вести политические разговоры.

— Согласен, — гнул своё Паскевич. — Но и нам тогда давайте. А так что получается?

— Что? — Мишель опёрся щекой на кулак, в котором сжимал нож. Лезвие под его тяжестью постепенно входило в доску стола.

— Им и законы отдельные, и армия за наш счёт. У меня в полку, столько не платят! Мы что, не люди?

— Уймись, Еганн, не тебе государя судить, — одёрнул его Шурка, любивший блюсти казённый интерес. Но тут же сам пустился в рассуждения. — Им Литву и Волынь насовсем отдадут. Или как?

— Для округления границ, — вставил Алексей Орлов, брат Мишеля. Во всём похожие, они отличались только тем, что у младшего на голове ещё буйно произрастали каштановые кудри. — Читали, что государь сказал по этому поводу полякам: «Литва, Подолия и Волынь у нас считаются русскими провинциями. Мои подданные привыкли видеть их под скипетром своего монарха». Стало быть, раз он теперь короновался, как польский король, то может землю из кармана в карман пересыпать? Тут Карамзин хорошо ввернул, мол, не вы, ваше величество, эти губернии завоевали, не вам и разбазаривать!

Теперь уже решительно все заинтересованные лица обсуждали гордую записку историографа на высочайшее имя, ходившую по рукам в копиях и вызывавшую неизменное восхищение: «Никому ни пяди своей земли, ни другу, ни врагу — таков наш принцип».

— Срал государь на этот принцип, — с обидой бросил Шурка. Его грубость показывала, что он уже порядком захмелел. — Помните, как на Венский конгресс притащили Костюшку, и император с Константином Павловичем взяли этого бунтовщика под руки и повели через зал, крича: «Дорогу народному герою!» Страматища! Сколько он наших перевешал!..

— Это всё политика, — бросил Воронцов, которого положа руку на сердце тоже коробило поведение Александра Павловича. — Государь хотел приобрести популярность в Польше. Мы ведь тоже порядком развлеклись...

— А хоть бы и так! — Паскевичу надоел портер, и он потребовал себе алеатико.

— Не надо мешать, — попытался удержать его Орлов.

— Я дегустирую. — Получив желаемое, Иван Фёдорович, вместо того, чтобы впасть в благодушие, ещё больше озлился. — Хоть бы и так! Ему всё-таки стоит решить, чей он царь. Наш или польский? Очень умно, заботиться о любви ляхов, а что думаем мы, плевать?

— В польском войске питаем змия, готового в любую минуту излить на нас свой яд, — изысканно завернул Христофорыч. — Почему финнам дали конституцию, а нам нет?

Всем разом захотелось конституции, только потому, что ею украсили жизнь одного скандального и одного незаметного народа. Русским тоже любопытно было узнать, хороша ли репка.

— Мне вся эта система сугубо непонятна, — ныл, откупоривая портер, Мишель Орлов. — Мы что, рыжие?

— Некоторые рыжие, — тут же подал голос Христофорыч. — Ты против?

— Да я не против рыжих! — взвыл генерал. — Я вообще нашей государственной системы не понимаю. Почему калужских или рязанских мужиков можно купить? А эстляндских в мае позапрошлого года указом освободили?

Вот этого Воронцов тоже понять не мог. Выходило, как с конституцией. Время шло, а блага ломились в чужие руки. Война, очень тяжёлая, далась с надрывом пуза и мужикам, и дворянству. Обе стороны были вправе ожидать от государя гостинца.

— Флигель-адъютант Пашка Киселёв в августе месяце подал императору записку «О постепенном уничтожении рабства». У меня есть копия. Толково составлено. По две десятины на душу. За выкуп от казны. С рассрочкой на несколько лет. Я всегда был того же мнения. И что? Где теперь Киселёв? Командует штабом второй армии в Тульчине. Укатали сивку за крутые горки. — Тут Михаил Семёнович понял, что ничем не отличается от своих друзей, которых понесло на скользкие темы. Как и его самого, помимо воли.

— Про поселения уже слышали? — бубнил Орлов. — Помаленьку начали. С Новгорода. А теперь, глядишь, чуть не в каждой губернии. До трёхсот тысяч довести хотят. Это что ж за армия? Аракчеев во главе на белой лошади. Набрал офицерами всякой дряни, ни из армейских, ни из гвардейских полков. Те, что у него под рукой ходили, гатчинские последыши, поганцы. Производства в чины у них там свои. С нами не пересекаются. Из солдат наверх тянут. Это бы и неплохо. Но всё совершенно закрыто. Как будто другое войско в стране. Люди, говорят, мрут как мухи. Бьют там нещадно. Строем пашут...

— Ты ври, да не завирайся, — обрезал его Шурка. — Где это видано, чтобы строем пахать? Да и вообще, что за чушь эти поселения? Говорят много всякого, да. Вроде как экономия денег на содержание войска. Пусть само себя кормит. Но я так считаю: либо человек — солдат. Либо крестьянин. Иначе толку не будет.

— Чему их научить, если они всякий месяц на полевых работах? — заявил на минуту проснувшийся Паскевич. Оказывается, он всё слышал, но не мог подать голос с устатку.

— А им не надо учиться, — услышал Воронцов свой голос как бы со стороны. — У них занятие будет нехитрое. Вкруг себя, кого прикажут, резать.

Всем стало не по себе. А граф понял, что набрался. Мрачные пророчества появлялись в его голове только в особом состоянии. «Сон разума рождает чудовищ».

— Ей-богу, братцы, обидно, — продолжал Христофорыч. — Государь был в прошлом году в Москве, а на Бородинское поле не поехал. Ездил и под Лейпциг. И на Ватерлоо. А тут чего же? Неприятные воспоминания? Я там проезжал. Пошёл побродить. Страшно. Вроде все тела сожгли, а копни на штык — кости. Деревни вокруг выгорели. Люди туда не вернулись. Которые пришли, нищенствуют. И хоть бы копейку им кто дал на подъём хозяйства. А Ватерлоо, где ни одной русской пули не просвистело, Александр Павлович пожаловал два миллиона рублей. Почему? За что он с нами так?

Весь этот скулёж Михаил мог свести к одной мысли: «Отчего государь нас не любит?»

— А правда, что наш заграничный поход оплатили англичане? — Алексей Орлов старательно возил куском бургундской телятины в клубничном креме на донышке вазочки от пирожного.

— Правда, — нехотя признался Воронцов. — Англичанам тоже одним в Европе задницу надрывать надоело.

— Ага, — кивнул Паскевич, — поэтому понадобилась наша. По кускам нас разделили, отдали под команду пруссакам, и мы в любой драке были крайние. В атаку идти — нам впереди на убой. Отступают, мы прикрываем и опять теряем больше всех. Миш, ты вспомни, как Париж брали. Снова здорово русские на стены! Шесть тысяч положили под этим сраным городом. Спрашивается, почему мы, а не пруссаки с австрийцами?

— Получается, нас продали, что ли? — возмутился Алексей Орлов. — Как наёмников? За деньги?

Воронцов потянулся к хрустальному графину, опрокинул его в бокал, потом залпом осушил воду — противная, тёплая, хуже пива... Плеснул на ладонь и всей пятерней поправил волосы, отчего они стали влажными.

— Ребят, вы чего от меня ответов на такие вопросы ждёте? — осведомился он. — И вообще, не передвинуть ли нам стол в угол?

Боже, как же все сдержанны и осмотрительны на трезвую голову! И что из людей прёт под пьяную лавочку! Благоразумный Алексей Орлов тут же согласился. А Паскевич — верх армейской благонамеренности — встал и взялся за края стола, но не смог его поднять, поскольку удерживался в вертикальном положении, только вцепившись в столешницу. Всех спас Шурка, который, растопырив длинные руки, схватился за крышку, рывком поднял стол и повлёк его к дальней стене, при этом посуда с грохотом посыпалась на пол.

— На чём мы остановились? — осведомился он.

— На том, что отымел нас государь по самые уши.

Это была последняя фраза Мишеля Орлова, которую Воронцов запомнил. Он ещё успел подумать: «Нет, маленько осталось». Но успел ли сказать? Бог весть. Далее наступила темнота, прорезаемая сполохами неясных огней, картинами всеобщего разрушения и наконец преобразившаяся в пустоту и глухоту.


На следующий день после веселья в «Прокопе» граф имел бледный вид и подрагивающие руки. Он не часто набирался. Тем более так, как вчера. Голова трещала, и белая фарфоровая чашка мелко стучала о зубы, когда он подносил её ко рту. Который час? Двенадцать. Это уже ни в какие ворота не лезет! Весь день испорчен. Воронцов привык вставать в шесть. Выпивать горячего крепкого чая, заедая его сухарями, галетами или печеньем. А потом обедать уже около восьми вечера. Сегодня он чувствовал себя несчастным. Чтобы взбодриться, командующий выпил далее гадкий колониальный отвар — кофе, приказав приготовить покрепче и после второго глотка ощутив на губах густоту. Нет, эти американцы не внушали ему доверия. Отказываться от чая — почти такое же святотатство, как гнать джин из картошки!

Настроение у Михаила было отвратительное, поэтому когда в кабинет приплёлся Бенкендорф — тоже зелёный и тоже с раскалывавшейся головой — и рухнул в вольтеровское кресло напротив стола, Воронцов ядовито заметил:

— «Злонравия достойные плоды». Это была подпись под знаменитой картиной Хогарта из цикла «Леность и трудолюбие», изображавшей утренний бедлам.

Шурка ни словом не выразил обиды. Он был в накинутом на плечи, но незастёгнутом мундире, а на белой рубашке красовались багровые пятна. Тончайший батист оказался погублен злодейски опрокинутым стаканом.

— Я вот что хотел сказать. — Бенкендорф потянулся к графину с водой, но бессильно уронил руку. — Слушай, прикажи подать крынку молока. Холодного.

— Может, рассолу? — съязвил граф.

— Молока.

Воронцов распорядился. Благодушно кивнув вслед удаляющемуся лакею, Шурка продолжал:

— Я завтра уезжаю. Не знаю, вернусь ли. Но насчёт того польского письма... Я, конечно, передам его государю с собственные руки, — он явно колебался. — Но, видишь ли, и тебе тоже кое-что надо знать.

Михаил отставил чашку и с усилием зафиксировал взгляд на лице друга. Христофорыч заёрзал.

— Ты ведь прекрасно понимаешь, что я не на блины к Ришелье приезжал. Характер моих поручений не терпит огласки. Я благодарен, что ты не позволил себе ни единого вопроса.

Воронцов пожал плечами: мол, служба есть служба. Но Бенкендорф остановил его жестом.

— Подожди. Я не имею права тебе ничего говорить. Хотя и не понимаю, как можно осуществлять подобные меры, не ставя в известность командующего...

В это время явился лакей с запотевшей в подвале крынкой, и собеседники на мгновение замолчали.

— Ты мог не показывать мне польского письма. — Шурка вцепился в кувшин, поднял его, но вместо того чтобы пить, прижал ледяным боком ко лбу. По его помятому лицу расплылась блаженная улыбка. — Просто попросил бы передать государю, и я бы передал без лишних вопросов. Но ты посчитал нужным показать. И сдаётся мне, что наше правительство не осознает серьёзности ситуации. Вчера я промучился всю ночь...

— Вчера мы пили.

— Одно другому не мешает, — отмахнулся Христофорыч. — Я сломал себе голову и не нашёл иного выхода, кроме как ознакомить тебя с готовящимся планом. Мы вводим в Голландию войска. Как ты понимаешь, они там не задержатся. Мне было поручено оговорить с Ришелье некоторые дипломатические подробности. Государь считает, что Франция должна примкнуть к Священному союзу. Но Людовик полностью под контролем англичан. Я должен был узнать, есть ли надежда, что Лондон разрешит королю вступить в альянс континентальных монархов. Ришелье сказал — нет. В таком случае разработан другой вариант решения вопроса. Более жёсткий. Людовик будет заменён на престоле голландским принцем Вильгельмом, зятем государя. Вместо английской креатуры появится наша.

Выпалив всё это, Шурка затих и наконец жадно припал к крынке. На его жиденьких рыжих усах появились молочные нити.

Михаил молчал. Нельзя сказать, что новость была для него совсем уж неожиданной. О чём-то подобном всё время болтали в дипломатических кругах и писали эмигрантские газеты. Но командующий не верил в реальность такого развития событий.

— Это чистой воды авантюра, — протянул он. — И вы серьёзно обсуждали с Ришелье такой бред?

— Более чем серьёзно, — кивнул Бенкендорф, отставляя крынку. — Ты сетуешь, что твой корпус ругают? Скоро у тебя появится возможность доказать его качества в боевой обстановке. За дипломатическими реверансами последует ордер к тебе как командующему, откуда ты и узнаешь свой манёвр.

— И в чём же он будет состоять? — сухо осведомился Воронцов.

— Войска, которые перебросят в Бельгию, вдвое усилят нынешний контингент. Пруссаки и австрийцы, наши друзья по Священному союзу, сохранят нейтралитет. Останутся только англичане.

— У нас уверены, что я смогу настучать по пальцам самому Веллингтону? — неприятно рассмеялся Михаил.

— А ты не сможешь? — лукаво прищурился Шурка.

— Не знаю, — покачал головой Михаил. — Может, и смогу. Как карта ляжет.

— Должен тебя разочаровать. — Христофорыч глубоко вздохнул и потянулся в кресле. — В Петербурге не столь высокого мнения о твоих способностях, как может показаться из поставленной задачи. Французские эмигранты, живущие в Бельгии и мечтающие вернуться на родину — что им обещано при новом монархе, — берутся совершить покушение на герцога. Их имена граф Шамбюр и де Фурно. Они уже в Париже. Убийство или даже ранение командующего на время деморализует англичан. Ты должен будешь воспользоваться моментом и захватить Париж, что при бездействии остальных союзников не составит труда. Толстяк Луи окажется изгнан, и под рукоплескания публики на трон взойдут молодой добряк Вилли и юная Анна Павловна. Франция вступит в Священный союз.

— А англичане? — протянул Воронцов. — Они же рано или поздно опомнятся.

У него не вызывала сомнения осуществимость первой части плана. Если нейтрализовать британский корпус, то захват власти можно совершить в один день, и без всякого подкрепления. Но вот то, что произойдёт дальше, представлялось Михаилу с пугающей ясностью. Англия не потерпит пощёчины и тоже высадит во Франции десант. Миновав пролив, её войска окажутся на континенте быстро и в значительно большем количестве, чем сможет позволить себе Россия, направляя людей на кораблях из Кронштадта или пешим маршем через польские и немецкие земли. С военной точки зрения, ситуация была крайне невыгодна.

— Нас удавят, как котят, — констатировал граф. — Я, конечно, готов прославить русское оружие героической обороной Монмартра. Но не вижу в этом смыла. Неужели у нас в Главном штабе не понимают, что всё закончится катастрофой? Никогда не поверю, чтобы Петрохан или Арсений были настолько несведущи, чтобы принять подобный план. Или настолько угодливы, чтобы промолчать...

— Тихо, тихо. — Шурка замахал руками. — Остынь. Когда меня отправляли, с Главным штабом операция ещё не обсуждалась. Но если дойдёт до дела, многие не смолчат. Однако государю угодно. И скорее Волконский с Закревским потеряют места, чем наш благословенный монарх откажется от идеи усиления Священного союза.

Воронцов взял со стола чашку недопитого кофе и стал, давясь, глотать жидкую густоту.

Между тем Шурка извлёк со дна крынки осоловелую лягушку, всю в облепивших её сливках, раскрутил за лапку и вышвырнул в окно: «Иди погуляй!»

— Если заварится каша, — продолжал он, — тебе останется только продержаться до прихода основных сухопутных сил. Но ведь они могут и не поспеть. Из письма Чарторыйского видно, что поляки готовы устроить бунт на западных границах и оттянуть на себя основную часть армии. Что делать, я не знаю. Но надо что-то делать, пока ты не получил ордера.

Михаил стоял у окна, опершись лбом о стекло. Вот уж не чаял, что им с Веллингтоном придётся поменяться местами. А он ещё стыдил старину Уорта двойной игрой его правительства! Как будто герцог мог за это отвечать. Особая оскорбительность ситуации состояла в том, что его, командующего, даже не удосужились посвятить в подробности дела.

— А под каким предлогом вводятся войска?

Граф не думал, что Бенкендорф ответит. Он всего лишь генерал-адъютант, передающий важную информацию. Очень высокопоставленный, но по сути курьер. Ничем не лучше Ярославцева. И кстати, судьба у него может быть точно такой же, узнай он больше, чем следует. Или раскрой рот не там, где надо. Что Шурка и сделал.

— Ты понимаешь, как я рискую? — вздохнул Бенкендорф. — Но я не вижу иного выхода. В столице думают, что другие кабинеты глупее. Между тем нас обставили по всем позициям. Если англичане сговорятся с поляками...

Михаил уже знал, как поступит, но откладывал решение хотя бы до того времени, когда пройдёт голова.

— Ты поезжай, Шура, поскорее. Предупреди государя о поляках. А я подумаю тут на досуге. Знаешь, иногда нужно противиться политикам. Веллингтон говорит: они худшие люди на Земле.

Загрузка...