Прежде чем уйти из квартиры, я заглянул в спальню. Маклеод действительно спал беспробудным сном, свернувшись, по выражению Гиневры, калачиком. Впрочем, вряд ли ее образное сравнение можно было назвать стилистически адекватным. Сон Маклеода был тяжелым. Он лежал, прижав руки и ноги как можно ближе к телу и закрыв лицо ладонями. Ощущение было такое, словно он подсознательно старается занять наименьший возможный объем в пространстве. Дышал он будто с трудом, пропуская воздух на вдохе и выдохе через крепко сжатые губы. Лицо его было напряжено, как крепко сжатый кулак. Я вдруг осознал, что не имею права видеть его таким — обездвиженным и беспомощным. Узнай Маклеод, что за ним подсматривают во сне, он наверняка пришел бы в ярость.
Рядом с ним, голова к голове, спала Монина. В отличие от отца, она дышала спокойно и ровно. Обняв ручкой предплечье Маклеода, она откинулась на спину, и ее золотистые волосы разметались по подушке. Отец и дочь спали вместе на одной кровати, но, глядя на них со стороны, я видел, что это единственное, что их в этот момент объединяет: слишком уж они были непохожи друг на друга. Особенно резкий контраст был между нежной кожей ребенка и грубой, покрытой щетиной шкурой Маклеода, обтягивавшей его тяжелый подбородок. Никогда раньше я не замечал, насколько он, оказывается, стар. Даже щетина, покрывавшая его небритые щеки, и та была наполовину седой. В какое-то мгновение его губы разомкнулись, и из груди спящего великана вырвался тяжелый, полный боли не то стон, не то рык. Он стал что-то бормотать, возражая и протестуя во сне против чего-то неприятного и страшного. Руки его непроизвольно прижались к туловищу еще сильнее.
Я вышел из спальни, прошел через гостиную, где мне пришлось стать свидетелем чужих разговоров, и вышел из квартиры. За дверью меня ждала Ленни.
Сколько она там простояла, я не знаю, но, судя по силе, с которой она вцепилась мне в руку, терпение ее было на исходе.
— Мне нужно поговорить с тобой, — хрипло сказала она, воровато озираясь, — пойдем ко мне в комнату. — Ленни была напряжена как пружина и готова в любой момент взорваться.
Поднимаясь вслед за ней по лестнице, я обратил внимание на то, что ее костюм был только что отглажен, а волосы уложены во вполне сносное подобие прически.
— В чем дело-то, что случилось? — спросил я.
— Подожди минуту, я тебе все расскажу.
Ленни дождалась, пока я зайду в комнату, и заперла за мной дверь. Когда она обернулась, я сумел разглядеть ее вблизи. На этот раз она неплохо привела себя в порядок и даже успела накраситься. Впрочем, мне почему-то сразу стало ясно, что эта «свежая штукатурка», наложенная поверх старой, продержится недолго. Это сквозило во всем: вот и первые складки отпечатались на потертой, засаленной ткани юбки, вот разошелся один из локонов, вот проступили пятнами неровно наложенные румяна и неумело, неравномерно нанесенный слой пудры. И без того не украшавшие Ленни крути вокруг глаз проступали сквозь макияж, пожалуй, даже страшнее.
Сунув руку в нагрудный карман пиджака, она вытащила оттуда несколько банкнот и протянула их мне.
— Держи, я тебе была должна.
Я попытался скрыть свое изумление за демонстративным пересчитыванием денег. На самом деле общая сумма была на несколько долларов меньше той, что я дал ей, но почему-то мне показалось, что Ленни действительно вряд ли помнит, сколько именно денег брала у меня в долг. Возвращала она их скорее всего наугад, прикинув примерно, сколько я мог позволить себе выделить ей сравнительно безболезненно.
— Где ты их взяла? — спросил я ее.
Ленни несколько секунд молчала, а затем выдала мне в ответ гневную тираду.
— Ты дал мне денег в качестве жеста благотворительности по отношению к пьяной и ущербной девчонке, — сказала она с горящими глазами. — Я восприняла это как оскорбление, причем оскорбление, нанесенное абсолютно сознательно. Вот я и решила, что не буду отвечать тебе тем же, то есть не стану оскорблять тебя тем, что будет для тебя болезненным. Тебе нужны твои деньги? На, получай их обратно. — Ее трясло от злости и, быть может, от чего-то еще. Я заметил, что та рука, которой она отсчитывала мне деньги, сведена судорогой, и Ленин, чтобы скрыть это, подсознательно убрала ее в карман пиджака.
— Ну и о чем же ты хотела со мной поговорить?
Ленни молча отошла к шкафу, порылась в нем и извлекла на свет полную, еще не открытую бутылку виски. Ее непослушные пальцы скользили по целлулоиду пробки, пытаясь поддеть его, но — безрезультатно.
— Слушай, давай лучше я открою, — предложил я ей.
Вместо ответа она впилась зубами в пробку и вытащила ее из горлышка. Насколько при этом пострадали зубы Ленни, я старался даже не думать. В нерешительности посмотрев на бутылку, она попыталась хлебнуть виски из горлышка, но поперхнулась.
— Подожди, я подышу тебе что-то вроде рюмки.
На полке в буфете я обнаружил несколько пыльных стаканов под виски, а на полу, в самом углу, — главное сокровище Ленни: целый ящик с бутылками. Ленни подошла ко мне сзади, с ужасом понимая, что ее тайна открыта. Не зная, что сказать, она зачем-то вырвала стакан у меня из рук. «Где ты взяла столько денег?» — хотел было спросить я, но тут же осознал, что ответ очевиден. Тогда я взял деньги, которые она вручила мне, и выложил их на стол.
— Ну уж нет, после всего, что было, мне эти деньги не нужны.
В ответ Ленни чуть не закричала на меня:
— Что? Да по какому праву… Да как ты смеешь…
— Я знал, что ты ходишь за ним по пятам, — полный негодования, бросил ей я, — знал, что ты не посмеешь ослушаться его — из страха или по какой-то другой причине. — Я так много хотел сказать ей и прекрасно понимал, что самое главное останется невысказанным. — Но мне и в голову не могло прийти, что он тебе платит. Брать у него деньги…
— Ты просто идиот! — закричала она и машинально опрокинула себе в рот содержимое стакана, в котором плескалось как минимум на дюйм виски. — Подумаешь, брать деньги. Да деньги — это самое чистое, что может быть в этом мире. Нет, скажу даже так: деньги — это и есть средоточие чистоты мира. Вот только кто-то вбил тебе в голову сказки про оборот денег и их метаморфозы наподобие тех, что происходят с лягушками и головастиками. В общем, вы дошли до того, что называете деньги мерилом пролитой за них крови. Как же жаль, что великий мыслитель погиб, что сегодня его нет с нами, он бы рассказал тебе о фабрике чувства вины и о падении курса обмена любви. — В голове Ленни явно все перемешалось, и теперь на поверхность ее сознания всплывали обломки кораблекрушения давно рухнувшей и уже почти исчезнувшей цивилизации. — Все теряется на фоне крови, таков закон денег, которые, кстати, тоже являются всего-навсего товаром. — Залпом проглотив остатки виски из стакана, Ленни чуть успокоилась и почти мечтательно произнесла: — Ты ведь тоже у кого-нибудь взял бы деньги.
— Да, у кого-нибудь, наверное, взял бы.
Было похоже, что виски начинает на нее действовать. Ленни изо всех сил пыталась убедить меня в своей правоте.
— Тебе, по всей видимости, никто никогда не говорил, что быть сентиментальным — значит совершать преступление. Ты, кстати, знаешь, что он натворил?
Я покачал головой.
— Ты, конечно, надеешься на то, что в конце концов все образуется. Что тебе убедительно продемонстрируют, что наш общий знакомый мухи не обидит. Так вот, уверяю тебя, ты ошибаешься. — В ее голосе слышалась нарастающая волна ненависти. — Он разрушил этот мир, можешь ты это понять или нет? Он убийца лучшего и лучших. Только убивая лучших, он может представить себе, что сравнялся с ними, что стал одним из них. А мой друг — он убийца худших, и вот почему он тебе не нравится. Одного за другим, одного за другим, он, тот, которого ты так защищаешь, убивал лучших, устранял их, расправлялся с ними. Каждый вечер он возвращался домой и падал ниц перед портретом человека с трубкой. При этом он говорил: «О мой повелитель, я грешен, ибо в мыслях своих я преступил закон твой». А затем он плевал в портрет, плевал что было сил и повторял после каждого плевка: «Сколько преступлений совершил я во имя твое». И затем вновь плевал, плевал и плевал, до тех пор, пока слюна не иссякала и не наступал черед слез. Он хныкал перед портретом человека с трубкой, не сводившего с него глаз, и ждал, пока тот придет за ним. «Прости меня, мой повелитель, — восклицал он, — ибо я не ведаю, что творю».
Я молча слушал Ленни.
— Ты что, не веришь мне? — спросила она.
— Не знаю. Я имею в виду, что не знаю, как его оценивать, что про него думать.
Даже по ходу разговора было видно, как обвисает и мнется костюм Ленни, как распрямляются в засаленные патлы ее кудри, которые она безотчетно раскручивала пальцами. Пепел вновь сыпался ей на пиджак и на юбку, а на блузке появилось свежее пятно от пролитого виски.
— Я сам не знаю, зачем я во все это ввязался, — признался я ей, — от этого ведь только хуже будет. Я хотел быть в стороне от всего, но у меня не получается. Тогда скажи, зачем ты притащила меня сюда, зачем завела этот разговор? — я не то требовал у Ленни отчета, не то умолял ее дать мне ответ. — В чем ты пытаешься убедить меня? В том, что рядом с ним не должно быть никого? Неужели тебе так плохо оттого, что у человека есть хотя бы один если не друг, то, по крайней мере, сочувствующий? — Посмотрев на Ленни в упор, я, судя по всему, неожиданно для нее сказал: — Нет, это ты не меня пытаешься убедить.
— А кого же? — удивилась она.
— Ты хочешь убедить в чем-то саму себя.
Мои слова произвели на Ленни некоторое впечатление. По крайней мере, для начала она от души рассмеялась.
— Я пытаюсь убедить себя? — переспросила она. — Ну уж нет, Майки, меня убеждать не нужно. В дураках пока что остаешься только ты. Ты дурак, потому что ничего не понимаешь. Точно такой же дурой была и я когда-то, но пришло время, и я прозрела. А ты… Ты так и не узнаешь, что все эти годы, с тех самых пор как величайший из всех мыслителей сидел, обложившись книгами, в библиотеке Британского музея, у нас была возможность создать свой мир, а теперь, когда времена изменились, мы поняли, что ошиблись. Мы опоздали, и теперь современный мир сожрет тот, другой, еще не родившийся, который мы так хотели бы построить.
— Но мы же не знаем этого наверняка, — попытался возразить я.
— Не знаем? — Одна эта мысль, похоже, была способна вызвать в душе Ленни бурю негодования. — Послушай-ка меня. Мы никогда ничего не знаем и не понимаем. Так вот, мир, тот, который мы видим вокруг себя, устроен так: это огромная тюрьма, ворота которой то открываются, то закрываются. Вот только почему-то с течением времени они все чаще и чаще оказываются запертыми. Ты что, забыл? Ты забыл о том, как беднейших из бедных и несчастнейших из несчастных тысячами и тысячами убивали в газовых камерах? Как это происходило и с каким достоинством мы умирали? Давай я тебе расскажу. Охрану и исполнителей для этого дела подбирали по особому списку. Их вызывали с кухни, где они набивали себе брюхо, и они являлись в кабинет к офицеру, где тот отдавал им последние распоряжения. По ночам наливали по лишней рюмке, и они отправлялись на территорию лагеря собирать заключенных, уже отобранных другими людьми, присвоившими себе право миловать или отправлять на смерть несчастных. Обреченные шли под конвоем колонной. Если кто-то из них и весил с полсотни килограммов, то он выглядел настоящим откормленным великаном по сравнению с остальными. Они шли и заискивающе улыбались и пытались заглянуть в глаза конвоирам. А те были пьяны, и знал бы ты, Майки, каким счастливым может быть человек в таком состоянии. Они-то знали, что комедия еще только начинается. Приговоренных заводили в так называемый предбанник — большое помещение с серыми стенами и без единого окна. Здесь — мужчины направо, женщины налево, снять одежду и построиться. Дождавшись, пока заключенные разденутся, стражники гнали их дальше, похлопывая несчастных по обтянутым кожей костям, пытаясь ущипнуть их за дряблую кожу. А еще конвоиры переговаривались друг с другом и издевались над заключенными, не уставая повторять, что от тех страшно воняет. Ох, как им было весело. Им, в голове которых играло выпитое бренди, им, которые до смерти хохотали над несчастными, обнаженными, спотыкающимися живыми скелетами. Приговоренных загоняли в последнюю комнату, где, как можно было бы подумать, они пытались настроиться на то, чтобы с достоинством встретить неминуемую смерть. Заметь, сюда, в эту камеру, они шли долгой дорогой. Той дорогой, на каждом шагу которой над ними издевались и обманывали их.
Но на этом моя история еще не закончена. — Ленни предупреждающе подняла руку. Ее глаза смотрели на меня не мигая, а говорила она отчетливо и громко, будто декламировала знакомый текст в пустой комнате перед зеркалом. — У охраны было еще одно любимое развлечение. Перед тем как запереть дверь в камеру, они зачитывали якобы полученное от начальства сообщение. В нем говорилось, что государство в силу своей бесконечной милости обещает жизнь и свободу одному из приговоренных, а именно сильнейшему из них.
Тот, который победит всех остальных, получит отсрочку. Эту шутку придумал экспромтом один из конвоиров, хотя, по правде говоря, по духу она вполне соответствовала тому, что могло предложить заключенным то самое государство. Что начиналось потом, сам понимаешь. Охрана через окно наблюдала за тем, как один голый пигмей рвет волосы на голове у другого, как кровь ручьями течет там, где, казалось, уже и самой крови не могло остаться. Вскоре половина из заключенных уже лежала на полу: одни мертвые, а другие при смерти. Они напоминали оглушенных обухом топора свиней, ждущих ножа, которым им перережут горло. Остальные же продолжали царапаться, стонать и кусаться, а охранники тем временем потихоньку пускали газ в помещение. Ох и потешались же они над безумцами, которые думали, что хотя бы один из них будет спасен, и ради этого съедали друг друга заживо.
Такой он, этот мир, понял, Майки? Может быть, и был среди них кто-то, кто сказал: «Остановитесь, давайте умрем достойно», но его уже не слышали, ибо газ уже разъедал им глаза, а губы слипались от засохшей на них крови ближнего.
— Значит, было уже поздно, — промямлил я.
— Да пойми ты, — мягко, почти ласково сказала она, — когда ветер треплет траву, мы с готовностью погружаемся в сладостные детские воспоминания. На самом деле поздно что-то менять было не тогда, поздно — сейчас. Можешь ты понять это или нет? Возможности изменить что-то у нас уже не осталось. Выхода нет, есть только исключения из правил. Вот почему в этом мире нет для нас ни добра, ни зла.
— Если бы все было так, то зачем же рассказывать мне эту чудовищную историю?
Губы Ленни изогнулись в презрительной улыбке:
— Ты, похоже, так и не понял, зачем мне это было нужно. Ты так и не попытался взглянуть на мир иначе. Готова поспорить, что ты. естественно, назовешь тех лагерных охранников злодеями. Так тебе легче понимать мир: не надо ни над чем задумываться, все ясно. А я тебе скажу, что именно они были в высшей степени гуманны.
— Гуманны?
— Да, ибо они дали людям возможность умереть в пламени, пусть маленькой, но огненной страсти, а это гораздо лучше, чем умирать якобы с достоинством, но всем вместе, одним стадом. Умирая в толпе, человек испытывает чувство унижения, он проиграл. Так умирает большинство из нас. Постарайся понять, Майки. Стражники действительно совершили преступление, но не то, о котором ты подумал. Нет ни невинных, ни виноватых, есть только страсть и сила воли, благодаря которым мы совершаем поступки или же бездействуем в силу отсутствия воли. Единственное преступление конвоиров состоит в том, что им, для того чтобы совершить поступок, требовалось спиртное, ибо их сознание в силу неразвитости и пустоты не могло позволить им совершить поступок на трезвую голову. В той, прошлой, жизни они были мелкими клерками, в этом же обличии они пребывают и сейчас, когда миг величия остался позади. Более того, многие из них сейчас внутренне раскаиваются в том, что творили. Вот в чем их преступление — в пьянстве тогда и раскаянии сейчас.
— Я бы скорее сказал, что в этом их, да и наша, надежда на спасение.
Подобное возражение привело Ленни в ярость.
— Ты, кажется, хотел знать, — она с трудом сдерживала себя, — почему я взяла у него деньги.
— Да, почему именно у него?
— Да потому, что он один из них. А ведь именно они позволяют тебе снимать угол за приемлемые деньги, именно благодаря им я могу жить так, как хочу. Вот что я повторяю себе, когда меня убеждают в том, что я всегда буду неопрятной уродиной.
— Не понимаю, кто такие «они»?
— Как кто? Наши охранники, конечно. — Она села, вжав выпрямленную, напряженную спину в спинку стула так, словно от нашего разговора у нее страшно разболелся позвоночник. — Они — охрана, стражники той страны, в которой мы живем, а твой друг точно такой же конвоир, но служащий другой стране. Рано или поздно все они встретятся и состоится большая битва, победитель в которой будет только один. Вот тогда-то им и станет страшно. Понимаешь, они так настроены на победу, так поклоняются ей как идолу, что совсем забыли о том, что для победы нужно приложить усилия, нужно собрать все резервы и ресурсы. Я же буду питать их страх. Они обернутся, посмотрят на меня, они будут искать меня взглядами.
Заметив непроизвольную улыбку, мелькнувшую у меня на лице, она словно прочитала мои мысли и поправилась:
— Ну хорошо, пусть это буду не я, пусть кто-то другой. Но кто-то же должен перевязать их раны, кто-то должен вырвать у них из рук бутылку с рюмкой. Я единственный человек, который по-настоящему хочет, чтобы и другие продолжали жить. Кроме меня, этого больше никто не понимает.
Я принялся машинально вышагивать взад-вперед по комнате.
— А что если я не захочу выбирать себе тюрьму?
— Тебе придется, и ты сделаешь это с превеликим удовольствием. Это тайна, тайна, у которой нет объяснения.
— Но ведь в этой битве не будет победителей, — сказал я, — они просто уничтожат друг друга, да и нас всех заодно. И почему-то мне кажется, что ты хочешь увидеть именно это.
Ленни скользнула по мне отсутствующим взглядом.
— Кто знает, чего мы хотим на самом деле. Быть может, нам нечего больше любить, ну разве что огонь. — Она запрокинула голову и, глядя в потолок, сказала почти умоляюще: — Майки, пойдем со мной, ибо если и есть у нас какое-то будущее, то оно — с ним.
— Ну да, и ты, в силу собственной убогости, так и норовишь утащить за собою всех вокруг.
Она пожала плечами и погрузилась в молчание.
— Вот скажи ты мне, — продолжил я, — следить за Гиневрой, подсматривать за мной, читать чужие записки — все это вменяется тебе в служебные обязанности, или же ты это делаешь для себя, по доброй воле?
Выражение ее лица не изменилось. Она как будто не слышала меня.
— Ленни, зачем ты подслушивала за дверью?
— Для себя, я делала это только для себя самой, — пробормотала она. Было видно, что мой вопрос оказался для нее очень болезненным. Она крепко сжала в руке стакан для виски, а потом так же неожиданно отпустила его и уронила себе на колени.
— Они ушли вместе? — спросила Ленни.
Я кивнул.
— Господи, какая же она сука, какая сука, сука. — Ленни смотрела на меня, побледневшая, измученная, истерзанная, — усталость и измученность на ее лице уже не могла скрыть никакая пудра. — Сука, — повторила Ленни, — она застала меня врасплох. Вот к этому-то я совсем не была готова.