Если в то лето мне и было в Нью-Йорке страшно одиноко, то виноват в этом только я сам. Не скажу, что круг общения был у меня очень широк, но все же мне было к кому заглянуть в гости или где-нибудь повидаться. Тем не менее неделя шла за неделей, и я чувствовал, что знакомые один за другим переходят для меня в разряд бывших друзей-приятелей. Забираясь в чердачную келью Динсмора, я и собирался запереться и не появляться на людях до тех пор, пока не напишу что-нибудь стоящее или хотя бы значительное по объему. При этом я не осознавал, насколько это якобы волевое решение было следствием того, что я просто шел на поводу у собственных желаний. Сейчас я, наверное, уже и не смог бы сформулировать, зачем мне понадобилось рвать немногие и, кстати, не без труда установленные связи с окружающим миром.
Не видеть никого из знакомых — наверное, это в некотором роде перегиб. Да что там в некотором роде, это на самом деле действительно глупо. Чтобы спокойно писать роман, вовсе не обязательно запираться в монашеской келье и с мрачной тоской представлять себе, как провести несколько часов в компании пусть и не близкого друга, но хотя бы доброго приятеля. С другой стороны, наверное, хорошо, что я и не пытался заставлять себя вести активный образ жизни. Не думаю, что я был кому-то интересен в том состоянии, в котором пребывал тем летом. Порой я представлял себе возможную встречу с кем-нибудь из знакомых, и почему-то мне казалось, что ответной реакцией на мое странное состояние станут какие-то упреки, претензии, а то и оскорбления. Не раз и не два я мысленно представлял себе, как звоню кому-нибудь, как меня приглашают в гости, но с того момента, как я переступаю порог дома приятеля, мне становится понятно, что все это — большая ошибка. Разговор не ладится, я замыкаюсь в себе и думаю только о том, как бы поскорее уйти, соблюдая при этом хотя бы видимость приличий. Так, перебирая в памяти людей, знакомых мне по жизни в этом городе, я отбрасывал их одного за другим, мотивируя это тем, что одни, видите ли, мне неинтересны, а другим неинтересен я.
В пелене, покрывающей мое прошлое, есть несколько светлых пятен. Так, например, одно из воспоминаний возвращается ко мне вновь и вновь, и я почти уверен в том, что все это происходило со мной на самом деле. Скорее всего, дело было во время какого-то отпуска, который я заработал на службе в армии. Впрочем, это не так уж важно. В то время я был знаком с одной девушкой, она была влюблена в меня, а я, ничуть не менее сильно, в нее. Мы с нею провели неделю на каком-то морском курорте, где жили в домике, специально построенном для сдачи внаем таким туристам, как мы. За эту неделю я познал столько счастья и в то же время столько боли, сколько, как мне казалось, человеку не суждено изведать за целую жизнь. Любовь этой девушки была нелегким испытанием, прежде всего для нее самой. Ее чувства были спеленаты сотнями запретов и ограничений, рожденных ложно понимаемым чувством стыда и скромности. Она страшно стеснялась всего, что было связано с нашей близостью, и в первую очередь своего собственного тела. Более того, она могла показаться совершенно холодной и безразличной к мужчинам. Какое сочетание сложившихся обстоятельства и моего настроения могло привести к тому, что мы с этой девушкой оказались вместе, я ни тогда, ни сейчас не понимал, но в то время я боготворил эту женщину и был поглощен своим чувством полностью — настолько, что готов был распространить свое восхищение на все, что имело к моей возлюбленной хоть какое-то отношение. Комната, которую мы снимали, стала нашим дворцом, она просто преобразилась, когда в ней появилась моя девушка, а потом — преобразилась и она сама. Она научилась не бояться своего тела и любить его, после чего оставался лишь шаг до того, чтобы полюбить и меня как близкого мужчину. Мы готовы были часами лежать рядом друг с другом, сияя от открывшегося нам нового знания и от впервые испытываемого подлинного блаженства. Я стал для нее первооткрывателем нового мира, и мне за это воздалось сторицей. Я видел свое отражение в ее горящих глазах. «Я и представить себе не могла, — шептала она мне, — что мужчина может быть таким пылким, страстным, заботливым и таким желанным». В общем, за ту неделю девушка просто расцвела, и я был страшно горд собой. Мы ни на минуту не расставались и ненасытно наслаждались этой близостью. Мы болтали, занимались любовью, ели бутерброды, которые она приносила прямо в комнату, и подолгу гуляли вдоль берега моря. Все это время мы жили под мрачной тенью войны. Как знать, может быть, именно это и придавало особую, пронзительную окраску нашему короткому счастью.
Да, я был счастлив рядом с нею, но это счастье омрачали волны стыда и робости, которые накатывали на меня всякий раз, когда мне оказывалось нужно поговорить с кем-нибудь еще, особенно с женщинами. Попросить официантку принести то или иное блюдо становилось для меня если не подвигом, то по крайней мере серьезным испытанием, а уж с хозяйкой пансионата я и вовсе не мог толком объясниться. Как-то раз в жаркий день нам захотелось холодной воды, и я попросил свою подругу, чтобы она сходила вниз к хозяйке и принесла воды в комнату. Сам я был просто бессилен заставить себя решиться на такой поступок.
— Ну, Майки, — сказала мне девушка (вполне возможно, что тогда меня звали как-то иначе, но я этого уже не помню, да и особого значения это не имеет), — Майки, сходил бы сам, тебе что, трудно, что ли? По-моему, ты придаешь слишком большое значение своим страхам и переживаниям.
Я, обливаясь потом, продолжал упорствовать и попытался объяснить подруге, что со мной происходит.
— Нет-нет, я не могу, — сказал я, — пожалуйста, сходи ты. Понимаешь, я просто не хочу говорить с нею.
В том споре я победил и одновременно — проиграл. Да, девушка принесла нам воды, но вскоре после этого мы расстались. У меня такое ощущение, что больше я ее никогда не видел. На прощание она прошептала мне несколько слов, не лишенных некоторой литературности: «Пойми, Майки, эта комната стала ловушкой для сердца». Несмотря на всю экстравагантность изречения, оно было не лишено смысла.
Это одно из немногих сохранившихся у меня воспоминаний, и я излагаю его для того, чтобы подыскать какую-то параллель с тем, что со мной происходило в то лето. По крайней мере, я могу сослаться на прецедент в своей прошлой жизни и, не слишком переживая, признаться в том, что стал все больше общаться с людьми, с которыми жил под одной крышей в новом для меня доме. Более того, я стал замечать, что эти люди превратились для меня в неотъемлемую часть жизни, я попросту не мог без них обходиться. В некотором роде я чувствовал себя псом на цепи, радиус которой описывал границу моего маленького мирка — того пространства, в котором я существовал, удовлетворяя немалую часть своих желаний и практически все потребности. Одно время я частенько вспоминал счастливую неделю с той девушкой, но, странное дело, ее светлый лик почему-то все время оказывался закрытым от моего внутреннего взора образом Гиневры — пусть и размытым, словно пойманным «не в фокусе». В общем, я не удивился самому себе, когда через несколько дней после разговора с Холлингсвортом у меня возникло непреодолимое желание прогуляться вниз по лестнице и позвонить в квартиру Гиневры.
Дело было в четвертом часу, и Гиневра как раз обедала. Она встретила меня на пороге с совершенно сразившим меня радушием.
— Ах, мистер Ловетт! Вы как раз тот человек, который мне сейчас нужен. Никому не обрадовалась бы так, как рада вам. Ну что же вы стоите, неужели не зайдете?
Я бы не взялся описывать в подробностях тот наряд, в котором она меня принимала. Попробую сформулировать мое представление об этом облачении коротко: на Гиневре было надето и наброшено столько всяких вещей, что ее можно было принять как за женщину, только что завтракавшую в постели, так и за даму, каким-то чудом оказавшуюся в этой полуподвальной квартирке после светского ужина.
— Я почему-то так и подумала, что вы в ближайшее время просто должны ко мне заглянуть, — сказала она, умело чередуя в голосе волны высокой и низкой частоты. — Я вот как раз пообедала, не выпьете ли вы со мной чашечку кофе?
— Что ж, не откажусь. Вообще-то я пришел по делу: у меня к вам есть предложение. — Я заранее продумал предлог для этого визита и не нашел ничего лучше, как вновь предложить Гиневре убираться у меня в комнате.
Мы прошли через холл на кухню. Раковина и плита здесь были завалены грудами немытой посуды, — судя по разнообразию еды, скопилась она здесь как минимум за всю неделю. На кухонном столе возлежали остатки незаконченной трапезы: надкусанный бутерброд и нарезанный помидор, брызги сока которого украшали скатерть, и без того изрядно попорченную пятном пролитого на нее кофе.
— По делу, говорите, пришли? — запоздало переспросила меня Гиневра. Судя по ее тону, мои слова произвели на нее не слишком глубокое впечатление. — Вы уж извините за беспорядок, — продолжила она со стоном в голосе, — всё никак руки не доходят порядок здесь навести. Вот, садитесь, выпейте кофе. — Широкий рукав поддельного японского кимоно прошелся по столу, сметая часть хлебных крошек. Гиневра обернулась к раковине, разыскала среди грязных тарелок тряпку и звонко шлепнула ею об стол, чтобы стереть накопившуюся за много дней грязь хотя бы прямо передо мной.
— Монина! — заорала вдруг она во всю глотку. — Поздоровайся с мистером Ловеттом.
— Сдасьте, миттер Лазет, — послышался в помещении писклявый голосок.
В закутке между холодильником и окном на высоком детском стульчике сидел ребенок — девочка невероятной красоты. Солнце играло на ее золотистых волосах и окутывало детское личико и ручки таким ярким сиянием, что в первый момент могло показаться, будто тело ребенка почти прозрачно. Одной ручкой девочка держала ложку и упорно старалась запихнуть себе в рот хотя бы немного овсяной каши. Задача оказалась весьма трудной, судя по потекам каши, украшавшим детские губы и пухлые щечки. В первый момент я умиленно подумал, что передо мной — спустившийся на землю ангел. Ангел усталый и немало озадаченный тем, как устроена наша земная жизнь.
— Ой, какая миленькая! — воскликнул я.
— Да, на вид она хоть куда, людям нравится, — согласилась со мной Гиневра. — И уверяю вас, эта маленькая стерва понимает, насколько она очаровательна.
Монина захихикала. На ее лице заиграла не по-детски плутоватая улыбка.
— А мама опять ругается. Стерва — нехадосее слово.
Гиневра вновь застонала.
— Нет, вы слышали? Этому ребенку палец в рот не клади. С нее где сядешь, там и слезешь.
— А сколько ей лет? — спросил я. По моим прикидкам, Монина была уже не в том возрасте, когда детей сажают на специальное высокое креслице.
— Ей три… С половиной… Ну, скоро четыре будет. — Словно угадав истинную причину, побудившую меня задать этот вопрос, Гиневра, ничуть не стесняясь присутствия дочери, пояснила мне: — Я хочу, чтобы она как можно дольше оставалась младенцем, ну или просто совсем маленьким ребенком. Не подумайте, я не сумасшедшая. Я все продумала и просчитала. Буквально через год-два я смогу отложить немного денег — как раз хватит на то, чтобы перебраться в Голливуд, ну а там Монина будет моим главным козырем. Самое важное, чтобы она при этом выглядела как можно младше. Для детей лет пяти ролей и эпизодов в кино — раз-два и обчелся, а для младенцев, ну от года и чуть старше, просто пруд пруди. Только успевай принимать предложения. Вот мне и нужно, чтобы Монина подольше оставалась совсем маленькой. — Замолчав, Гиневра поднесла руку к лицу и почему-то аккуратно поцеловала какое-то место на коже чуть выше запястья. — Все изранено, — пожаловалась мне она, — часами натерла. Надо будет браслет по руке подогнать. Вот смотрите, — с этими словами Гиневра протянула мне руку, как на медосмотре. — Вот, потрогайте, только аккуратно, это ведь даже не рана, это язва, и притом очень болезненная.
Я разглядел на руке Гиневры небольшое покрасневшее пятнышко. Прикоснувшись к нему, я по ходу дела как бы невзначай провел пальцами по ее предплечью.
— Какая мягкая кожа, — пробормотал я.
— Да, кожа у меня действительно хорошая. — Закрыв глаза, Гиневра откинулась на спинку стула и на некоторое время так и застыла — с выражением удовольствия на лице от приятных тактильных ощущений.
Неожиданно она вырвала руку из моих ладоней с нарочито испуганным видом:
— Черт, совсем забыла.
— Что?
— Вы, главное, никому не рассказывайте!
— Что не рассказывать?
— Ну, не говорите нигде, что Монине уже три с половиной года. Это наш секрет. Обещаете, что не проболтаетесь?
Я пожал плечами:
— Ну да, обещаю.
— Есть у меня ощущение, что вы ко мне не просто так пришли, — сообщила мне Гиневра, губы которой при этом расплылись в плотоядной чувственной улыбке. — Вам ведь только волю дай, так вы и рады несчастной женщине жизнь разрушить.
— Монина больфе не хочет кафы, — сообщила нам девочка.
— А ты заткнись и ешь! — заверещала Гиневра и подтвердила свое распоряжение угрозой: — Смотри у меня, вот я сейчас ремень возьму.
Получив таким образом требовавшуюся ей долю внимания, девочка на время затихла. Она как-то не по-детски, а скорее по-старушечьи вздохнула и прижала ложку к щеке.
— Господи, сколько же я из-за нее в жизни упустила и потеряла. Если бы не дочка, я бы сейчас знаете какие деньги зарабатывала… — Гиневра покачала головой и отхлебнула кофе из чашки. — Никому, никому нельзя доверять. Взять, например, меня: знали бы вы, сколько выгодных предложений — как по работе, так и личного плана — у меня было, и что мы имеем на сегодняшний день… Давайте, что ли, покурим.
Мы закурили и некоторое время просидели молча.
— Зачем вы собираетесь тащить ее в Голливуд? — поинтересовался я.
Гиневра вытаращила на меня глаза, а затем сказала низким бархатным голосом, словно лакированным самовлюбленностью:
— Эх, Ловетт, Ловетт… Да что вы понимаете в женской доле. Если бы вы знали, какие испытания выпадают на долю женщины и какие разочарования уготованы ей. Неужели вы думаете, что судьба домохозяйки, связавшейся с мужем-неудачником, это предел моих мечтаний? Может быть, так оно и было бы, не попробуй я другой жизни. Знали бы вы, как я жила!.. Триумф за триумфом, победа за победой, любовники, ночные клубы — вот счастливые были времена. Между прочим, я могла бы выйти замуж даже за одного махараджу, представляете? А уж каким он был любовником… В общем, умел он свой прибор использовать, а уж калибром его природа не обделила… — Гиневра на пару секунд замолчала и, по всей видимости не рассчитывая на мою сообразительность, пояснила: — Я всегда это хозяйство так называю — прибором.
Я уже успел привыкнуть к ее манере разговора, по ходу которого Гиневра то взмывала в облака, по крайней мере эмоционально, то словно падала с небес на землю.
— Ну да, я понял, — кивнул я.
— Он умолял меня выйти за него замуж. Но я его отвергла. Хотите знать почему? Все просто: дело было в цвете его кожи. В общем, пока я решала, становиться ли мне махараджиней или же повременить, привыкая к кое-каким его странностям, поезд ушел. По правде говоря, хороший мне был урок: уверяю вас, доведись мне сейчас встретить другого ниггера с такими бабками, как у того махараджи, я бы своего не упустила. Поймите, Ловетт, мое состояние: я молодая женщина и при этом теряю свои лучшие годы сама не знаю на что. А ведь были времена, когда я крутила и вертела вами, мужиками, как хотела.
— Как же вы поедете в Голливуд? — Этим вопросом я попытался вернуть разговор на интересовавшую меня тему. — А ваш муж?
— Я уеду без него, пускай катится подальше. Да я за этого мудака только из жалости вышла. — Она обвела взглядом комнату, задержавшись на некоторое время на грязной посуде. — Я такая добрая… В этом корень всех моих неприятностей. Если бы вы увидели меня «при параде», одетой и накрашенной, то ни на секунду не усомнились бы в том, что от мужчин у меня отбоя не будет. Да стоит мне пальцем пошевелить, и вы к моим ногам косяками сползаться будете.
— Ой, пошевелите пальчиком ради меня, — глумливым тоном попросил ее я.
— Очень вам это нужно — со старухой связываться. Разве я вам пара. Мне ведь уже, страшно сказать, двадцать восемь. — Гиневра поводила пальцем по столу, словно рисуя какой-то узор на россыпи хлебных крошек. — Эх, если б я сказала вам, кто мой муж, вы бы, наверное, со стула свалились.
— Ну и кто же он?
Она заговорщицки улыбнулась:
— Ну да, так я вам все и скажу.
С улицы в комнату через открытое окно теплым ветром тянуло запахом листвы и дегтя. Мое тело вздрогнуло от неясного предчувствия. Где-то там, за стенами нашего дома, люди занимались любовью, и в вязкой летней жаре их тела покрывались потом. Эта влага, этот бальзам лета делал счастливым их существование в такой томный час. Забывшись, я уже протянул было руку, чтобы ласково прикоснуться к Гиневре.
— Ловетт, можно попросить вас об одном одолжении?
— О каком именно?
Она притворно доверчиво положила свою руку поверх моей ладони.
— Видите ли, я с большим удовольствием выпила бы сейчас рутбира[2]. Давайте вы, как воспитанный юноша, сходите в магазин и принесете мне бутылочку, а заодно я отдам вам накопившиеся у меня пустые бутылки, чтобы вы их сдали.
— Я вам вроде бы не нанимался бутылки сдавать, — раздраженно ответил я, недовольный тем, как она разрушила мое благостное и даже романтическое настроение.
— Ах, бросьте! Ладно, давайте поступим так: сдадите бутылки, принесете мне рутбира, а я вам выдам за это пятачок. — Деловую часть этого предложения она произнесла с трудом, явно преодолевая большое внутреннее сопротивление.
В ответ я только рассмеялся:
— Как вы думаете, сколько мне лет?
Гиневра покачала головой с самым серьезным видом.
— А что, по-моему, все честно, — рассудительно сказала она. — Вы идете по жаре в магазин и честно зарабатываете свое вознаграждение.
— Да не нужны мне ваши пять центов!
— Ну и что, принесите мне тогда пива просто так и сдайте все-таки бутылки.
Это был уже какой-то детский сад.
— Ну хорошо-хорошо, иду — Я взял протянутый мне четвертак и вышел из комнаты — прямо скажу, далеко не в лучшем настроении. Я был зол на себя за то, что согласился быть у нее на посылках. На кой черт сдалась мне эта сумасбродная, растолстевшая баба, практически похоронившая всю свою привлекательность под бесконечными стенаниями о своей тяжкой доле и похвальбами себе любимой. И все же я хотел ее. С моей точки зрения, нам с Гиневрой ничто не мешало время от времени уединяться в моей чердачной комнатушке и превратить это лето в цепь таких приятных свиданий.
Я купил две бутылки рутбира, большую карамельную конфету и поспешил домой.
— Вот, забирайте свой четвертак, — сказал я Гиневре с порога. — Все остальное — подарок.
— Ах, как это любезно с вашей стороны.
Она схватила протянутую монету — жадно, как неожиданно свалившееся на нее сокровище. — Видите, я, между прочим, ради вас переоделась.
Уж что-то, а это я заметил, как только перешагнул порог ее квартиры. Сердце мое учащенно забилось. На Гиневре была легкая блузка на бретельках и короткие бриджи. Ее пышное тело с трудом умещалось в таком небольшом количестве ткани.
— Говорите, для меня переоделись? Ну-ну.
Гиневра глупо расхохоталась:
— А что такого? Ну не могу я укутывать себя кучей одежек в такую жару. Не будь рядом людей, я бы вообще с удовольствием голой ходила. — Она замолчала, словно призадумавшись над тем, что только что произнесла. — Знаете, а ведь нудисты, похоже, не дураки. Что-то в этом есть.
Пока меня не было, Монина успела спуститься с детского кресла и теперь ходила по комнате. Пару раз она открыто и бесхитростно пыталась поймать мой взгляд, а кроме того, я время от времени замечал, что она исподтишка рассматривает меня.
— Тятя Лафет касивый, — сообщила она матери.
— Это она о чем?
— Она говорит, что вы — дядя Ловетт — красивый, — рассмеялась Гиневра. — А знаете, Ловетт, она, наверное, не так уж и неправа.
Теперь и ребенок и мать уже вдвоем смотрели на меня в упор. Я, по правде сказать, чувствовал себя под этими взглядами не слишком уютно. А Монина и вовсе стала меня раздражать. Мне даже показалось, что у девочки какие-то проблемы с развитием — слишком уж невнятно и примитивно даже для этого возраста излагала она свои мысли.
— А когда, кстати, у нее тихий час? — как бы невзначай поинтересовался я.
— Какой там тихий час, она вообще днем не спит. Я таких детей в своей жизни не видела. Точь-в-точь такой же режим, как у меня. Нет, честное слово, она и спать ложиться за полночь. Ну, может быть, не ежедневно, но через день это точно. — Гиневра сделала большой глоток рутбира и протянула бутылку Монине. Та, не то подражая маме, не то кривляясь и пародируя ее, запрокинула голову и поднесла бутылку к тубам. К сожалению, хорошей координацией движений девочка похвастаться не могла и, промахнувшись, расплескала часть напитка — по полу, по подбородку и по сорочке.
— Неряха! — завопила на нее мать.
Монина захихикала и вновь сообщила нам с Гиневрой:
— Тятя Лафет касивый.
— Слушайте, Гиневра, давайте посидим где-нибудь в другой комнате, — предложил я. — А Монина пусть поиграет, например, в спальне. — Монина, ты же хочешь поиграть в спальне?
— Нет!
— Она все время за мной ходит, — объяснила мне Гиневра. — Ни на шаг не отстает. Монина просто не может без меня. — Зевнув, она добавила: — Предлагаю перейти в гостиную.
Судя по всему, слово «гостиная» было своего рода паролем для переключения регистра ее настроения. Сменив непринужденный тон, которым она говорила со мной последние полчаса, на уморительно жалкие светские интонации, она, словно смилостивившись, сказала:
— Можете взять с собой это. — Для большей наглядности она комично царственным жестом показала на пепельницу. — Если считаете нужным, мистер Ловетт. — После фразы, произнесенной таким тоном, мы как минимум должны были оказаться в особняке, где вышколенные слуги подавали бы нам сигары и коньяк.
К моему немалому удивлению, гостиная Гиневры не произвела на меня отталкивающего впечатления. Мебель здесь была более чем скромной, но хозяйке каким-то чудом удалось создать в комнате такую атмосферу, которая обычно описывается как «бедненько, но с достоинством». Пружинная кровать была закрыта матрасом и темно-зеленым покрывалом и вполне могла сойти за диван. Стояли в комнате и несколько потертых кресел, судя по всему, не так давно заново перетянутых. Несколько мрачный — в коричневой гамме — ковер висел на одной из стен, оклеенной обоями цвета томатного соуса. Зеркал в комнате было, пожалуй, больше, чем требуется даже любящей поглазеть на себя хозяйке; потертые светильники лишь подчеркивали общую бедность обстановки. На каждом столике, полочке и просто на всех горизонтальных поверхностях были расставлены какие-то сувенирчики-безделушечки, которые, впрочем, и придавали комнате некое подобие цельности оформления. У меня возникло ощущение, что, как и все люди, которые вынуждены заниматься домом, хотя заслуживают, по своему собственному мнению, прижизненного памятника, Гиневра не часто заходила в эту обитель сравнительной чистоты и некоторого уюта.
Гиневра нервно походила по гостиной и наконец опустилась на один из стульев.
— Милая комната, — заметил я.
— Да, мне и самой нравится, — с удрученным видом кивнула Гиневра. — Признаюсь, пришлось повозиться. Эх, будь у меня побольше денег, я, наверное, сумела бы неплохо обставить и оформить всю квартиру. — На некоторое время она замолчала и, поддавшись накатившей волне уныния, осталась сидеть на стуле, глядя на ковер перед собой. — Господи, сколько же сил на все это было положено, — пробормотала она чуть слышно. Машинально она засунула руку в карман бриджей и зачем-то вывернула его наизнанку. — Вот только… Не ценит он всего этого, не ценит. — Она откинулась на спинку стула, и ее бюст тяжело колыхнулся, слегка прикрытый тканью блузки. Пальцы Гиневры тем временем машинально ощупывали жировую складку, опоясывающую ее тело по линии талии.
Гиневра продолжала сидеть молча и даже словно задремала, но ее внутреннее беспокойство явно передалось девочке, беспорядочно перемещавшейся по комнате. Я стал наблюдать за Мониной. Она остановилась перед одним из зеркал и, внимательно оглядев свое отражение, вдруг поцеловала собственное запястье, увлеченно копируя при этом самовлюбленный взгляд и выражение лица, которое она подсмотрела у своей матери. «Пепеница, — прошептала она, — возьмите пепеницу». При этом маленькая девочка грациозно взмахивала руками, наклоняла голову и так увлеченно разыгрывала пантомиму приглашения перейти в гостиную, что в какой-то момент, довольная увиденным в зеркале, сама рассмеялась над собственной серьезностью. Отойдя в сторону, она остановилась у одного из невысоких столиков, на котором выстроилась целая вереница каких-то фарфоровых фигурок и сувенирной посуды. Взгляд Монины задержался на маленькой сувенирной чашечке. Внимательно изучив орнамент, которым был украшен край чашки, она вдруг забормотала: «Мама, Монина, мама, Монина». На лице ребенка заиграла улыбка, Монина подошла ко мне и, как заклинание, повторила несколько раз эту пару созвучных слов. Только теперь я разглядел, что на чашечке, которую она держала в руках, были запечатлены в качестве основного декоративного элемента два купидончика.
Гиневра вздрогнула и села на стуле прямо.
— Монина, убери руки от чашки! — прикрикнула она на дочку и слишком поздно поняла, насколько двусмысленной для простодушного и в то же время смышленого ребенка была эта команда. Какой смысл должна была вложить Монина в слова матери?
Монина, естественно, выбрала буквальный вариант и, «убрав руки от чашки», уронила ее на пол.
— Ах ты, маленькая стерва! — заорала на дочку Гиневра. — А ну марш в спальню!
— Нет, — застонала Монина.
— Вставай в угол!
— Нет.
Гиневра с грозным видом поднялась со стула.
— Я сейчас ремень возьму! — крикнула она.
Монина недовольно поджала губы и не по-детски озлобленно посмотрела на мать.
— Ну ладно, — согласилась она в конце концов и стала медленно, с явной неохотой пятиться к двери. Уже на пороге она задержалась и со сравнительно безопасного расстояния в полный голос предала маму анафеме:
— Мама — дура, мама — дура.
— Я сейчас ремень принесу!
Монина исчезла за дверью.
Гиневра простонала:
— Нет, этот ребенок с ума меня сведет. — Закрыв глаза, она вдруг рассмеялась, да так, что ее живот столь же весело заходил ходуном. — Умереть не встать. — Через пару секунд она наклонилась и стала собирать осколки фарфора с пола. При этом она находилась буквально в ярде от меня, в такой позе, что не пялиться на ее грудь было попросту невозможно. Гиневра тем временем хихикала, явно не слишком огорченная поведением дочери.
— Ох уж мне эта девчонка, — бормотала она себе под нос.
Она посмотрела вверх — на меня, и на ее губах заиграла двусмысленная улыбка.
— Ну что ж, Ловетт, вот мы и остались одни, — сказала она.
— Да, я добился своего, — подчеркнуто медленно произнес я.
— Ах, проказник.
Она сложила осколки фарфора в пепельницу, стоявшую рядом со мной, и вернулась на свое место. На этот раз она уселась, расставив довольно широко ноги и подперев сложенными крест-накрест руками пышную грудь. Промычав что-то невразумительное, но явно довольным тоном, она стала медленно тереться голыми плечами о ткань на спинке стула, словно массируя кожу. Судя по выражению ее лица, этот процесс доставлял ей немалое удовольствие.
— Никогда не чесались спиной о бархат?
— Да как-то не приходилось, — хрипло ответил я.
— Ой, а мне так нравится. — И Гиневра снова не то застонала, не то замурлыкала от удовольствия. — Какая жалость, что это не бархат. Хлопок, он и есть хлопок. Приятно, но все-таки немного царапает. — Она довольно зевнула. — Я вот что скажу, Ловетт… Сама не знаю, с чего это на меня нашло. Раньше я никогда никому об этом не рассказывала. В общем, признаюсь вам, что, оставаясь одна, я люблю раздеться догола и поваляться на бархатном покрывале.
Что это было — признание в тайном пороке или просто намек, нацеленный на то, чтобы обострить ситуацию, в которой мы с ней оказались?
— Занятно, — пробормотал я, просто для того, чтобы выиграть время. На самом деле я не знал, что сказать и как вести себя в этот момент.
— Да, были в моей жизни времена и получше, — сообщила мне Гиневра. — Страсть и ярость.
Я встал с кресла и подошел к ней. Мой поцелуй она пробовала на вкус несколько секунд, а затем оттолкнула меня и, удовлетворенно выдохнув, с улыбкой на лице сказала:
— А ничего, мне понравилось.
Я потянулся к ней, но она перехватила мою руку.
— Э нет, на сегодня хватит.
Во мне к тому времени проснулись все звериные инстинкты: как бык на корриде, который, озверев от ярости, почувствовал, что его рога вонзились в беззащитный бок лошади, я забыл обо всем и чувствовал, что мне в жизни нужно только одно — бодать, бодать, поднимать на рога и втаптывать противника в землю. Мои руки словно сами собой оказывались то здесь, то там — на самых соблазнительных и пышных частях ее тела.
— Ишь ты… — сказала Гиневра, уже гораздо сильнее отталкивая меня прочь от себя, при этом она в ту же секунду сумела встать на ноги.
Так мы и стояли лицом к лицу, а я при этом обнимал ее за талию.
— Это еще что такое творится! — напустилась она на меня в притворном, сдобренном удовольствием гневе. — Нет мне спасения от вас, мужиков.
— От меня точно не будет, — пробубнил я.
Она тяжело вздохнула и сделала шаг назад.
— Уверяю вас, молодой человек, мужчин у меня было более чем достаточно, и близкая встреча со мной ни для кого из них не проходила безнаказанно и безболезненно. Все они как один поголовно влюблялись в меня. Есть, наверное, во мне что-то такое, особенное, буквально на химическом уровне проявляется. — Она огляделась и вновь пристально посмотрела на меня: — Знаете, Ловетт, а вы ничего, молодой, симпатичный… Я бы вполне могла вами увлечься и даже пуститься в небольшое любовное приключение, но больше я в такие игрушки не играю. Сама не знаю почему. По крайней мере, муж здесь точно ни при чем, но как-то так я сама для себя решила, что больше — ни-ни. — Эти слова она произнесла с явной внутренней гордостью за себя. — Сами посудите, взять, например, вас и меня, ну могли бы мы с вами закрутить что-то вроде романа, но скажите на милость, мне-то какая от этого польза? Нет-нет, вы мне скажите.
— Да откуда я знаю, к черту всякую пользу.
С этими словами я подался вперед и снова припал к Гиневре с поцелуем. Она неохотно прикрыла глаза и вдруг прижала свои губы к моим. Двигались они так, словно Гиневра с упоением сосала карамель.
— А я видела, что мама делает. Видела, что мама делает.
Монина стояла в дверном проеме и осуждающе тыкала в нашу сторону пальчиком.
К моему удивлению, Гиневра передразнила дочку.
— Что мама делает, — комично имитируя интонацию и произношение Монины, повторила она. — А вот я сейчас ремень возьму. Ну-ка марш в кровать.
— Мама плохая, мама дура!
Какие чувства обуревали в тот момент ребенка, мне оставалось только догадываться. Монина дрожала, а в ее глазах стояли слезы. Отчего она плачет, подумал я. От боли, ревности или же бессильной ярости? Неожиданно Монина стала кокетничать со мной.
— Поцелуй Монину, теперь поцелуй Монину, — потребовала она от меня.
Гиневра слегка шлепнула дочку по попе.
— Иди спать, а то я ремень принесу.
Заклинание с упоминанием ремня, похоже, подействовало. Девочка вновь, как и в прошлый раз, без большой охоты, но все же послушалась маму и вышла за дверь.
— Видите, что вы наделали, — заворчала на меня Гиневра. — Я из-за вас с собственным ребенком поссорилась. Вот подождите, она мне еще это припомнит.
— Извините.
— Толку-то мне от ваших извинений, — не унималась Гиневра. — Как же я от вас, мужиков, устала. — Она отвернулась, закурила сигарету и вдруг засмеялась. — Хочешь, значит? — огорошила она меня прямотой постановки вопроса. — Хочешь ведь потрогать мою грудь? Ну давай, трогай, лапай.
С этими словами она взяла мою руку в свои и положила себе на грудь. Я снова поцеловал ее, и Гиневра медленно, явно с неохотой, подняла руку, в которой держала сигарету, и обняла меня.
Я бы не сказал, что она была бесстрастна и безответна. Наш поцелуй продолжался, наверное, больше минуты, а мои руки все более активно и суетливо-жадно плясали по ее телу. К тому моменту как наши губы разомкнулись, ее дыхание стало таким же неровным, как и мое.
— Ну все, хватит, — пробормотала она.
— Перестань, давай, давай. — Ничто на свете не могло остановить меня в тот миг. — Ну давай же.
— Нет, нельзя.
— Давай прямо здесь.
— Ну пойми ты, — прошептала она, — тут ведь ребенок рядом. Совсем с ума сошел?
Сбить меня с взятого курса было не так-то просто.
— Пойдем в мою комнату.
— Ну я прямо даже не знаю.
— Пойдем, говорю тебе.
Неожиданно она вдруг ущипнула меня и согласилась.
— Хорошо, приду.
— Обещаешь?
— Я же сказала, сейчас я к тебе поднимусь. — Ее голос все больше походил на стон. — Господи, вечно я из-за вас, мужиков, во что-то впутываюсь.
— Точно придешь?
— Да. приду, я же сказала, поднимусь через десять минут. А ты пока иди к себе. Я постараюсь уложить Монину спать.
Измученный, истерзанный, опьяненный похотью, я поковылял в свою комнату.