— Свидетель Бобнев Сергей, сколько вам лет?
Сережа съежился. Его еще никогда не называли на «вы». Посмотрел в зал клуба, где почти не было свободных мест, стушевался и каким-то чужим голосом ответил:
— Четырнадцать.
Потом спрашивали еще о чем-то, а он отвечал, смотрел то на судью, то на отца, по обе стороны которого сидели два милиционера.
…Бил ли отец мать? Еще как! Заставлял ее или нет вставать на колени перед ним и произносить клятву? А то нет?.. Видел ли на лице матери синяки? Синяки-то что? Посчитали бы рубцы на спине, сколько их было, когда папка лопатой дрался!
— Подсудимый Бобнев, у вас есть вопросы к сыну? — спросил судья.
— Есть!.. Скажи-ка, сынок, сколько у тебя двоек было?
— Были двойки, а теперь, как тебя забрали, даже четверки появились!
— А почему при мне плохо учился?
Правое веко мальчишки дернулось. Он волчонком взглянул на отца:
— По ночам гонял нас из дома, какая там учеба! Без тебя у нас, как в раю.
Потом Сереже велели идти в школу. Седьмой класс — не шутка. Пропускать уроки нельзя.
Сережина сестра Галя старше его лишь на два года, а выглядит совсем девушкой. Только платье, из которого она выросла, да некоторая угловатость говорили, что свидетельница — девочка.
Она волнуется тоже. На отца старается не глядеть. Он сегодня жалкий какой-то. Бритый. Ростом вроде меньше стал. И лицо все в красных пятнах.
Таким ей не приходилось его видеть. Ей знакомо перекошенное лицо отца, когда глаза налиты кровью. В минуты ссор лучше не попадаться ему на глаза. Ни с того ни с сего молоток схватит или что другое под руку попадет. Ей-то что? Она ловкая. Кофтенку в руки — и поминай как звали! К соседям ночевать убежит, а вот матери стоит замешкаться — чем попало достанется. Один раз он при соседке в мать утюг бросил. Хорошо, в тот раз не попал, а вот двадцать восьмого декабря…
Лучше не вспоминать этот день… Она, конечно, может рассказать, если судьи про этот день спрашивают…
Утром собралась в училище. Голова сильно болела, так как отец всю ночь спать никому не давал. А утром с похмелья за матерью с молотком погнался.
— Батя! Ты же ее убьешь!
— Ты мне еще поори! — прицыкнул отец, не выпуская молотка из рук.
На улице ее догнала мать:
— Не уходила бы ты, дочка, боюсь я с ним оставаться…
Ей бы не пойти, может, не было бы беды, а она со зла брякнула матери:
— Надоел мне этот проклятый дом! Кончу училище — дня в нем не буду жить!
А когда вернулась, застала всю комнату в крови: и кровать, и пол… Жена брата Галина сообщила, что мать с проломленной головой увезли на «скорой». Сказали, что ее жизнь в опасности.
Потом они стояли под окнами больницы. Спрашивали у медсестер, есть ли надежда? Вернулись домой поздно. Со слезами смывали кровь с пола.
— Барана зарезал! — острил отец. — Пусть еще скажет спасибо, что «скорую» вызвал, а то бы одела белые тапочки.
Умелые руки хирурга сделали свое. Через два месяца еще одна операция, и в апреле мать выписали.
— В милицию заявишь — вторую заплату на голове сделаю и всех порешу, чтобы не было в доме ни галок, ни ворон! — грозил отец.
А как-то вошел в раж, так и сноху избил. Свалил с ног, пинал. Проснулся внук, закричал:
— Мама! Ма-ма!
Простили и это. А он с каждым днем все хуже и хуже. Теперь уж всем грозить стал:
— Заплаты на голову поставлю! Убью! Зарежу! Выгоню!
Оставаться в доме стало страшно, и только тогда мать пошла в милицию.
Девочка взглянула на задумавшуюся мать. Та сидела и безучастно глядела в одну точку.
Вспомнилась, видно, ей закутанная в снег деревня и как ее, шестнадцатилетнюю, такую вот, как сейчас дочка, пришли сватать.
Жених приехал из города. Деревенские сваты расхваливали его, как могли: «У вас не девка — верба! Да и у нас неплохой товар! Не смотрите, что ростом не вышел. Электромонтер хороший. Как за каменной стеной девка проживет жизнь. Нам не раз спасибо скажете!»
Наде даже смешно стало: «Ни разу в жизни не видела — и на тебе! Муженек!»
— Что зубы-то выставила! — прикрикнула на нее мать. — Беги в горницу, приоденься получше да шаль пуховую из сундука достань! А я мигом самовар поставлю, на стол накрою.
…На свадьбе гуляла вся деревня. Мужики брагу пили. Бабы песни орали. А Надя плакала.
Подружки Надины в школу собираются, а она мужа на работу провожает. Ничего не попишешь — жена.
Вскоре началась война. Проводила и она мужа на фронт. Платочком махала, как другие. За поездом тоже бежала. И осталась в семнадцать лет ни девка ни баба.
Потом, когда Николай вернулся, стали на одном заводе работать. Троих детей нажили.
На работе ей хорошо. Бригада дружная. Люди добрые. А дома? Стыдно сказать: одни попреки да синяки.
Больше молчала, а по ночам думала над своей судьбой. Что бы им не жить, как другие? И дети хорошие. Юрий уж в армии служит. Сынишка у него растет — крепыш. Может, думает, сама подхода к мужу не найду. Может, поласковей надо — тогда отойдет.
И приласкалась было к мужу. Он брюки гладил. Повернулся, взглянул на нее зверем.
— Ты что, одурела? — И замахнулся на нее горячим утюгом, а как ударил — она не помнит. Потеряла сознание.
От утюга на всю жизнь остался след на голове. Дорого обошлась ей та ласка.
Стоит она перед судом. Голова платочком завязана, почти до бровей. Белозубое лицо без морщин. Стройная, подтянутая, в синей шерстяной кофточке.
Да, да. Все свидетели говорили правду. Что уж бил, так бил, пусть не отпирается. Вот три письма сына. Сами прочтите их. Никогда не жаловались. На заводе работали вместе. Только никто не знал, что так плохо живем. Не таковская, чтобы жаловаться. Увидят синяк — скажет, что дрова колола и ушиблась, а то о косяк ударилась. Зачем людям о беде своей говорить? Уж такое семейное дело! Двое знают — третий не должен знать. Откуда взяла это? Да такой неписаный закон в народе. Все ждала — одумается муж. Чуть не тридцать лет прожили. Как наказать? Да уж сами решите! Вы судьи, вам виднее…
Суд зачитал и три солдатских письма Юрия Бобнева, адресованные матери, отцу, жене.
«Батя! — писал сын. — Ты исковеркал жизнь всей нашей семье. Что мы тебе плохого сделали? Зачем ты всю жизнь добиваешься, чтобы семья перед тобой дрожала? Или тебе кажется, что ты от этого сильней становишься? Так вот знай: ты трус, отец, потому что сильный не будет обижать тех, кто слабее его. Посмотри на Серегу! Он же забитый. Никто из-за тебя в семье радости не видел. Ты плохо спать будешь, если никого не обидишь. Посмотри на себя и подумай! Голова стала седой, а все поступаешь так. Не смей бить мать! Не обижай Галину и Сережу, и мою жену с сыном не обижай! Слышишь, отец?! Ты не хотел поговорить со мной, когда я из армии в отпуск приезжал. Давай поговорим письменно, как мужчины».
«Мама, а ты не плачь и не жалей его! Пойди в суд, и пусть его посадят. Нечего больше терпеть! Ты пишешь, может, развестись. А что даст развод такому человеку? Пусть получит то, что заслужил. Через год я отслужу и буду помогать тебе. Не терпи больше, мама!»
…Народный суд Ленинского района Челябинска вынес строгий приговор. Четыре года — срок немалый, чтобы подумать Николаю Бобневу о своей жизни. Подумать, почему на работе он был как человек: голоса не повысит, услужить всем рад, сделает дело — никто не обидится. Но вот заходит он за порог своей трехкомнатной квартиры, в свою вотчину. Здесь он хозяин! Сам пан, сам дурень, как говорят в народе. Здесь ему не перечь! Слово не так сказали — пощечина. Сделали не так — синяк под глаз получай. И все безнаказанно с рук сходило. «Другие жен хвалят — дураки. Их, жен-то, вот как в руках держать надо! — рассуждал он. — Так-то, если подумать, его Надежда ничем не хуже остальных баб: и образование, не как у него четыре класса, а семилетка все же, да и на лицо не хуже других. С молодости бил потому, что редкий прохожий пройдет — на нее не взглянет, а то еще и обернется. Старше стала — вроде еще лучше. На заводе про нее говорят: «Не баба — ягода». Как скажут так, словно по сердцу косой ударят. И кричит он с похмелья жене:
— Эй ты, Надежда! Чего мордой воротишь? Сбегай за пивком!
Было все так. Был дом. Был в этом доме хозяин. Все дрожали перед ним. А теперь сидит Николай Бобнев, опустив седую бритую голову, сидит и думает, кто же виноват в том, что надели на него наручники.