У меня была книга о скульптурах Анны. Сначала я заинтересовалась музыкой, музыкой ее отца, потом узнала о ней, затем продолжала свои изыскания. — У меня много-много книг о Малере. Начиная со Шпехта, 1913 года. Я их, так сказать, коллекционирую. — Я заинтересовалась Анной Малер. Я состояла в обществе любителей Малера. Но была там всего два-три раза. Все дело в людях. Я сама себе казалась там неуместной. Так что членство у меня было, но я туда не ходила. А затем, думаю, в 84-м году… Они продолжали присылать мне приглашения, и вот пришло еще одно. Анна Малер выступит с рассказом о своей поездке в Китай. Тут я подумала: это что-то новое. Надо пойти. Я хотела с ней познакомиться и взяла с собой книгу о ее работах, чтобы она надписала. Так мы познакомились, и возникло чувство, что мы были знакомы всегда. Она взяла меня за руку и отвела к дивану, и мы сидели и разговаривали. Было так мило. Так мило. — От Китая она была в восторге. В большом, большом восторге, и она рассказывала мне, какие поразительные вещи создавали древние инженеры за тысячи лет до нас. Она была в восторге. Поэтому и поехала туда второй раз. Но пришлось быстро вернуться, потому что она заболела, а потом она сказала, чтобы я ей позвонила. Она будет рада видеть меня у себя. Я позвонила не сразу, не хотела быть навязчивой. И вот однажды зазвонил телефон, и: «Говорит Анна Малер с Олета-лейн», и вот так мы потом… — По-моему, в 84-м. Точно сказать не могу. Мне всегда было ужасно жалко, что я тут уже с 66-го, ас ней раньше не познакомилась. Боже мой. Нам было отпущено четыре года. — Она была изумительным человеком. — Во всех отношениях. — Я работаю в администрации UCLA. Я тут уже 21 год. — Мне нравится Калифорния. Да. Но чем чаще я теперь езжу в Вену, тем больше тоскую по родине. Если бы было можно, я вернулась бы в Вену. Или в Европу. Куда-нибудь. — Не знаю. Наверное, я старая и сумасшедшая, но мне хочется туда, где я родилась. Туда меня тянет все сильнее. — Думаю, она жила тут лишь из-за удобства. Не думаю, чтобы она любила Америку. Сказала однажды, если когда-нибудь не смогу больше делать скульптуры, так зато смогу тут же уехать в Европу. В Италию. В Сполето. Ей было удобно, что здесь сад. И двор, где она работала. Но думаю, к Америке ее ничто не привязывало. — Думаю, она любила путешествовать. И думаю, что Калифорнию она любила меньше всего на свете. Это причиняло мне боль. Ведь очень часто она бывала в отъезде. То на шесть, то на восемь месяцев уезжала в Италию. Или в Лондон. Она часто звонила. Время от времени. Мне-то хотелось, чтобы она никогда никуда не уезжала. Но думаю, что Калифорнию она любила меньше всего на свете. Она очень любила Лондон и Сполето. — Нет, не думаю, чтобы Вену. В Вене слишком много всего было. — Нет. Но я читала, что сломали все ее ранние работы. И в Лондоне тоже. Все уничтожено. Вот так. Она много в чем участвовала. Но подробностей я не знаю. Уверена, что Манон знает об этом больше меня. — У вас было впечатление, что Анна совсем не любила Калифорнию? — Манон: No. She was tired of being here. She was here a long time and she needed a change like always. Anna always needed a change.[84] — Кристина: Да, но я всегда чувствовала, что ей здесь нравится меньше всего, и меня это мучило. — Манон: No. That was not true.[85] — Кристина: Нет? Ну, это мое ощущение. — Манон: No. Like with all places she was really very happy.
America was fantastic in the beginning but then came all the разочарование again. Like the UCLA thing and then this thing and that thing. You know. Nothing happened in the work. You know it was just разочарование.[86] — Кристина: Ей часто было тяжело. Замечательная башня. Ее «Башня масок». Даже за газоном не следили, не стригли. И нижние маски заросли травой. Она никогда, как говорится, не злилась. Нет. Но по тому, как она выражалась, можно было понять, насколько это ее оскорбляет. Она никогда не жаловалась. Она не из тех женщин, что жалуются. Никогда. — Она не была нытиком. — Итак, когда я познакомилась с Анной, она уже не могла много работать. С тех пор не создала ничего нового. Она только очень радовалась, что приезжали люди из Зальцбурга смотреть ее работы и сказали, что все там выставят. Тут она очень воодушевилась. — Ну, это были люди с Зальцбурге кого фестиваля. За несколько месяцев до фестиваля, искали, что бы выставить. — Все стояло у нее во дворе. У меня есть фотографии. Замечательные. — Пока я была в Вене, тут она… Тут ее, увы, не стало. В июне. За неделю до открытия выставки. Можно было предвидеть. — Нет. Нет-нет. Я никак не осмеливалась. Она никогда об этом не говорила. О своих скульптурах. А я никогда не решалась заговорить. Не хотела ей надоедать, так сказать. Думала, раз она об этом не говорит… Меня всегда все восхищало. — Манон: О своем ваянии она говорила с очень немногими. — Кристина: Я всегда думала, стоит мне заговорить, так она сразу решит, что я — глупая гусыня. Что я понимаю! Поэтому я никогда ни о чем не спрашивала. У меня же нет специального образования. Просто я люблю искусство. Я дилетантка. — И вот что меня страшно задевало. В тот первый вечер, когда мы познакомились, там собралось в небольшом домике 60, не то 70 человек. И все пришли с книгами, чтобы она подписала их. Но — с книгами об ее отце. Я была единственная с книгой о ней. И она все повторяла: «Да что же мне здесь писать. Это же отец. Меня это не касается. Я не могу». И это пришлось повторять каждому. Я думаю, она рассердилась и обиделась. Такая бестактность. Лучше бы они подходили за автографом с чистыми листками. Наверное, ее всегда оскорбляло, что люди просто переносят на нее известность отца и не признают, что она — сама художник. Именно она. Но об этом во всех книгах написано. Это не новость. — Манон: The sad thing is that the majority of people did not know that she was a sculptress.[87] — Кристина: Да. Может быть. Люди могли этого не знать. — Мне кажется, она всегда называла ее «мами». Но не думаю, что она ее… Нет, она ее не не любила. Но ей пришлось много страдать из-за матери. У нее была невеселая юность. Не бедная. Но обделенная чувствами. Вполне можно себе представить, что все написанное об Альме — правда. — Этот, ну как его… Этот Элиас Канетти, у него же об этом написано. Очень хорошо представляю себе женщину, которую он изображает. — Думаю, ее очень мало кто любил. Думаю, ей просто льстили. Поскольку знали, какая она влиятельная. Но в остальном, думаю, ее никто не любил. — Для Анны? Да, она была очень самостоятельной. Всегда хотела свободы. У нее был дар счастья. И… Ей физически, реально было что-то около 80-ти. Но душой она была молода. Молодая женщина. И никогда не говорила о болезни. Никогда не жаловалась. Видно было, когда начинались боли. Она всего раз сказала, у меня тут болит. Никогда не вела себя как другие старики. Сильный характер. — Мы пили чай. Иногда ездили вместе за покупками. Я возила ее на рынок. Это всегда было замечательно. Или же мы ходили в «Баллок». Это большой универмаг. Помню, в последний раз мы пошли в тот «Баллок», что в Уилтшире. Там она купила себе для Зальцбурга шляпку-чалму. Волосы у нее были уже не очень густые, а хотелось хорошо выглядеть. И вот она купила две. Черную и еще какую-то. Обе красивые. Тогда мы в последний раз ездили вместе. Каждый раз, как я захожу туда… Она так надеялась на Зальцбург. Так ждала. — Анна была очень умной. Она знала, что это — не то, о чем она мечтала. Но определенно очень радовалась выставке. Думаю, Анна считала, хоть и была не права, что затеяла все напрасно. Что никогда ей не добиться признания. Это, верно, очень ей было обидно. — Зальцбург упоминался только по причине выставки. Она никогда не говорила много об Австрии. — Об «аншлюсе» и всех этих преступлениях. Не любила об этом. — Манон: Она… did not forgive them. Salzburg was because of the anniversary and they invited her. And for trying to get some recognition of course in the fatherland, you know, was still some hope.[88] — Манон: It did not bother her that she was chosen as an exile. She did not feel like a Viennese. She did not think of her as Austrian. She was а… космополитка.[89] — Кристина: Co мной она всегда говорила по-немецки. Я-то чувствовала, как ей хочется говорить по-английски. А она говорила по-немецки. Мне нравилось говорить с ней по-немецки. Но потом я заметила, что ей больше хотелось по-английски. — Она же не забыла немецкого. Она изумительно говорила по-немецки. — Манон: When I talked to Anna about a biography after her death I said after you die I am going to tell them all this and the said: «Oh go. Nabody should write a sentence about me».[90] Она действительно была против, но потом я подумала, если это ей как-то поможет, если она станет чуть-чуть более известной и о ней будут больше знать, — тогда о'кей. Только чтобы ее имя стало известным. Чтобы знали, что она не просто дочка. Понимаешь? — Кристина: What could one say bad about Anna. She was a copletely honest person. She said what she thought. Без лести. Straight.[91] — Когда я в первый раз рассказала ей, что я — вдова, что мой муж умер, она спросила, а сколько же лет ты была замужем? Я сказала — 25. «О, это более чем достаточно». И она так и считала. Честно. — Она не имела в виду ничего дурного. Прозвучало очень естественно. Не обидно. Не задевало. Примерно как: «Ах ты, бедняжка. Ты была 25 лет в неволе. Теперь ты снова свободна». Потому что она не хотела жить в неволе. — Я не обиделась. Если бы кто другой так сказал, тогда — да. Но не Анна. — Манон: Two years before she died, she said, I never should have married.[92] — Кристина: А когда этот Альбрехт переехал в свой дом, она уехала в Лондон. Я ей туда позвонила, и мы поговорили. «Я никогда не была еще так счастлива. Я — самый счастливый человек в мире. Я свободна». Потом она сломала ногу. «Я так счастлива». Как маленькая девочка. У меня до сих пор сохранилась запись, потому что я записала разговор на магнитофон. Она была так рада, что опять свободна. — До того, как сломала ногу. И бедро. А потом все и началось. Все пошло вкривь и вкось. — Мне так понравились ее слова. Прямо как девочка. «Я никогда не была еще так счастлива», — сказала она. — О ее разводах я тоже никогда не спрашивала. Вот. — Манон: Divorce never bothered her. She always left.[93] — Кристина: It was always her that left.[94] — Манон: She left.[95] — Кристина: She always took the decision so it never happened to her.[96] — Манон: Nobody left her.[97] — Кристина: She made it happen.[98] — Фистулари ей изменял. — Манон: You could have stayed. It could have been o.k. She left. She crossed the ocean. She did not go around the corner on this. She really left.[99] — Кристина: She had her daughter with her and she waited for the entry visa for the USA.[100] — Манон: No. No. She came first to America. Here. And then she had to go out of the country and she had to wait there for three months. But that was to get back into America. But you had to do this. You had to go out of the country in order to immigrate legally.[101] — Кристина: That was the time in Montreal. She waited at tables. And she made little sculptures.[102] — Манон: Yes. She had Alma with her. Alma and Marina. Both her daughters. It was the only time Alma was with her mother.[103] — Кристина: I thought only Marina was with her in Canada.[104] — Манон: No. Alma was with her. Anna worked in a drugstore behind a counter as a waitress. Anna did. And her mother sat in Beverly Hills with her checks that were not even cashed. And then somebody said, Anna is a waitress in Montreal, she said, don't be ridiculous.[105] — Кристина: So she knew.[106] — Манон: She did not want to accept it or she really did not care. But with Anna who knows. I don't care.[107] — Кристина: Альма тоже не была тогда так уж молода, к тому же — выпивала. Кто знает, что она принимала за действительность. Но и когда она была моложе, она уже была плохой матерью. — Анна мало говорила о детях. Иногда-о Марине. Об Альме не упоминала никогда. Никогда. В моем присутствии. — У меня двое детей. Я никогда не говорю о них. Не потому, что я — плохая мать, просто у нас нет ничего общего. Мы редко видимся. Созваниваемся. Им 32 и 34 года. Я никогда не рассказываю о своих детях. Есть люди, которых это удивляет. «О! У вас есть дети!» Не потому, что я их не люблю. Но они — не часть моей жизни. Потому, что мы совсем разные. Они — настоящие американцы. — Внуки? Когда я вижу, как их воспитывают… Тогда думаю, лучше бы их вовсе не было. — Но мне все равно. Моей дочери — 32. Когда она была маленькой, она очень любила детей. И я удивляюсь, когда она говорит: пока у меня нет денег, детей лучше не надо. — Ну, если у нее кто-нибудь родится. Но я этого не жду. — Я понимаю, что не все думают как я. Я не из тех, кто вечно толкует о детях.
Пусть не все в них мне нравится, но they keep up the front. I am not like that.[108] — Возможно, мое восхищение Анной. Не знаю, что Анна ко мне испытывала. Меня всегда очень радовала возможность поговорить или побыть с ней, но я никогда не навязывалась. Я всегда ждала, пока она меня не позовет, и тогда мы шли куда-нибудь или сидели у нее. Я восхищалась и ее искусством, и ее личностью. — Бывая у нее, я постоянно видела ее работы. Но мы никогда не говорили о них. Если она рассказывала мне о книге, я ее покупала и читала. — Разное. Не могу сказать точно. — Манон: Ты дала ей Коран. — Кристина: Она говорила мне, что в Италии… Нет. Что в Лондоне она что-то читала о Коране. Я послала ей его, и тогда она сказала… В общем, он ей не понравился. Не помню, как точно она выразилась. Тогда я послала ей стихи одного персидского поэта. О нем она сказала: «Этот твой слащавый святоша». — Кристина: Конечно, Марка Твена. Но кто же не любит Марка Твена. Я думаю, она потому продала часть холма, что они пообещали ей поставить наверху ее статуи. — Манон: А вот и нет. In the first place the whole thing would have gone downhill.[109] — Кристина: Чего только люди не обещают, а потом не выполняют. Не скажу, что идея была плохая. Я все выслушала. И у меня возникли сомнения. — Манон: Эта Нина, что живет наверху, не хотела, чтобы испортили вид из ее окон, если участок продадут, она хотела что-нибудь сделать. Она убедила Анну, что хочет разбить парк. And I told Anna she wants her view saved not your pictures. Who would go up Oletha Lane up on this hill and look for a park. Unbelievable.[110] — Кристина: А что с лежащей фигурой, которая была в ресторане? — Манон: That's still there but it will be taken away. The movers know about it and will come and ship it. It will go to Austria.[111] — Кристина: Has Marina found a place in Austria where everything will be exposed?[112] — Манон: Sorry. I cannot answer this question because the story keeps changing I am very confused of what has happened.[113] — Кристина: What is with Graz?[114] — Манон: It was Klagenfurt. And it was a Mahler exhibition. Klagenfurt! I told them Anna was turning in her grave. - And there was one room where some of Anna's heads were shown in conjunction with her father. That was the last thing that Anna wanted.[115] — Кристина: She did not want to be compared with her father. Not that she did not love him. Or understand his art. But she wanted to be an artist of her own.[116] — Манон: She could have changed her name.[117] — Кристина: She wanted to stay a Mahler in her subconscious perhaps. With her own name? Yes. She could have created in her own right and nobody needed to know that she was Mahler's daughter.[118] — Манон: Perhaps she did not have the feeling of security. Perhaps she needed it. Who knows. Who knows. In fact she was married so often she could have taken one of the husbands' names. Instead she was always Anna Mahler-Joseph and always used Anna Mahler. She never said, I am Mrs. Joseph. Never. - She never assimilated anything there. With her husbands. She could have many times. She could have been Mrs. Fistoulari. But look at Marina now. She changed her name to Mahler. Costs a lot of money. Was worth it to her. Also to be known. You see. I mean to Mrs. Fistoulari nobody wll say, is Gustav Mahler your father. She took her maiden name.[119] — Кристина: Now that I can understand.[120] — Манон: I talked to a man about Marina and everybody talks about her as Miss Mahler. I mean.[121] — Кристина: Anna did not do that to ride on that name. She was too independent and she did not want to change. That was she. She was Anna Mahler and how many marriages she had, she still was Anna Mahler. That I think, was why she kept that name.[122] — Она была, как говорится, упрямой. — Манон: Although very late in life at the very end she found out that she is the daughter of Mahler and her entree at the consulates in China etc. was because she was the daughter of Mahler. - She used it in order to get what she wanted.[123] — Кристина: But she would have enjoyed it so much more, if she would have been Anna Mahler, the sculptress.[124] — Я это понимаю. Могу себе представить, как это страшно, когда тебя всю жизнь не признают по-настоящему. Так бывает со многими художниками. Ужасно. — Но жилось ей хорошо. Нельзя сказать, что ей жилось плохо. — Не думаю, что Анна была несчастна. А вы думаете? Да? — Манон: She was not fulfilled because of.[125] — Кристина: Она примирилась. Примирилась с грустью. Или с депрессией. Многому не придавала значения. Принимала жизнь такой, какая она есть. — Манон: Поэтому она и выпивала. Чтобы отвлечься. She was not happy.[126] — Кристина: Как все мы. Кто счастлив? — Манон: There are people who. She did not have that. I have it.[127] — Кристина: I not.[128] — Манон: I not either. No. But I mean I don't take. I'm trying to take things as things are and not make you know tragedies out of it. I have such a wonderful idea that a year from now this won't matter at all. Probably not next week or next month. Whatever bothers you today. Right?[129] — Кристина: Вот это — правильная философия. — Манон: Anna had bigger stakes. Because she had that stake that she wanted to achieve something and to be recognized.[130] — Кристина: У художников все не так, как у других. — Манон: I understood it because I had always this tremendous desire which will not be ralised in this life of painting, you know. I understand her tremendous apprehension of the exhibition in Leverkusen. I told you about it. She was totally terrified and she wrote me about it. How petrified she was of exhibiting herself. And so I wrote her, I know exactly how you feel. You feel like you are undressed then. Your soul is undressed because this is what you are. And she wrote back and said, you're the only one that understands. Because always everybody says she is Anna Mahler and she is the daughter of Mahler and who are you. But artistically it was wearing herself out. - Paris was her one success. The only recognition of anytime.[131] — Кристина: Золотая медаль. — Манон: Now the question is, would there have been another or more successful Anna Mahler without Hitler and without this and without that?[132] — Кристина: Iamsure.[133] — Манон: This is the question. You know.[134] — Кристина: Everything would have been different.[135] — Манон: For all of us, беженцев, it would have been different. Let's face it.[136] — Кристина: О судьбах эмигрантов она никогда не говорила. Со мной. — Манон: She always hid behind the fact that she did not like Vienna anyway. She also did not like the French. And she always said that the English were the only civilized people on earth.[137] — Кристина: I always had the feeling she loved to go to London.[138] — Манон: She loved Italy and she loved the Italian language.[139] — Кристина: По-русски она тоже говорила. You know that.[140] Наверное, научилась у Фистулари. — Манон: Well. She did not speak it fluently.[141] — Кристина: Но достаточно хорошо, чтобы объясняться. Однажды мы искали ноты и поехали в магазин на бульваре Санта-Моника. Думаю, что хозяина давно нет в живых. Тогда ему было 90, и мы туда пошли. Анна накупила всякого. У него все было. Старый-престарый магазин. Этот человек был из России, он переехал сюда. Он говорил с ней по-русски, а она — с ним. Ему было по меньшей мере 90. — Манон: She had to speak Russian with Fistoulari's mother. She did not speak any other language. One of the rasons of the break-up. It was not only the girl. The mother-in-law must have been terrible.[142] — Кристина: Она жила с ними? В одной квартире? — Манон: It was still in the war. She was first in Paris and they phoned every day and Fistoulari did not do anything before having talked to his mother. And then she came to live with them.[143] — Кристина: Наверное, она любила Фистулари по-настоящему. Раз так любила Марину. — Манон: Fistoulari was the love of her life. I mean, she admitted to me once.[144] — Кристина: Но может статься, что даже если бы Фистулари ей не изменял, она все равно ушла бы от него через пять лет. — Манон: I don't think so. Because there was the music. There was the orchestra. If she would have had the money and then Fistoulari. I think, she would have done things. She would have gotten him an orchestra. It was lack of money. You know, you had to have somebody who finances you. But everything went wrong with that.[145] — Кристина: О деньгах? Никогда не говорили. Ни разу в жизни. Мы никогда не говорили о деньгах. Я никогда не говорю о деньгах. Это так неинтересно. — Манон: The only time you can talk about it, is when you have a lot or you have none. Then it becomes interesting.[146] — Кристина: Иногда мы не виделись по полгода, когда она была в Европе. Говорили по телефону. Она присылала мне письма. Очень короткие. Страничку. Но я всегда им радовалась. Письма были всегда совсем коротенькие. Но у нее был дар, она могла все описать в двух словах. — Манон: There were some misunderstandings with that communication. But she did not write flowery speaches.[147] — Кристина: И у нее был красивый крупный почерк. Изумительный. Совсем не как у старого человека. Не дрожащий. — Манон: One more? One piece more? Everyone and each one more appetizer.[148] — Кристина: Когда в пятницу я пойду в Центр коррекции веса, то всем расскажу, кто виноват. — Манон: One time does not make any difference. Really. Not one time.[149] — Кристина: Я уже сбросила 20 фунтов. Этого пока не заметно. А вот следующие двадцать — долой, и все опять будет в порядке. — Манон: You were on the point of explosion.[150] — Кристина: Да, да. Иначе я бы ни за что туда не ходила. — Манон: Dinner is almost ready.[151]
* * *
Пока они разговаривали, Манон прибрала на кухне и приготовила обед. Улиток, тушенных с чесноком, и макароны. За разговором Манон то и дело ставила на стол гренки с сыром и помидорами. Маргарита и Кристина съели их по четыре штуки. Манон попросила Маргариту открыть вино. Они сидели за столом. Манон слегка запыхалась. Они ели и пили. Маргарите пришлось нелегко. Она и гренками наелась, а Манон сказала, что впереди еще шоколадное мороженое. Кристина рассказывала о брате, что жил недалеко от Вены. А что слышно о брате Манон? Манон пожала плечами. Ее брату было очень плохо. Кристина считала, что он по крайней мере не страдает, раз ничего больше не понимает. Манон сердито поглядела на нее. Никто ведь не знает, что понимают такие слабоумные. Или что они чувствуют. Она все время боится, что он сохранил остатки разума и сознает, в каком очутился положении. Манон долго глядела в тарелку. Маргарита глаз поднять не осмеливалась. Потом положила руку на руку Манон. Наверняка она сделала все, что можно. За остальное она не в ответе. Не она же придумала слабоумие. На мгновение она почувствовала, как напряглась рука Манон. Потом Манон подняла глаза. Маргарита сказала, что все это страшно похоже на телесериал. Но это — правда. Манон улыбнулась и похлопала Маргариту по руке. Кристина сказала, что в телесериалах все очень часто бывает как в жизни. Потом они заговорили о том, не следует ли Кристине уехать из Аркадии. Маргарита просто сидела. В комнате было тепло. Сумрачно. Под лампой за столом — безопасно. Она устала. Ей пришлось слишком много съесть, да еще вино. Она ела мороженое. Спорить не хотелось. Убрала со стола. Перемыла посуду. Подруги говорили о каких-то людях. Маргарита даже имен их не знала. Манон беседовала с Кристиной на смеси немецкого и английского. Тщательно выговаривала немецкие слова. Медленно. Сначала строила американскую фразу, потом произносила ее по-немецки. По-венски. Кристина говорила без акцента. Но сохраняла английский порядок слов. Маргарита составила тарелки на сушилку. Вытерла сковородки и кастрюли. Что еще сделать? Сварить кофе? Манон посмотрела на часы. Выглянула в окно. Нет. Нет. Им нужно торопиться. Обеим. Пора домой. Из-за опрыскивания. А в квартал, где живет Кристина, вообще нельзя возвращаться в темноте. Кристина вскочила. Манон проводила ихдо дверей. После обеда Марго с Питом должны заглянуть к ней. Да. Это будет правильно. Им ведь так и не удалось поговорить по-настоящему. Маргарита сказала, что зайдет еще. Не хочет ли Манон приехать к ней в Марина дель Рей? Нет. Нет. Она домоседка. Манон говорила с Маргаритой исключительно по-английски. Маргарита пошла к черному ходу. Машина Кристины стояла перед домом. Маргарита поблагодарила ее. Теперь она больше знает об Анне Малер. Кристина пошла к машине. В руках — по сумке с банками, собачий и кошачий корм. Маргарита направилась в другую сторону. Задняя дверь, выходящая в переулок, — открыта. Манон сказала, что эту дверь можно оставлять открытой, потому что о ней никто не знает, кроме жильцов. Вдоль стены дома Маргарита двинулась к своей машине. Между домами было уже почти совсем темно. Тепло. Влажный теплый ветер. Маргарита села в машину. Поехала. Домой. Она устала. Ныли плечи. И затылок. Ноги плохо слушались, а рук почти не поднять, не удержать руль. Она радовалась, что скорости переключаются автоматически.
Даже мысль о рычаге передач утомляла. Она ехала по Бэррингтону. Потом — вниз, в Уилтшир. Всюду огни. Еще не до конца стемнело. Низкие облака. Между ними — вечернее небо. Она ляжет спать. Выспится. Купит воды — и сразу в постель. Никакого телевизора. Надо пользоваться усталостью. Если бы у Анны Малер был хоть один шанс. Так или иначе, а она нашла человека, который безоговорочно встал на ее сторону. И Анна Малер Манон — совсем другая, чем Анна Малер Кристины Херши. И та, и другая приписывали Анне Малер собственные желания. Манон к тому же хотела рисовать. Надо спросить у нее — что? Была ли Манон такой же консервативной бунтаркой? Как Анна Малер? Боровшаяся с ненавистным прошлым при помощи еще более давнего прошлого? Играла ли она Баха в пику боготворившей Вагнера матери? Ди Фордайк рассказывала ей в Лондоне, что причина разрыва матери с дочерью — в этом. А почему не в венском модерне? Ведь был Шёнберг. Должен ли отец стать последним из великих? Потом не было никого. Отца превзойти нельзя, можно лишь вернуться к прошлому. Далекому. Противопоставить религиозную строгость растворению религии. Религиозно. Как должна была чувствовать себя дочь, мать которой вечно занималась лишь собой и не сделала ничего, что было бы признано окружающим миром? Маргарита всегда подозревала, что музы — шлюхи. Их зовут, чтобы быстро удовлетворять возникшую потребность. Или вызывать. Потребность. Если самому никак. Или больше никак. Нелегко понять. Она сидела с женщинами, которые словом воскрешали подругу. Испуганными осознанием, сколь тщетна такая безрезультатная борьба и сколь несчастлива — пожалуй, справедливо — была Анна Малер. Она знала лишь тех, чья борьба определяла их собственную жизнь. И в материальном отношении — тоже. Справедливее ли забвение не реализовавшего свои способности человека, чем того, кто не имел никакого дара? Чьей-то жизни? Такой, как ее. В нормальной жизни о ней забудут. Она не пыталась ничего сделать, она ничем не стала. Она не представляла себе, что такое значимость, лишь каждый вечер видела в театре потуги на вечность. И каждый вечер не могла их понять. Каждый вечер ходить к морю. Или к реке. Утром и вечером. Шум прибоя. Или плеск волн. Пение гальки, перекатывающейся по дну Дуная. Больше она ничего не хотела себе представлять. Просветленность вечного повторения. Дойти до сути силой мысли, а не через растворение в ближнем. Освободиться от него. Именно поэтому. Он — причина смятения. С ним — никакой надежности. С ним, постоянно все отменяющим и откладывающим. Она ехала. Все время притормаживала. Опустила окно. Теплый ветер. От гаража она направилась в гостиничный супермаркет. Пришлось пройти мимо собственной двери. Другой дороги она не знала. Пальмы у бассейна взволнованно качались на ветру. За ними — темное небо. В супермаркете был другой продавец. Худой седовласый пожилой европеец. Он стоял за кассой, прислонившись к стене и глядя себе под ноги. Глаз он не поднимал. Хватал бутылки. Двигал их. Пробивал цену. Она взяла бутылки и вышла в боковую дверь к бассейну. Под водой и вокруг бассейна горели лампы. Ветер морщил воду. Лежаки выстроены ровными рядами. Она прошла мимо лежаков. Темная дорожка к дому. Фонари на клумбах. Слабый свет на дорожке. Открытые двери балконов. Доносящиеся разговоры. Звон посуды. Пока она поднималась на третий этаж, встретила две парочки. Нарядно одетые. Дамы — в темных платьях. Очень коротких. Мужчины — в темных костюмах. Поздоровались. Маргарита сказала: «Hi», — и улыбнулась в ответ. Наверное, стоило бы сказать: «Have a nice time».[152] Она отперла дверь. На автоответчике мигала красная лампочка. Она заперла дверь. Поставила бутылки у телефона и включила автоответчик. Стояла, опершись о стойку и глядя в раковину. Он спрашивал, почему она не звонит. Ему ведь тоже плохо. Он же тоже страдает. Он ведь тоже радовался поездке. И — здорова ли она. Потом Фридерика сказала, что у нее все в порядке и спокойной ночи. Она ложится спать. Маргарита снова прослушала сообщения. Потом пошла в туалет. После чего открыла балконную дверь. До пляжа — далеко. Она смотрела в небо. Светлые облака тянулись к морю. Сквозь них проглядывали звезды. Не густо. Она налила в стакан воды. Села на диван. Встала. Еще раз прослушала автоответчик. Постояла у телефона и хотела стереть запись. Вернулась к дивану. Прижала ладони к глазам. Потому что слезы наворачивались. Потому что от плача появляются морщины. Разгладила лоб. Та складка между бровями не должна углубляться. Нет, надо было отложить поездку. Но он ее вообще не спрашивал. Даже не предлагал. Отпустил ее. Стоял у паспортного контроля. Остался стоять. Не бросился за ней. Чтобы потянуть назад. Он дал ей уйти. Остался стоять, а когда она в третий раз обернулась, его уже не было. Уже. А теперь… Теперь свершилось.
Свершилось. Далеко друг от друга. Тоска по нему. Желание. Все вообще. И знать, что все — в прошлом. И жить дальше, и гнать мысли о нем. Прочь. Дрожа и всхлипывая, прижимая ладони к щекам и глазам, вцепившись пальцами в волосы, она мечтала вернуть его. Чтобы он сидел в кресле, и протянуть руку, и дотронуться. Она пошла в ванную. Смыла тушь с век и щек. При каждом взгляде в зеркало — вновь слезы. Смотрела на себя. Как кривится рот. Краснеет нос. На лбу — красные пятна. Потом — снова слезы. Ручьем по щекам. Вновь слезы, от собственного вида. Она разобрала постель. Закрыла жалюзи. Балконную дверь оставила открытой. Ничего же не случится. Села в постель. Плакала. Выключила лампу. Сидела в темноте. Снаружи пробивался слабый свет. Она слышала, как по коридору проходят люди. Открывают двери. Шумит вода. Далеко. В соседнем номере — шорох. Царапанье по стене. Она сидела и плакала. Представляла себе светскую жизнь. Этих нарядно одетых людей. Как они все время борются за существование. Здесь. Ей этого вовсе не хотелось. Не было интересно. Ей хотелось его. Его. Она поняла, что он бросил ее один на один с этим мгновением. Ничего не сделал, чтобы уберечь. Да, можно было бы подождать, пока Сандра снова не… Вместе. Но он сделал выбор. И для нее единственная возможность — всегда быть вместе. А для него — нет. И все это — безразлично. Потом. Ведь хватило бы и того, чтобы не приезжала герцогиня. Прошло много времени, она встала и стерла сообщения. Автоответчик повторил их еще раз. Она слушала. Плакать не было больше сил. Тяжесть в животе, и давит грудь. Вот задача. Сдаться. Она стояла рядом с телефоном и слушала, как с шорохом и шуршанием стирается запись. Залезла в постель.
Пожалела, что не купила вина.