[Воскресенье, 4 марта 1990]

Она проснулась в полседьмого. Голова болит, во рту сухо. Выпила воды. Слишком холодная. Вода бултыхалась в животе ледяным пузырем. Снова легла. Встала в туалет. Хотелось спать. До истерики. На улице светило солнце. Она открыла балконную дверь и опустила жалюзи. В комнате стало не намного темнее. Жалюзи бежевые и тонкие. На сквозняке они расходятся и пропускают солнечные зайчики. От окон домов напротив. Она повернулась спиной к балконной двери. Закрыла глаза. В них плавали яркие пятна. Открыла глаза. Смотрела на простыню перед собой. На коричневый ковролин и дверь в ванную. Зачем она снова так набралась? Вода ничуть не хуже, чем это вино. А теперь надо принимать аспирин. Даже две таблетки. Но сил не было. Она лежала. Не шевелясь. Не двигать головой — и в глазах кругов не будет. Зато ей повезло не нарваться на дорожную полицию. И не попасть в аварию. Но в этом ей везло постоянно. Такого рода счастья всегда было навалом. И ничего более страшного не случилось. К тому же. Все остальные, кто ехал в это время, были, может, еще куда пьянее нее. Но прежде литр вина не имел бы таких последствий. Она бы вскочила и пошла плавать. Плавать. А что, если опять старуха? И как Бетси добралась домой? Не надо было ее оставлять. И зачем она туда пошла? Вообще. Хотя все было весьма цивилизованно. Деликатнее, чем в Вене. В Вене, если ты приходишь с кем-то незваным, то и стоишь в одиночестве. Никто с тобой не заговорит. Она встала и позвонила домой. Ответил Герхард. Фридерика у Нины. Да. У нее все в порядке. Что она поделывает? Нет. Они хорошо ладят. А этот доктор Ковачич. Этот Хельмут. Он звонил. Нетли у них известий о ней. Да. Он скажет Фридерике. Пока. Она снова легла в постель. Никаких забот. Заботы начались в тот момент, когда она убедилась, что ждет ребенка. И становились все тяжелее. Постоянный страх. Смутный. Но постоянный. На первых порах — сильный. Атомная атака, а ребенок в садике. Или в школе. Когда они разместили першинги.

А она стоит в пробке и не может добраться до ребенка. Ребенок под машиной. А чего стоит разрешение ездить на велосипеде. И все повторяют постоянно, она слишком всего боится. Она, такая храбрая обычно. Но тут? Ограничивать ребенка. Привязывать его к себе. Герхард улыбался бы и спрашивал, что это за вечный контроль. Но ведь всегда дело просто в том, чтобы быть рядом. В конце. Если уж чему-нибудь суждено случиться с ребенком, она, по крайней мере, должна быть рядом. Да. Она же знает, как это — не пережить. Родители показали. Отец, утонувший в озере. Вышедший под парусом в весеннюю бурю. И мать, лежавшая в пустой квартире. И что ей останется? У нее есть только Фридль. У родителей была еще она. Но этого не хватило. Да и как. Один ребенок — против другого. Она-то с самого начала была только обузой. И зачем она опять себе навредила? Напилась до стука в голове. До тянущей боли. Справа сильнее, чем слева. Даже тут никакого равновесия. Чтобы все обдумать, у нее только эти десять дней. Прийти к ясности. Во всем. В себе. Что дальше? Что теперь? Если уж этот тип не поехал с ней, надо использовать время таким образом. В Вене ее ждет «Сон в летнюю ночь». И вопрос, хочет ли она дальше этим заниматься. Или принять предложение из Швейцарии и отправиться туда со всеми пожитками? Прочь из Вены. Из Австрии. Прочь от бездомности, к которой она с таким трудом себя приучила. Но Фридль не хочет. И как с этим? Имеет ли она право вырвать ребенка из привычного окружения. И так она навязывала ей достаточно перемен. До сих пор. Но тогда на карте стояла любовь. Только любовь. Атеперьречьлишьо Мар-гарите-Гретель-Марго. Она заплакала. Не могла не заплакать. Текли слезы. Без всхлипов. Тихо. Катились по носу. Капали на подушку. Плакала и плакала. При мысли, что Фридль еще предстоит все это. Единственное утешение, что у всех так. И все как-то справляются. Но это как сожжение ведьм на костре. Когда она представляла себе, как это было. Не могла не представлять. Было ясно, что все женщины считались виноватыми и лишь по случайности сжигали ту, а не другую. И непостижимость самого процесса. Быть сожженной, когда самый маленький ожог так ужасно болит. Тогда она думала, что если так много женщин выдержали подобное, то она тоже выдержала бы. Гримасы истории. Те-то женщины не пережили. И все прошло. Потом. Непостижимость процесса стала рутиной. В том, что счет уничтоженным шел на миллионы, было что-то извращенно-успокоительное. Раз их было так много. Или потому, что их было так много. Нет никакого утешения. И Фридерике она навязала эту дерьмовую жизнь. Из-за беседы после семинара по Траклю. Она и ребенка повесила себе на шею. Они — всего один раз. И прямо перед месячными. Нет, не так. Она хотела ее. Она на самом деле хотела ее. А потом, когда она уже появилась… Это тельце. Эта крошка. Держать. Носить. Ради этого она повторила бы все. И уж не Фридль поработила ее. Фридль первой научила ее любви. Настоящей. От всех этих мужчин ничего подобного было не дождаться. И почемутолько нету нее второго ребенка. Зазвонил телефон. Фридерика. Все ли в порядке? Как у нее дела? «Классно», — воскликнула дочка. Классно. «Мы с Ниной. Мы — рок группа. У нас уже и первая песня есть». И о чем же песня, спросила Маргарита. Ну. О любви. И все такое. Она сама услышит. Потому что они репетируют у них. Но пока без ударных. Пока. Они ищут ударника. Но мальчишку не хотят. После разговора Маргарита отправилась в душ. Поспать больше все равно не удастся. Нужно вымыть голову. А шампунь она так и не купила. Она оделась и поехала в супермаркет.

* * *

Она ехала по Эдмиралити-вей в супермаркет. Улица пустая. Катила от светофора до светофора. Попала в зеленую волну, потому что не превышала разрешенных 35 миль в час. Видела одних собачников с собаками. Бегунов. Они бегут по тротуарам вдоль улицы. Тротуары отделяются от проезжей части широкими газонами. Пальмы и платаны. Цветущие кусты. Изумрудная трава. Листья деревьев блестят на солнце. Розовые и белые цветы сияют. Небо голубое. Ласковое. Небесно-голубое. Справа мачты судов. Парусных яхт. Покачиваются в гавани. Она опустила правое окно, так что стало слышно позвякивание металлической оснастки на мачтах. Медленно скользила мимо них. Ему бы понравилось. Это утро. Купить завтрак в Л.-А. И завтракать. У моря. И долго обсуждать, пойти в музей или нет. Он серьезно относится к музеям. Путешествовать — значит ходить в музеи. И здесь. Он любит минималистов. Стоит перед их жестокими отталкивающими картинами целую вечность. Ничего не упуская. И все же. Для работы лучше одиночество. Конечно. Иначе с Питом ей было бы не встретиться. Тем более — днем. Она свернула к стоянке у супермаркета. Проехала вдоль магазинов рядом с ним. В одном торговали спортивной обувью. Она вышла посмотреть, когда он откроется. Только в десять. Было восемь часов. Поехала к супермаркету. Смогла поставить машину прямо у входа. Взяла тележку и вошла. Огромные двери открылись при ее приближении. Справа от дверей лежали высокие стопки «Los Angeles Sunday Times». Она взяла газету. Положила в тележку. Должно быть, весит пару кило. Одной рукой едва и поднимешь. Она повернула направо, к напиткам. Взяла воды. Прошла мимо полок с винами. Молоко. Яйца. И в другой конец. Чуть не десять раз туда-обратно. Ветчина и бекон в вакуумной упаковке. У морозильников подумала, не взять ли кекс. Лимонный. Или клубничный. Нет, такие сладости ей нельзя. Торты — произведения искусства пастельных цветов. Она взяла самый маленький из шоколадных. Восемь кусков, никуда не денешься. Фруктов не брала. Пошла к кассам. Работали только две. Кассирши читают газеты и разговаривают. По-испански. Она вернулась за виноградом. Еще лимон и авокадо. Витамины. Пошла к первой кассе и выложила покупки. Заплатила. Сложила покупки в коричневый бумажный пакет. Пошла к выходу. Никого. Чистота. Начищенные стойки, где торгуют горячей едой и сэндвичами. Все прибрано. Она вышла. Вот бы жить здесь всегда. Всегда ходить воскресным утром в почти пустой супермаркет. И солнце. Она поставила пакете покупками на переднее сиденье. Мимо проехала красная машина. Она отвезла тележку на место. Села в машину. Поехала. Возвращаясь в номер с тяжелым коричневым бумажным пакетом в руках, она показалась себе героиней кинофильма. Как будто она идет, зная, что все на нее смотрят. Будут смотреть. Потом. В номере она первым делом заглянула в ванную и за занавеску душа. Она же не закрыла балконную дверь. Потом приготовила завтрак. Быстро протерла влажной тряпкой пластиковую мебель на балконе. Села там завтракать. Ветчину пришлось выбросить. Когда вскрыла упаковку, пошел дурной дух. Гнилого розмарина. Положила ее в пластиковый пакет и кинула в ведро. Но у нее были кофе, бекон и яйцо, хрустящие хлебцы с маслом. Джем. Газету она тоже прихватила. Взялась за еду. Пришлось надеть свитер. Ее балкон до вечера в тени. Утром прохладно. Положила желток на хлебец с маслом. Сверху — бекон. Сунула в рот и отпила кофе. На всех балконах двери открыты. Но тихо. На дорожках между домами — почти никого. Откуда-то доносится классическая музыка. Но негромко. Понятно только, что играет оркестр. Струнный. Звук то повышается, то понижается. Моцарт? В газете — только про Европу. Как румынские селяне сокрушаются, что Чаушеску велел снести их дома. Чаушеску не терпел маленьких деревенек. За ними невозможно следить. Она быстро перелистнула страницу. При имени Чаушеску ей вспомнилось, как они оба, Чаушеску и его жена, вылезали из бронетранспортера. Как их обыскивали и обхлопывали внизу. Как они падали. И стояли. Неведомо где. Свет. И выстрелы. Как они побежали. В них попали. Падали. И снова вставали. Стена на заднем плане. Такой яркий свет. Тени. И двое еще здесь и уже — нет. Снова выстрелы. И оба, казалось, еще не поняли, что происходит. Удивляются. Удивляются до выстрела, а потом остаются лежать. Он и она. И ни разу не бросились друг к другу. Бежали каждый сам по себе. Их тела темными кучами на земле под стеной. Потом. Она вытащила Фридль из комнаты. В кухню. Выключила телевизор. Видеозапись расстрела Чаушеску. Они ее повторяли. А Фридль смотрела. Она кинулась к телевизору и выключила его. Достаточно и того, что первый эрегированный пенис, увиденный Фридль, принадлежал эксгибиционисту. Перед школой. По дороге в школу. Утром. Потом она проводила ее в школу. И долго еще провожала. И вот — первые реальные мертвецы. Ей не следовало смотреть на травлю государственного преступника, страдавшего манией величия. Чтобы успокоить ее, Фридль сказала, что видывала и худшее. Она смотрела «Лики смерти». На вечеринке. Поэтому и долго спала снова вместе с ней. Тогда не могла сказать. Не могла говорить. Об этом. И она наверняка стала бы ругаться. Наверное. Она пила кофе. Фото двух восточногерманских пограничников. Строят временное заграждение перед Бран-денбургскими воротами. Вместо стены. На пограничниках меховые шапки. Они улыбаются. Художники и философы не влияют на политику Соединенных Штатов, говорилось на следующей странице. Объявление на разворот оповещает о «Ночи одиночек». В понедельник вечером. Хелен, известная и знаменитая по всему миру сваха, выступит с сообщением о самых интересных одиночках Л.-А. Вход — 20 долларов. Принимаются карточки «Viza» и «Mastercard». Может, пойти? Купить что-нибудь нарядное и пойти. И начать новую жизнь. Следует серьезно отнестись ко всему, что там будет, и дальше так же относиться. Найти мужа. Вести хозяйство. Как Кэрол. Интересные гости. Красивые люди. И удовлетвориться этим. Больше не думать. Ни о чем не размышлять. Читать только «Vogue» — как одеваться. И «Cosmopolitan» — как самоудовлетворяться.

А вечером — в оперу, на благотворительное мероприятие. И всегда знать, что правильно. В любое время. Она пила кофе. Смотрела на газоны. Слушала плеск поливальных установок. Надо бы ему позвонить. Если уж он Герхарда о ней спрашивает. Впрочем, Герхард всегда ладил с ее мужчинами. Всегда был настроен мирно. Дружелюбно. Почти подружился с Диффенбахе-ром. Защищал его. Почти. Когда она жаловалась. Потому что Генрих снова уехал. В Грецию. Или в Мексику. Иногда клал ей на подушку письма. Иногда — нет. И Герхард всегда понимал, почему Генриху Диффен-бахеру пришлось уехать. Что от человека нельзя требовать больше, чем он может дать. Неужели она до сих пор не понимает? Диффенбахер уезжал писать стихи. Но и там ничего не писал. Она встала. Прибрала комнату. Составила посуду в мойку. По воскресеньям тоже убирали. Закрыла балконную дверь. Взяла сумку и вышла. Снова поехала к супермаркету. На улицах — больше народу. Магазин спортивной обуви открылся. Она купила легкие кроссовки. Корейские. Здесь почти все такие носят. Все покупают. Еще взяла две пары белых носков. Расплатилась. Вернулась в отель. Новая горничная как раз начала менять белье. Маргарита прошла в ванную. Сняла джинсы и колготки. Опять надела джинсы. Новые носки и кроссовки. Положила в карман деньги и карточку и ушла. Хотелось к морю.

* * *

Она вышла через холл. На Виа-Марина. Заняты все лежаки у бассейна. Расстелены полотенца. Несколько человек плавают. Несколько сидят в джакузи. В холле — двое стариков. Читают газеты. Она вышла на улицу. Подпрыгнула. Кроссовки мягко пружинили при каждом шаге. Она легко шла дальше. В джинсах без колготок прохладно. Захотелось побежать. Потрусить. В кроссовках она чувствовала себя увереннее. Могла бы помчаться. Она пошла вниз по бульвару Вашингтона, а когда он кончился — по песку к воде. Пляж еще почти пустой. Несколько бегунов. Гуляющие. Она шагала по твердому песку у воды. Вода набегала и отступала, оставляя пузыри. От одной волны она не успела отскочить и секунду стояла в воде. Рассмеялась. Навстречу бежал мужчина. Около 50. Или 55. Густая борода. Темные волосы. Невысок. Спортивен. Он улыбнулся, глядя, как она стоит в воде. Волны у ног отступили в море. Он сказал: «Hi» и «Have agood day».[63] Побежал дальше. Она обернулась ему вслед. Чтобы ответить, пришлось бы кричать. Она пошла дальше. Легкий ветерок. Прохладный воздух. Надо всем — солнце. Все горит в его лучах. Окна. Здания. Все одеты по-летнему. В светлом. В Вене — восемь градусов, тротуары мокрые от тающего снега и мартовского дождя. Повсюду — собачьи кучки. Немыслимо. Здесь представить себе венский март невозможно. Здесь. На солнце. Утренняя свежесть делала это все невероятным. Несуществующим. Вена — за горами. Далеко-далеко внизу. Темнота и сырость. Грязь и холод. Каково-то было гулять здесь в 1943-м? Или приехать сюда. Что они видели? Что чувствовали? Солнце? Эту ликующую небесную синь? А там — мрак. Трясина. Как они только не сошли там с ума. И как перенесли спасение. Когда так сияло солнце. И все белое, и искрящееся, и свежее, и небесно-голубое. Они справились. Конечно. Пришлось. Она сама родила ребенка, имея мать, потерявшую сына. Жизнь должна продолжаться. Если все началось с жестокости, то одно налезает на другое. Мать тоже радовалась появлению Фридль. Заботилась о ней. С любовью. Но воспоминания о Вернере ожили. Они были повсюду. Воспоминания. Единственное, что осталось. Такая тяжесть. И она тоже потом оставила ее. Уехала с Герхардом в Вену. Могла бы остаться у матери. Оставляла бы с ней ребенка, а сама нашла бы работу. Преподавала бы в школе. Теперь она шла по солнцу. Фридль — дома, в Вене. С отцом. А мать в могиле рядом с Вернером. А отец — в озере. Вероятно. Если только не начал тогда новую жизнь. Где-нибудь. И что ей делать? Если она вдруг повстречает его здесь. Его никто не видел. В тот день. Как он отчаливал. Она перепрыгнула ручеек. Пошла дальше. Пропал без вести. Считать умершим. Свидетельство. Отец стал свидетельством. И как осознать, что миллионы людей превращаются в такие свидетельства. Тела — свидетельства о смерти. Бумажки. Бумажки в конвертах. Списки. Бюрократия кормится трупами. Вокруг Освенцима — совсем плоская равнина. Большая. Продолговатые ложбины. Поля. Телеги с лошадьми кажутся на них крошечными. Поэтому дым был виден издалека. Далеко в море — яхты. Белые паруса. Горизонт затянут дымкой. Она пошла по песку к набережной. По набережной-обратно в Венис. Всюду люди. Гуляют на солнце. Бегают. Ездят на велосипедах. На скейтбордах. Сидят на солнце. Лежат на солнце. Повсюду разговоры. Смех. Улыбки. Визжат дети. Лают собаки. Кричат чайки. Все магазины работают. Уличные торговцы со своими товарами. Курят. Оценивающе глядят на гуляющих. Предсказательницы и предсказатели беседуют с клиентами. Она перешла через дорогу и направилась вдоль канала. Двери домов — нараспашку. Люди сидят на террасах. Завтракают. Читают газеты. Болтают. Отдых на всю катушку. Она быстро шла к отелю. У бассейна кричат дети. Прыгают в воду. Бегают вокруг лежаков. Матери загорают. Мужчины собрались в углу. В тени. Передними — банки с пивом. На теннисных кортах-соревнования. Судьи громко оповещают о счете. Зрители хлопают. Подбадривают. «Harry. Harry!» Она взбежала по ступенькам. Отперла дверь. Уходя, забыла включить автоответчик. Налила в стакан воды. Взяла книгу Уоллеса Стивенса. Села на балконе. Уперлась ногами в решетку. Открыла книгу и принялась за чтение. Тяжелый язык. Много слов, что знакомы по латинскому, но в английском не встречались никогда. Сложные слова выстроены в строгие фразы. Сжаты. Закованы в строки. Строфы. Читать нараспев. Наверное. Для нее это — только мелодия. Она ничего не понимала. Почти ничего. Читала дальше. Захотелось, чтобы кто-нибудь прочел ей стихотворение вслух. С правильным произношением. Посмотрела вниз. Ее балкон — на тихой стороне. Корты и гаражи — на другой. На балконах — никого. Двери некоторых открыты. Но — никого. Тихо. Стрекочут цикады. Она продолжила чтение. Произносила стихи про себя. Стало грустно. Она остановилась. Перечитала строчку. «In the way what was has ceased to be what is». Перевела. Слово за словом. Прочитала вслух. Долго сидела с книгой в руке. Смотрела в небо. Бриз раскачивал пальмы. В траве прыгала птичка. Потом улетела. Стихи — как молитвы. Молитвы ни к кому. К смерти. Здесь смерть — женщина. Чтимая. Вызывающая почтительное удивление. Она чувствовала, как удаляется ото всех. Возвышается. Но возвышенность не имеет ничего общего с жизнью. С ней, сидящей на балконе солнечным воскресным утром. Никак не относится к ней. И даже к смерти. Ясности так не достигнешь. Не придешь к широкому обзору, к пониманию пути. Спешка ничего не меняет. Спешка и короткие романы. Любовь как стокгольмский синдром. Попадаешь в плен к инстинктам, освобождение с самого начала становится жизненно необходимым. Да и инстинкты ли это? Ничто. Это не проблема. Просто несправедливо. Но быть в плену у ничего и парчи кардинальских одеяний? Она посмотрела на часы. Пора. Ей нужно к Питу. По телевизору предупреждали, что возможны пробки. Сегодня — Пятый лос-анджелесский марафон. Нужно ехать иначе. Не по бульвару Санта-Моника.

* * *

Она поехала по бульвару Венис до Сепульведы. Щитовые домики на одну семью. Заправки. Закусочные. Похоронные бюро. Церкви. Мотели. Щитовые домики. Деревьев нет. Пыльные серые кусты. Почти никого на улицах. Машины. Но мало. Солнце за тонкими облаками. Слепящий свет. Она выехала на Пико. Свернула налево, на бульвар Беверли-Глен. Потом начались объезды, пришлось ждать. Она стояла среди машин на каких-то улицах. Боялась сбиться с пути. Разложила на сиденье карту. Почему его нет. Вдвоем они только смеялись бы. Один бы вел. Другой смотрел по карте. Спорили бы, как всегда. Потому что водитель всегда думает иначе, чем тот, кто с картой. А так. В одиночку. Она следовала указателям. Не понимала больше, где находится. Она опоздает. Потом машины пришли в движение. Ненадолго. И все остановилось. Она выключила мотор и сидела. Неровная мостовая. Глубокие выбоины. Асфальт в трещинах, как в паутине. Слева — четырехэтажное здание. Длинное. Гладкие бетонные стены. Безокон. Этажи нависаютодин над другим. Направо — ряд низких деревянных домов. Магазинчики. Одежда. Товары для дома. Овощи. Химчистка. Решетки на всех витринах и дверях. Цепи и тяжелые висячие замки в дополнение к решеткам. С домов между магазинами облупилась краска. Когда-то они были белыми. На земле обрывки бумаги. Пластиковые пакеты. Стаканчики. Никого. Никого на улице. Только длинная пробка в ее сторону. Где-то здесь, прямо за углом, должен быть Сенчури-центр. Храм торговли. Где можно увидеть, как богатые тратят деньги. Она представила себе, каково это. Быть продавщицей в одном из таких магазинчиков. Каждый день — сюда. Знать, что вынужден здесь жить, и не иметь денег. Или у тебя их мало. Подавленность росла. Росла и тоска, навалившаяся, когда она вспомнила, что он должен был быть здесь с ней. Сидеть рядом и говорить. Если бы поговорить с ним о том, как унизительна эта улица. Но. В том-то и отличие. От него. От мужчины. Когда жизнь накрывает тебя. Когда ничего не замечаешь. Когда можно дойти до сути. Когда ты одна. От тебя ничего не скрыто, и ты можешь видеть мир. Целиком. Любовь — просто наркотик, помогающий запутаться в хитросплетениях судьбы и не найти обратной дороги. Потом. Когда пройдет его действие. Прошло. Начались боли. И при этом у нее ребенок от мужчины, которого она никогда не любила. А от мужчины, которого любит, — нет. Далеко впереди она заметила двоих мужчин, идущих вдоль автомобилей с ведрами и тряпками. Они останавливались у каждой машины и спрашивали, не помыть ли окна. Она нажала на кнопку брелока с ключами. Всегда нужно закрываться, когда едешь. Здесь. Но мысль оказаться запертой в машине во время аварии делала это невозможным. Она надеялась, что движение возобновится прежде, чем мойщики дойдут до нее. Однажды она позволила помыть окна. На перекрестке. Дала два доллара. Так ее обругали за то, что мало дала. Мойщик сунул руку в открытое окно и бежал рядом с машиной. Бежал рядом с движущейся машиной и плевал на нее. Это случилось с белым «линкольном», который он тогда брал напрокат. Летом 88-го. И двух лет не прошло. Мойщики добрели до нее. Белый и латиноамериканец. Неопределенного возраста. Грязные джинсы и майки. Одни глаза видны. У белого — окладистая борода. Загорелая обветренная кожа. Резко выделяются белые морщинки вокруг глаз. Латиноамериканец в красной косынке. Словно собрался на пикник. Он обошел машину. Белый подошел с ее стороны. Посмотрел на нее. Показал на окна. Вопросительно поднял губку. Она покачала головой. Мужчины пошли дальше. Она раздумывала, не развернуться ли. В другую сторону. По крайней мере, ехать. Не стоять здесь. Ведь можно же как-то добраться до Бель-Эр и Беверли-Глен. Прочь отсюда. Не чувствовать себя отданной на милость судьбы. Все предостережения показались вдруг обоснованными. Если бы он так беспокоился о ней. В ушах звучали горькие слова Манон о росте преступности. Она заставила себя сидеть спокойно. Здесь она в такой же безопасности. Эти разговоры об опасности ведут только к ограничению свободы. Намерения у Манон были самые лучшие. Она и сама наверняка верила в то, что говорила. Но она — старая и исходит из других предпосылок. Наверное. Но он. Два года назад он бы здесь никуда не отпустил ее одну. Она не могла ни о чем рассказать. В том числе о мойщике, оплевавшем машину. Это было бы подтверждением, что женщина здесь одна не справится. Хвастовство. Надувание щек. Если бы думал так на самом деле, не отпустил бы ее сюда одну. Поехал бы с ней и изображал бы спасителя. Или же за одну ночь Лос-Анджелес стал менее опасным? В венском аэропорту и речи не было о безопасности. Но это логично. Теперь он спасает Сандру. Дракон, на битву с которым он выступил, обитал в Дорнбирне. Чудовищам Лос-Анджелеса придется поэтому обождать. Но против Сандры у нее и так никаких шансов. На Влет младше, и подсознательная тяга к инцесту. Папочка. Хельмут растил ее. С десяти до 21. Он ее создал. Или участвовал в созидании. А теперь она к тому же его пациентка. Как ее мать. Но моложе. Пришлось открыть окно. Жарко в машине. Пыльный воздух. Теплый. Пахнет выхлопными газами. Многие водители не выключают моторы. Из-за кондиционеров. Потом машины тронулись. Она выехала на бульвар Беверли-Глен. На полчаса опоздала к Питу. Оставила машину перед домом Анны Малер и пошла вверх по улице. Позвонила у ворот. В доме открылась дверь. По ступенькам к воротам сбежала овчарка. Маргарита собралась ласково заговорить с ней.

Собака остановилась у забора. Оскалила зубы и зарычала. Глубоким грудным рыком, переходящим в вой. Потом собака оскалилась еще сильнее. Маргарита стояла неподвижно. Смотрела на собаку. Пит крикнул сверху, чтобы она не боялась. Собака не опасна. Пусть она входит. Пит стоял у двери. Смотрел на нее сверху вниз. Прикрикнул на собаку. Та немного отодвинулась. Ворчала. Была настороже. Она почувствовала, что в горле пересохло. Видно было, что собаке не терпится вцепиться ей в глотку. Пит рассмеялся. Неужели она боится собак. С детства? Снова крикнул собаке: «Down!»[64] Да входите же. Она нажала на ручку. Рычание стало ниже. Этот человек не понимает, что тут устраивает его собака? Сам бы послушал. До дома далеко. Она толкнула калитку. Пит снова что-то крикнул собаке. Та повернулась и побежала вверх по ступенькам к дому. Маргарита вошла в сад. Крутая лестница. Белые ступеньки. Кактусы и сухоросы. Она поднялась. Пока дошла, запыхалась. Ведь смогла перевести дух, только когда пес убежал. Пит провел ее в большую комнату. Налить ей чего-нибудь? Она попросила стакан воды. Пит пошел за водой. Она села в одно из черных кожаных кресел. Достала из сумки диктофон и блокнот. Положила их на стеклянный столик. За черным кожаным диваном — книжный шкаф во всю стену. На широком корешке одной из книг красные буквы: «АН about Weapons».[65] «All about Guns»[66] — синие. Она встала и подошла к шкафу. Все книги — об оружии. Изготовление оружия. История оружия. Разработка новых моделей вооружения. Будущее вооружения. В комнату притопала собака. Она вернулась к креслу. Смотрела в большое окно. Чтобы увидеть крышу дома Анны Малер, пришлось подойти к нему почти вплотную. Она села. Включила диктофон. Проверила, все ли в порядке. Вернулся Пит. Поставил перед ней стакан. Себе он принес кофе. Маргарита извинилась за опоздание. Марафон. Пит сказал, что он все равно свободен. А времена, когда он тоже бегал, миновали. Они посмотрели друг на друга. Маргарита показала на диктофон. Он не против, если она запишет их разговор на пленку? Свои заметки она уже на следующий день не может разобрать. К тому же диктофон надежнее. Мужчина встал. Вскочил. Заорал на нее. Он очень даже против. Такое поведение типично для нецивилизованных европейцев. Они считают, что знают все лучше всех. При этом не знакомы даже с простейшими правилами цивилизованного поведения. А уж Германия и Австрия… Две насквозь фашистские страны. После войны все надо было сделать по-другому. А уж Вена… Там у него случилась самая подлая драка в жизни. С двумя венскими полицейскими. Так драться ему больше в жизни не приходилось, против всяких правил. Ему и его приятелю-мотоциклисту. Они решили их задержать. Но с ними номер не прошел. У этих двух полицейских. Они наверняка по сей день помнят коллег из Лос-Анджелеса, так они их отделали. Маргарита сидела. Собака стояла рядом с хозяином. И тот, и другая смотрели на нее. Мужчина — разгневанно. Пес — внимательно. Изучая. Она испугалась. От изумления не могла пошевелиться. Не могла произнести ни слова. Потом поняла, в какое положение попала. Дом. Пустой и уединенный. Пес. Мужчина. Нормальный человек не допустил бы сцены у забора. В голову бы не пришло. Книги об оружии. Она похолодела. Глубоко вдохнула. Не подавать вида, сказала она себе. И прочь отсюда. Она встала, взяла диктофон и блокнот. Они не поняли друг друга. Это ясно. Она лучше пойдет. Но он же сам согласился поговорить с ней. А такой разговор должен быть зафиксирован. Иначе в нем нет смысла. Он же знает, что она собирает материал к биографии Анны Малер. Она сложила все в сумку. Повесила сумку на плечо. Вышла в прихожую. Мужчина стоял в комнате. Потом последовал за ней. Поспешно. Быстрыми шагами подошел к ней. Забрал сумку. Прежде чем до нее дошло, что он делает, сумка была уже у него. Он открыл сумку. Вытащил диктофон. Осмотрел его. Включил. Стер запись. Подождал, пока перемотается пленка. Потом взял ее за руку и отвел обратно в комнату. Положил диктофон на стеклянный столик. Включил. Сел надиван напротив. «Let's start»,[67] — сказал он. Маргарита села. У нее не было слов. Она боялась расплакаться. От злости. Ей хотелось отлупить этого типа. Пинать его ногами. Она сидела. Он начал сам. Начал рассказывать. Она отхлебнула из стакана. Чуть не поперхнулась. Уставилась на Пита, надеясь, что он ничего не заметил. Потому что ббльшая часть жидкости попала обратно в стакан. Вода в стакане оказалась джином. Он принес ей большой стакан джина, полный до краев. Она оцепенела. Что это все значит? К стакану больше не прикоснулась.

Загрузка...