Кажется, мы встретились с Анной Малер в 1952 году, когда она вела в UCLA курс ваяния. Я услышал, что есть такой курс. Я никогда прежде не занимался ваянием. Кто-то рассказал мне, что она — знаменитость. И я стал учиться у нее. Мы довольно быстро подружились. В 1954-м я закончил обучение. Это было в конце корейской войны, и меня успели призвать в армию. На два года, и отправили в Германию. Когда я вернулся, наша дружба возобновилась. В последнее время она подолгу бывала в Европе. И мы виделись не очень часто. Она не долго преподавала в UCLA. Думаю, года два. Но постоянно. Была штатным преподавателем. Я ходил на все ее занятия, когда удавалось. Для меня она была лучшим в жизни учителем. Хотя ваяние меня на самом деле не очень интересовало. — Я очень расстроился, когда с ней не продлили контракт. Она-то наверняка преподавала бы и дальше, если бы факультет был в этом заинтересован. — Тут два момента. Она действительно не подходила UCLA. Думаю, что взяли ее прежде всего из-за имени. Она была отличным скульптором. Наверное, в университете думали, что она придаст им авторитета. Но потом на факультете поняли, что она не вписывается в систему. Ее подход очень отличался от принятого там. И она не терпела административной работы. Встречи, политика. Заседания она считала очень скучными. Ее это все просто не интересовало. Для нее они были чушью, а на компромиссы она не шла. Поэтому она им не подходила. Она была другой, думаю, хотели одного, а получили совсем другое, и оценить ее они были не в состоянии. Потом они выбрали кого-то, кто показался им подходящим, но был полностью несостоятелен как преподаватель. Она не любила много говорить. Почти не теоретизировала. Она не была академичной. Не занималась такими вещами. Очень много занималась искусством. В университете все творческие курсы велись в духе групповой терапии. Преподаватель или преподавательница представлялись в начале семестра студентам и рассказывали, чем намерены заниматься. Потом давали список необходимых материалов. На второе занятие нужно было приходить уже с ними, потом ставилась задача и ожидалось, что работа над ней будет продолжаться и дома. Спустя некоторое время ты приносил свою работу. И начиналось что-то вроде коллективного обсуждения. У Анны ничего такого не было. Она с самого начала ожидала работы. Ничего не нужно приносить, все выдавалось. Мы работали с глиной. Была натурщица. Ее кратко представляли, только имя, и тут же следовало браться за работу. Не было никаких коллективных обсуждений. Только личный контакт. Она очень старалась. Хотела, чтобы мы научились правильно видеть натуру и воплощать в глине то, что видим. Чем быстрее, тем лучше. Это было для нее очень важно. Одно из ее немногих замечаний: очень важно правильно начать работу, максимально тщательно. Она показывала, как делать основу. — Сама она ничего не делала. Была очень внимательной. Смотрела на натурщицу, смотрела на работу и говорила потом: вот тут слишком широко. И хотя я никогда прежде не лепил, я тут же начал работать. Очень интенсивно. Нужно было просто научиться правильно смотреть. Все было интенсивно. И спонтанно. В конце семестра у некоторых получались очень хорошие бюсты. Может, и не великие творения, но ведь прежде-то никто не занимался лепкой. Никто не лепил бюстов. Мы все начали с нуля. Она не настаивала на том, чтобы бюст, над которым ты работаешь, в точности походил на натуру. Не сравнивала. Если работа была выразительной, то она считала ее хорошей. Она не была против экспрессивности, но хотела, чтобы та вытекала из сущности модели. Больше в университете так не преподавал никто. Никого это не интересовало. Интересовались главным образом абстракциями, хотя в то время абстракционизм был очень консервативен. Как раз зарождались Нью-Йоркская школа и другие американские школы абстракционизма. Главные ориентиры — Сезанн, ранний Пикассо, Брак. Смешно, они интересовались абстракционизмом пятидесятилетней давности. — Анна принципиально не интересовалась историей или разными течениями. Она занималась исключительно тем, над чем мы работали в данный момент. Для меня она была идеальным преподавателем. Она работала с каждым индивидуально. Говорила о том, что видит. Не пряталась за эти коллективные обсуждения. — Я не очень хорошо все помню. Она так недолго работала. Большинство хорошо успевавших студентов ее любили. Другие — нет. Было несколько очень хороших. Они потом ближе с ней познакомились и бывали у нее. Подружились с ней. Но немногие. Большинство ее боялось. Она была старше, была преподавательницей. К тому же ее манера держать себя, ее немногословность. И она была женщиной. С именем. Все это привело к тому, что некоторые студенты ее побаивались. Кроме того, была эра маккартизма, политической реакции и в университете, и за его стенами. Очень тяжелое время. Не думаю, что у факультета искусств были серьезные проблемы. Но какую-то роль это сыграло. Она еще вела курс для взрослых. Думаю, году в 56-м или 57-м. Не долго. Я ходил на эти занятия. Но уровень учащихся был не больно высоким. Учила она их соответственно, поэтому я не стал ходить туда. Моя жена дружила с Анной. — Она платила натурщицам, чтобы рисовать дома. Она рисовала, чтобы снова научиться видеть, как выглядит тело. Работая с камнем, она вообще не ориентировалась на натуру. — Главным в ее подходе к камню была идея. Иногда она делала глиняную модель. Но — иногда. И в общем виде. Потом работала с камнем. И во время работы, или до нее, или после нее, делала рисунки. — Она мне рассказывала, как чудесно ходить в Париже в общественные классы. Там всегда имелась натура, и можно было работать сколько хочешь. Так или иначе, здесь она приглашала натурщиц домой, и я спросил, нельзя ли мне тоже приходить. Иногда мы работали с одной натурщицей шесть-семь дней в неделю. Прекрасное было для меня время, просто с ней работать. Мы работали очень много. Потом мы обедали. Ко мне она всегда была очень добра. О ее личной жизни я узнал не слишком много. Мы очень часто беседовали, но она никогда ничего не рассказывала об Австрии. Только об Англии. Как она ее любит. Не говорила о деталях своей биографии, даже о том, что как раз происходило. — У нее в мастерской были замечательные портреты разных людей, о которых я хоть и не знал ничего, но все они были выдающимися личностями. Она немного мне о них рассказывала. Немного. Расскажет что-нибудь — и мы беремся за работу. Об австрийском канцлере, например. Жаловалась на натуру. — Она вообще часто жаловалась. На свою мать. У нее почему-то было чувство, что она должна делать все, чего мать ни потребует, хотя ей этого и не хотелось. В то же время мать ее поддерживала. Она явно была очень требовательной. Между ними был какой-то конфликт. — Она была несгибаемой, и ее мать, кажется, была такой же. Но она с ней не рвала отношений. Сегодня я вижу все несколько иначе. Наверняка она любила мать, иначе этого не объяснишь. Она жаловалась, но садилась в самолет и летела к ней в Нью-Йорк, ухаживала за ней, даже если это нарушало ее планы. — Сколько я знаю, она была женщиной во всех отношениях сильной, но и заботливой. Она платила мне за работы, что я для нее делал. За грубую обработку камня, и всегда настаивала на большой оплате. Я бы все и бесплатно делал. Но она настаивала, и всегда следила, чтобы было чем перекусить. Всегда, когда я бывал у нее. Ничего особенного не подавали. В то время она немножко выпивала. Мы сидели, ели и пили вино. Я никогда не был большим мастером на это дело. Стоило мне выпить чуть-чуть — и я уже пьяный, а она по-прежнему трезвая. Мы в самом деле очень интересно беседовали. О жизни. Как сделать то и это. Нам было хорошо вместе, и она очень любила мою жену. — Моя жена не часто у нее бывала. Моя жена побаивалась Анны. Мы разговаривали о том, что пишут в газетах, и обо всем. Когда предстояла тяжелая работа с камнем, я приходил и все делал. — Вот я вам об этом расскажу немножко. Она совершенно точно представляла себе, как обходиться с камнем. Потрясающе. Я был молод и силен, и довольно обидно было, что эта изящная женщина ни в чем не отстает. Работая над скульптурой, она абсолютно точно знала, что и как делать. Она рубила камень быстро и точно. Знала, что делает. Оглядываясь сегодня назад, я понимаю, какая потрясающая была у нее техника. Она работала очень экономно. Немножко уберет там, немножко — здесь, и из камня появляется творение. Безо всякого напряжения. Она не была физически сильной, даже и в более ранние годы. Она была изящной. Маленькой. Итак. Я работал, она выходила посмотреть, что я делаю. Рассказывала, что слышит, когда я слишком тороплюсь. Нужно работать медленнее. У меня ритм неправильный. Она слышала, хорошо я работаю или нет. Она удивительно владела материалом. Всегда работала руками. Ей не нравилось использовать для резки камня машины. Только руками, за исключением полировки. Если вы спросите меня, то я скажу — ее работы нуждались в большей ручной полировке. Ее же это интересовало только в том случае, когда полированная поверхность служила форме. Она была очень экономной. Она делала только то, что нужно, не больше. — Она любила человеческое тело. Не понимала, как это можно — не хотеть им заниматься. Я тогда делал натюрморты. Она меня не понимала. Она делала только фигуры. Считала, что ее учитель Вотруба — замечательный. Считала, что де Кирико — ужасен. Она училась у него. Маслом она тоже писала. Сначала я увидел фотографии ее работ, а потом она показала мне некоторые. Полотна были такими же определенными, как скульптуры. Самым интересным в ее работе была интенсивность, и то, насколько точно она знала, чего хочет. Сила и определенность. — Она не понимала, почему ее не замечают. Не признают. То есть ее ценили, но это ни к чему не вело. Она не получала заказов. А хотела. Это было уже после Канады, про Канаду она говорила, что там кормилась ваянием. Это — единственная пора в ее жизни, когда ее творчество ценилось. Ей даже пришлось туда вернуться, чтобы завершить некоторые работы. Если бы климат не был там таким ужасным, она бы там осталась. Там она пользовалась большим успехом. — Нет. Она не хотела туда. Слишком уж холодно. — Здесь у нее было больше друзей. Я помню, как она уезжала в Канаду. Все случилось внезапно. Иммиграционные власти сообщили ей, что она въехала как британская подданная, а на самом деле она — австрийка, и ей следует покинуть страну и въехать снова уже в качестве австрийской подданной. Когда она туда приехала, начались затруднения политического характера. Выяснилось, что она была «Premature Antifascist».[184] Странное определение. Она слишком рано выступила против Гитлера. Если бы дождалась, пока мы не начнем войну, то все было бы в порядке. Но она не стала нас дожидаться. Она вернулась, и мы снова дружили. Через несколько лет ей надоел Л.-А., она так любила Лондон, что уехала туда. После того как умерла ее мать, у нее появились деньги, и она уехала в Лондон. Купила там дом. А потом выяснилось, что если она переберется в Лондон навсегда, то придется платить очень большие налоги. Тогда она поехала с Мариной в Италию, потом вернулась и рассказывала мне об этой поездке. Как она боялась возвращаться в Италию, потому что все там могло измениться. Побывав там, она рассказывала, что все точно так же, как 30 лет назад. Она было совершенно влюблена в Италию и купила тот дом в Сполето. Для меня это стало большим разочарованием. Она мне по-настоящему нравилась, а ее так часто не было. Иногда она писала. Ее письма были изумительными, я не мог разобрать ни слова. Мы с женой их изучали, и в конце концов жена научилась их расшифровывать. По-моему, она никогда не ходила в школу и не училась писать, как положено. Она при письме держала ручку как карандаш при рисовании. Но рисунки у нее вполне понятные. А письма — как неудобочитаемые рисунки. Их интересно рассматривать. То же самое — с телефоном. Говорить по телефону она не любила. За исключением разговоров по-немецки. Обычно она говорила очень коротко, а по-немецки могла говорить вечно. О чем — я, разумеется, не понимал. Потом мы не очень часто общались. Прежде всего потому, что она была в разъездах. Моя жизнь шла своим чередом, и я не мог видеться с ней так же часто, как прежде. Мой сын, который как раз кончал университет и изучал там ваяние, подружился с ней и делал для нее то же, что я раньше. Вы можете позвонить моей жене и поговорить с ней. Мэтью, мой сын, очень часто встречался с ней в последние годы. Два года назад Мэтью обработал для нее камень. Нужно было очень много убрать, прежде чем она могла начать работу, и она попросила его это сделать. Но он был слишком занят и попросил меня, и я проработал над ним несколько недель. Камень там так и лежит. Я бы и дальше работал, но тут она начала прикладываться к бутылке. Жалко, что она не могла больше работать. Я думал, что если побыстрее придать камню нужную форму, то она сможет увидеть в нем свою скульптуру и начнет работать. Что это поможет ей жить дальше. Захотеть жить дальше. Но думаю, что это не очень-то помогло. — Она не хотела. Много пила. Очень это было плохо. И не от отсутствия честолюбия или воли. Думаю, просто ее жизни пришел конец. Она работала, потом снова прикладывалась к бутылке. Хотя не могла работать дольше 15–20 минут. Хотела бы жить — смогла бы. Она в самом деле не хотела. — Нет. Если вы хотите написать книгу про всякие теории, то вы не там ищете. У нее были «complexities»[185] в жизни, но в искусстве она была простой. Такой простой, что иногда я даже отказывался ее понимать. Все, что заботило меня как художника, все это ее не волновало. Ей не было до этого дела. — Музыка была для нее святое. Играть можно только настоящую музыку, а настоящей музыкой был Бах. Она рассказывала, что занимается музыкой. Я слышал, как она играла на фортепьяно, думаю, что очень неплохо, если вспомнить, что серьезно она тогда не занималась. Она была знакома со многими музыкантами. Любила Артура Шнабеля. Его все любили, а он никогда не занимался и делал ошибки. Но все любили то, что он играет. Это ее в нем и восхищало, его свобода. Густава Малера исполняли постоянно. Повсюду. Она бывала на многих концертах. И часто ходила в кино. Об этом мы много говорили. Какие фильмы нравятся мне, какие — ей. Она шла в кино, а потом решала, понравился ей фильм или нет. А так была не слишком привередливой. — Конечно, я не могу судить, только ли это мое впечатление, или она на самом деле была такой, как я ее видел. Она жила в первую очередь своим творчеством, все остальное было несколько неопределенно. Проблемой было отсутствие подходящего камня. Когда мы познакомились, с камнем было легче, но потом закрылись два склада. Очень трудно было доставать инструменты. Здесь. В Европе с этим проще, в Италии. Сегодня есть магазины. Тогда не было. — Все, что отвлекало от работы, сердило ее.
В комнату постоянно входили люди. Здоровались с Маргаритой, Сид ее представлял. Карен бегала туда-сюда. Звонил телефон. Где-то в доме играла музыка. Элвис Пресли. «In the Ghetto». Одно и то же, несколько раз подряд. Какая-то женщина принесла кофе и подсела к ним. Послушала и ушла. Сид объяснил Маргарите, что они живут коммуной. Они все — пацифисты и пытаются жить в согласии с природой. А в США это очень трудно. Не обойтись без машин. У них — две, и кому надо, просто берет одну из них. Разумеется, без дела они не ездят. Он уже некоторое время не живет с семьей, но поддерживает контакт с женой. Маргарита спросила, нельзя ли посмотреть его картины. Она знает от Манон, что он художник. Если ей интересно, он с удовольствием покажет. Сид прошел вперед. Он был немного выше Маргариты. Редкие волосы. Чуть расплывшаяся талия. Одет в кроссовки, линялые джинсы и клетчатую рубашку. Они спустились в подвал. Там были мощные лампы. Так у него всегда светло, как днем, сказал Сид. Когда он ни захочет, хоть в четыре утра. Там стоял большой стол. Перепачканное красками кресло в углу. Пятна краски на полу. Сид писал небольшие картины. Разноцветные нити свивались лабиринтами. Узорами. Светлые цвета. Много желтого. Пылающий оранжевый. Охра. Лазурь. Калифорнийские цвета. Разноцветные линии теснили друг друга. От этого картины казались еще меньше. Всегда ли он так писал? Сид разложил картины на столе. Она разглядывала их. Картины — веселые. В них есть радость жизни. Она сказала об этом Сиду. Но эта радость жизни стеснена. Ограничена. Об этом она Сиду не сказала. Сид убрал картины на деревянную этажерку. Они попрощались. Сид сказал, что останется в мастерской. У него через два месяца выставка, а работ пока недостаточно. Маргарита пожелала ему успеха. Она найдет выход. Она поднялась по лестнице. Судя по всему, лестниц было две. Она очутилась в маленькой прихожей, откуда другие лестницы вели дальше наверх, перед дверью в кухню. Дверь стеклянная, видно, что там делается. Ее заметил один из мужчин, сидевших за столом. Пришлось войти. Вокруг стола в углу сидели трое мужчин и две женщины. На скамейке прыгала Карен. Маргарита поздоровалась. Сказала, что заблудилась. Как ей найти выход? Не выпьет ли она с ними кофе, спросила женщина, до того приносившая кофе в гостиную. Маргарита поблагодарила. Ей пора. Ей еще надо в центр. Тогда лучше ехать, сказали все. И улыбнулись ей, по-прежнему сидя. Она с удовольствием посидела бы с ними. Поболтала. Они казались такими уравновешенными. Она нашла выход и тронулась в путь вниз по каньону. Небо еще больше потемнело. Похоже, что с минуты на минуту начнется гроза. Сильный ветер в спину. Она словно плыла под парусами. Тридцать лет назад Анна Малер уже была на десять лет старше, чем она сейчас. Премия на Всемирной выставке в Париже в 1937 году была еще почти двадцатью годами раньше. Сколько времени. Как долго работала эта женщина. Действительно ли безразличен успех, если всю жизнь можешь делать что хочешь? Но если стремишься к признанию, то этого мало. Наверное. Мешало ли Анне, что ей никогда не нужно было зарабатывать себе на жизнь? Нет, наверное. Просто потому, что она была женщиной. Никогда не ходить в школу. Не изучать культуру своей страны. Не знать, что думал и о том и об этом. Или говорили. Или писали. Никаких корней, от которых нужно отрываться. Отвергать, как материнское вагнерианство. С сыном обходились бы иначе. И мужчина сумел бы иначе использовать такое культурное язычество. И быть красивой. Красивой женщиной. Что за удача — быть обворожительной и ни о чем не задумываться. Можно понять женщин, которые упорно хотели оставаться только женщинами. Иначе потеряешь все преимущества и ничего не обретешь взамен. Но если ты — женщина и хочешь познать мир, остаешься в полном одиночестве. Похоже, что на первых порах возможны одни потери. Еще, может быть, гордость. Но о ней известно только тебе самой. Знание одиночества. Попытки вырваться за установленные границы. Но таким, как Анна Малер, не следует удивляться, что в них видят сперва женщину, а потом уже художника. Да и как иначе, если ты — женщина? И хочешь ею оставаться. Красивой женщиной. Изысканным существом. Куклой из прошлого века. А это безудержное творчество? Эта скульптура, получившая премию в Париже? Нет, думать надо. Особенно — после бездумности этого столетия. И бездомности. На примере Сида особенно очевидно, как уязвимы были другие. «Exiles».[186] Или Пита. Оба эти американца так уверены в себе у себя дома. В своем мире. А те, другие? Прибитые к берегу волной. Принесенные ветром. И никогда больше не ставшие цельными личностями. Картины остаются прислоненными к стене. Обида. Утрата значимости. Когда любой звук в навязанной чуждой волей стране имеет другое значение. Их ограбили, и у них было, что отнять. Дорога вела вниз. Обратно к морю. Ей казалось, что она — на самом дне. Ниже некуда. Тоску рассеивал только морской простор. Нужно выбраться на автостраду. Времени у нее не так уж много. Сейчас около шести. Спектакль начинается в восемь. Но она поехала по бульвару Уилтшир, как они ехали с Максом. Держалась в левом ряду. Ехала максимально быстро. Лавировать в вечернем потоке транспорта почти невозможно. Вспотели руки. Не успеть. И зачем только она смотрела картины? Почему так задержалась? Почему ей вечно нужно изображать преувеличенное внимание? Художник, конечно, все понял. Наверняка понял. Это же как в театре: кто-то шикает, а кто-то аплодирует. Кому-то всегда нравится. Иногда приходится довольствоваться и этим. Тут нет шкалы. И все это знают. Она продолжала движение. Здание в стиле «art-deco». Пустое. Окна заколочены. Стройплощадка. Забор заклеен афишами. Сооружение из стали и стекла сияет голубым светом. Стена коричневого стекла. Стройплощадка. Проволочный забор. За ним — огромные афиши. Кино. «Driving Miss Daisy». Проехала мимо музея. Цветущие кусты вокруг него. Казалось, что до облаков над холмами можно достать рукой. Давят. Смешиваются с сумерками. Может, не ходить в театр? Поехать домой. Купить еды. Почитать и лечь спать пораньше. Она устала. У нее все болит. Полежать будет полезно. А «В ожидании Годо» она видела как минимум три раза. Что она забыла в этом театре? Что там может быть нового? Как трогательно с ее стороны пойти в театр именно в Лос-Анджелесе. Во всяком случае, попытаться. Почему она не выехала на автостраду в Санта-Монику? Она принялась сигналить. Сигналила, когда передняя машина замешкалась на перекрестке. Сигналила людям, которые неторопливо переходили дорогу, размахивая сумками. Ей нравилось, как они злятся. Одной парочке она еще специально посигналила вслед. Те шли в обнимку, с золотистыми пакетами в руках, на красный свет. Ей пришлось тормозить. В сумерках все расплывалось. Мужчина злобно посмотрел через голову женщины на ее машину. Крепче прижал к себе спутницу. Та почти висела в воздухе, уцепившись за пояс мужчины. Она еще раз погудела им вдогонку. Туристы. Дорога шла под гору. Впереди выросли небоскребы центра. Она попыталась вспомнить, как ехал Макс. Плотное движение. Ее несло в общем потоке. Она вообще перестала понимать, где находится. Попыталась свернуть налево, ей показалось, что она узнает белое здание тюрьмы. Все кругом незнакомое. Новое. Тут она еще не была. Внезапно возникла вывеска «Гараж Форума Марка Тейпера». Она свернула. Въехала в гараж. Поставила машину. По указателям добралась до кассы. Подошла к окошечку. До половины оставалось пять минут. Должно хватить. Сказала, что заказывала билет на «Waiting for Godot». Кассирша нагнулась к окошку. Это не здесь. Она ошиблась. Ей следует выехать на фривэй в Пасадену и сразу свернуть. И так она попадет прямо туда, где дают эту пьесу. Она успеет. Спектакль начинается в восемь. А у нее уйдет максимум десять минут. Маргарита поспешила обратно в гараж. Вспотела. Вскочила в машину. Выехала из гаража. Совсем темно. Она попыталась следовать указаниям кассирши. Выехала на какую-то автостраду. На Пасадену или нет — неизвестно. Повсюду указатели. Она повернула на первый же съезд. В гору. В конце съезда увидела указатель «Театр». Недалеко. Еще один холм. Парковка в лесочке. Театр — наверху, на холме. Ступеньки наверх, В кассе был мужчина, с которым она говорила по телефону. Она узнала его голос. Взяла свой билет. Оставалось еще десять минут. В буфете она выпила бокал шардоне. Была очень довольна собой.
* * *
Театр был маленьким. В лучшем случае — мест сто. Красный занавес. За десять минут до начала занята треть мест. С шорохом разошелся занавес. Декорации — в точном соответствии с авторскими ремарками. Проселочная дорога. Дерево. Здесь — маленькое, тоненькое. Голое. Эстрагона играл афроамериканец. Все остальные — белые. Поццо — высокий и толстый. В коже. Лаки — маленькая и худая. Разрешение на постановку дал сам Беккет. Как он написал, «permission granted».[187] Мелким неразборчивым почерком. «For my old friend»[188] — факсимиле в программке. И разрешение было дано не зря. Постановка буквально следовала тексту. До мелочей. Длинный разговор о смерти, как и хотел Беккет. Она сидела в темноте. Впервые она видела «В ожидании Годо» в шестидесятых. Или в семидесятых. И в каком театре — теперь тоже не вспомнить. В Вене, в Зальцбурге? В памяти не осталось ни одного лица. Сцена — и то смутно. Дерево было пышнее. А так — похоже. Больше ничего о спектакле не вспоминалось. Она только помнила, как сидела и ждала со всеми вместе. Текста она тогда еще не читала. Ничего не знала о пьесе и вместе со всеми ждала Годо. Прошла все стадии ожидания и разочарования. Надеялась, сердилась и старалась ждать дальше. Никогда прежде, никогда потом она не была так беспомощна перед текстом. Ее давили. Швыряли. Между самыми противоречивыми чувствами. Она никогда не испытывала такого слияния с действием. Словно беседуешь с автором. Она и он. Наедине. И вместе приходишь к выводу: какое все вокруг дерьмо. И вместе смеешься над этим. Над жизнью, где конец уже в самом начале. Она сидела далеко от сцены. Смотрела. Наблюдала за актерами. Светом. Все отлично. Отличный спектакль. Одновременно она вспоминала себя тогдашнюю. Трепетание в горле. Тогда хотелось плакать. Но тихо. О себе. О своем неведении. Невинности. О том, что все потеряно. Больше с ней такого не бывало. Не в театре. Впечатления от других постановок были отзвуками того первого «В ожидании Годо». Воспоминаниями о том, каким театр может быть. Она сидела. Грустила. Собственно, в этой пьесе можно найти ответы на все вопросы. Католик Беккет знал обо всем. Об ожидании. Если бы она тогда разобралась в тексте, она бы уже знала обо всем. Но как поверить тексту, если сломана вера в себя. В антракте она вышла на улицу. Смотрела с площадки перед театром на Лос-Анджелес внизу. Повсюду свет. Огни. Гирлянды огней. Гроздья огней. Отблески. Сияющие кристаллы небоскребов. Бледно-оранжевые облака. В них мигают огни самолетов. Маленькие. Далекие. Убегающие. Она была одна. Широкая панорама. Свет.
Она чувствовала, как поднимается надо всем. Вниз по склону — темные деревья лесочка. За ними начинаются огни. Во все стороны, до горизонта. Это утешало. Печаль и одиночество превращаются тут в утешение. Прохладно. Она вернулась в театр. Выпила еще бокал шардоне. Сходила в туалет. Во втором акте ей пришлось труднее. Усталость. Это из-за вина. Немного болит голова. Сильное кровотечение. И все время — мысль о том, что может сравниться с видом, открывающимся перед театром. Каким маленьким кажется все на сцене. Только ли ей пришло это в голову? Наверное, другие зрители не выходили, поскольку привыкли к этому виду или не хотели ослаблять впечатления от спектакля. Она снова опечалилась. Старалась следить за действием. Помогать актерам, которые вынуждены играть перед почти пустым залом. Как такое вообще возможно. Целый мир на сцене — и не нашлось и пятидесяти человек посмотреть «В ожидании Годо». Актеры — герои. Она изо всех сил аплодировала им. Долго. Какое-то время — вообще в одиночку. Потом остальные снова присоединились. Актеры еще раз вышли на поклоны. Потом все поспешили к парковке. Темно. Только фонари вдоль ступенек. На парковке темно. Она торопилась вместе со всеми. Ее подгонял страх остаться последней. Она села в машину. Закрылась и поехала. Съехала в потоке зрителей с холма. Надо было посмотреть карту. Выехала на автостраду. Двинулась в том направлении, откуда приехала. Ни одного знакомого названия на указателях. Не туда. Съехала с автострады в поисках въезда на противоположную полосу. Оказалась в тоннеле под автострадой. Никакого въезда. Поехала дальше. Темно. Фонари очень далеко один от другого. В промежутках — почти полный мрак. Только отражающийся от облаков свет. Можно различить лишь контуры жилых домов. Маленьких, деревянных. Темные окна. Похожи на дома в Брентвуде или Бевер-ли-Хиллз. Но меньше. Стоят далеко один от другого. Каждый — сам по себе. Веранды. Гаражи. Веранды — узкие. Качалки на них. Гаражи из гофрированной жести. Выгоревшие. Облупившаяся краска. Ни деревьев. Ни пальм. Ни кустов. Вокруг домов — голая земля. Пробежала собака. На углу — кафе. Свет падает на улицу. Мигает, как в дискотеке. Перед кафе — мотоциклы и машины. Мужчины вокруг мотоциклов. Она проехала мимо. Мужчины заглядывали в машину. Смотрели на нее. Наклонялись, чтобы лучше разглядеть. Она прибавила скорость. Свернула направо. Точно такая же улица. Снова тоннель под автострадой. Темнота. Снова свернула направо. Снова проехала мимо кафе на углу. Ее бросило в жар. Казалось, что руки уплыли куда-то далеко-далеко. Еле шевелились. Один мужчина отделился от группы. Что-то ей крикнул. Она свернула налево. Снова темные дома. Как будто в них никто не живет и никогда не жил. Сзади вынырнул мотоцикл. Она заставила себя ехать с той же скоростью. Видно плохо. В голове — пусто. Комок в горле. Страшно. Мотоцикл держится за ней. На мотоциклисте — шлем с темным стеклом. В стекле отражаются уличные фонари. Она ехала дальше. Добралась до улицы пошире. С чуть более оживленным движением. Поехала налево. Решив, что море — в той стороне. Больше света. Магазины. Сэконд-хенды. Гирлянды разноцветных лампочек. Мигающая неоновая реклама. Супермаркет «24 часа». Может, спросить там, куда ее занесло. Ее подрезали. Мимо пронеслась машина и умчалась вниз по улице. Она поехала дальше. Пыталась найти таблички с названиями улиц. Больших указателей тут не было. Она свернула направо. Снова темно кругом. Полицейская машина с синей мигалкой освещает вспышками дома. Никого. Поехала дальше. Свернула направо. Налево. Снова прямо. Бульвар Сенчури. Никогда не слышала о таком. Ехала. Испуг перешел в усталость. Согнулась над рулем. Приходилось заставлять себя держать глаза открытыми. Она готова была заснуть на месте. Боролась с искушением поставить где-нибудь машину и проспать до утра. Мотоцикл за спиной вырвал ее из летаргии. Это тот же? Преследует ее? Она начала всхлипывать. Где она? Надо посмотреть. Нельзя же ездить всю ночь. Представила себе, как сидит в машине с включенным светом. Единственное освещенное место на темной улице. Разозлилась. И зачем только она пошла в этот театр? Мотоциклист обогнал ее. Исчез. Она ехала дальше. Появился указатель «Los Angeles International Airport». Она ездит уже целый час. А предстоит еще проделать весь путь от аэропорта до Мари-на-дель-Рей. Но теперь понятно, куда ехать. Бульвар Линкольна. Фиджи-вэй. Налево. Потом направо. Налево на Виа-Марина. Как рисовала женщина в аэропорту, когда она прилетела. Фары освещали оранжевые цветы в высокой блеклой траве на откосах. Как и в первый раз. Как давно это было. Глаза закрываются. Она открыла окно. Прохладный влажный ветер. Она ненадолго проснулась. Запела: «Мальчик розу увидал». Несколько раз повторила первый куплет, пока не доехала до супермаркета. Она ничего не ела целый день. Есть хочется. Но спать — больше. Проехала мимо. В гараже с трудом выбралась из машины. Добрела до номера. Мигала лампочка автоответчика. Она опять накрыла его полотенцами. Содрала с себя одежду. Легла в постель. Лежала. Устала до смерти. Дрожь от езды во всем теле. Утром она заперла балконную дверь и опустила жалюзи. Подняла жалюзи. Выглянула наружу. Смотрела на толстые сочные пальмы и густые кусты в оранжевых колокольчиках.