[История Манон]

Анна никогда не делала намеренных ошибок. — У нее не было того, что делает женщину хорошей матерью. Можно так сосредоточиться на себе, что утрачиваешь какие-то качества. Хотя с Мариной дело обстояло иначе. Марина была очень красивой девочкой. Очень. И Марина была ребенком Фистулари. Она любила Фистулари. В этом и разница. Цольная она ненавидела. Только затем и вышла за него, чтобы уйти от матери. У Цольная были деньги, и она могла давать изысканные приемы, а потом это перестало ее занимать, и она ушла. — Это наследство Альмы. Старой Альмы. Я об этом знаю только по рассказам. Странно. Сложно. До чего сложная штука — жизнь. — Анна. Ей приходилось каждый день преодолевать свою «мировую скорбь». Иногда она мне говорила, как ей не хочется, чтобы кто-нибудь заподозрил ее в слабости. А то, что она выпивала… Это не было слабостью. Это было замечательно. Всех усаживали за кухонный стол. Но были раны, которые она скрывала. Всегда. — Главная причина — в ее матери. Ее замужествах. С Альбрехтом она была счастлива совсем недолго. А потом, в определенный момент, решила с ним расстаться. Но, думаю, поняла, что поздно. Тем не менее потом она его бросила. Неожиданно. Ему пришлось оставить ее дом. Жить в своем собственном. Ей нужно было остаться одной. Она не могла музицировать, если он был в доме. Он стоял на пути. А потом она в одиночку уехала в Китай и в Европу. Так он достался мне «в наследство». Она сказала: «Пожалуйста, пригляди за ним». — Первая поездка в Китай прошла отлично. А во время второй врач отправил ее обратно. Она упала с лестницы, и врач сказал, что, если бы она была его матерью, он бы первым самолетом отправил ее домой. — Потом она поехала в Лондон, ей вшили кардиостимулятор. Здесь таких операций не делают. Не понимаю, почему. Ей не сделали. — Она хотела, чтобы Альбрехт выселил жильцов из своего дома и не жил у нее, когда она вернется. Она умерла в 1988-м. А в Китай ездила в 84-м. Или в 85-м. Макс точно знает. — Она восхищалась китайской культурой. После первой поездки подумывала переселиться в Гонконг. Насовсем. — В Лос-Анджелесе она не могла жить подолгу. Все время уезжала. Пустота. Казалось, она что-то ищет, и не может найти, и снова ищет в других местах. — Она была несчастлива, и ей претило быть несчастной. Ей все быстро наскучивало. А то, чего она ждала, никак не наступало. — Она далеко не была состоявшейся личностью, поэтому была несчастлива. Пустота. — В Вене она была несчастлива всегда. — Моя мать болела с тех пор, как мне исполнилось восемь лет. У нее был рассеянный склероз. Мы были полностью предоставлены сами себе. Были экономка и горничные, но мы были одни. У нас вообще не было семьи. — Да. Я — человек счастливый. И мои трое братьев — тоже. — Когда я приехала в эту страну, у меня не было ни гроша. Я работала официанткой. Я бралась за любую работу, под кроватью у меня стоял чемодан с вечерними платьями, по вечерам я встречалась с разными людьми, а потом снова становилась официанткой. Как в оперетте. Невероятно. Просто невероятно. Как шоферы в ливреях вручали моим квартирным хозяйкам рождественские подарки от разных людей. Невероятно. И весело. — Я могла бы выйти за богатого. Но всегда верила только в любовь. Не в деньги. Деньги для меня никогда не имели значения. — Я и сегодня не сделала бы выбора в пользу денег. Просто не могу. Альбрехт хотел, чтобы я вышла за него. — Думаю, он хотел на мне жениться по двум причинам. Во-первых, я стала бы его новой победой. Это для него всегда было важно. А еще он думал, что так сэкономит. — Он — женолюб. — Ты в Вене знакома с Витгенштейнами? А с Гофштеттерами? Нет? Ладно. В Вене многое изменилось. Наверное. — Я позвонила брату Альбрехта и сказала, что за Альбрехта не выйду. Потому что он все завещал брату. Я сказала, что он может не волноваться. Я этого не сделаю. Брат же сказал, что Альбрехт сообщил емуосвоих матримониальных намерениях. — Опыт приходит в 40 лет, когда начинаешь задумываться о жизни. До того просто живешь. Только после сорока можно понять, кто ты есть. Я прежде совершала ужасные ошибки. А потом пришло чувство, что я живая. Что я жива. — Думаю, дело в том, что в юности и ранней молодости мы слишком эгоистичны. И живем только отчасти. Ведь еще столькому предстоит научиться. Настоящая жизнь начинается после сорока. Правда. Я думала, что когда буду старой, одинокой и больной, и болезнь моя будет наверняка смертельна, тогда, думала я, тогда придет покой. И вот я старая, а покоя нет. Моя философия — будет день, и будет пища. Почему бы Богу не позаботиться обо мне. Вот Он и заботится. Постоянно что-то происходит. Я совершенно полагаюсь на Него, и Он меня еще ни разу не подвел. — Да. Анна. Анна каждый день делала записи в дневнике. Что она делала, с кем виделась. Дневники — у Марины. Может, она сама захочет написать книгу о матери. Анна была очень непритязательной. Ее приходилось заставлять купить себе что-нибудь. Я заезжала за ней, и мы отправлялись за покупками. Казалось, она чувствовала себя виноватой, что у нее есть деньги. Потом, когда получила наследство после матери. — Да. Анна была по-настоящему левой. Она жила по законам коммунизма, а не только говорила о нем. — Да. Правда. Она тратила деньги, покупая камень для работы. Больше — ничего. Со мной она была очень щедра, потому что я все потеряла. Она всегда всем помогала. — Мы очень любили друг друга. И она говорила, что деньги по чистой случайности достались ей, а не мне. Она всегда помогала людям. — Нет. В Вене мы знакомы не были. Однажды мы присутствовали на одних и тех же похоронах. Мы обе были на похоронах Альбана Берга в Хитцинге. На Хитцингском кладбище. Я была с приятелем, он изучал тогда медицину. Потом, после «аншлюса», он стал в Париже психиатром. Ну конечно, о большинстве присутствующих мы знали, кто кем был. Но Анну я не видела. Во всяком случае, не помню об этом. — Анна была очень решительной личностью. Всегда сразу понимала, что ей нравится, что — нет. Во всем была такой. И в политике, и в искусстве. Никогда не колебалась и не мялась. Знала, чего хочет. — Дом Альма купила за 10 000 долларов. Сегодня он стоит больше миллиона. Не сам дом, конечно. Участок. — Я познакомилась с Анной, когда она приехала сюда впервые. — Это было в 1950-м или в 1952 году. Она тогда еще жила у матери после развода с Фистулари. Мать жила в дорогущем отеле «Беверли-Хиллз» на Бедфорд-драйв. А у Анны не было денег на автобус. — Я встретилась с Анной у кого-то из дальних родственников, у Гины или у Вальтера Слезака, не помню уже. Кто-то сказал, что это — Анна, помню, как мы пожали друг другу руки над столом. Тогда я и с Мариной познакомилась. А потом мы встретилисьу Гины. Гина уступила ей мастерскую. Гина Кауц была австрийской писательницей. Работала в кинопроизводстве. Много зарабатывала. Она знала Альму. Старую Альму, она ее не любила. Гина очень злилась на Альму, поэтому и уступила ателье Анне. — Я знаю всего одну женщину, хорошо отзывающуюся об Альме. Это Юлия Шёнберг. Она знала ее, еще когда была ребенком. Она знала Марину, и они вместе играли, и почему-то она поминает Альму добром. С Фистулари я никогда не встречалась. — Я как-то спросила Анну, кто был ее великой любовью. Она часто влюблялась, у нее были романы. Кто это был? — спросила я, а она ответила: Фистулари. Она всегда засыпала на его плече, они верили друг другу, были счастливы, и это — самое счастливая пора в ее жизни, а он — мужчина ее мечты. Но тут в дело вмешались деньги. — И потом еще его мать. Анна ненавидела его мать. Мать приехала жить с ними. Не выучила английского. Говорила только по-русски. — Анна не ждала, что ее работу будут ценить. — Анна иногда вела себя по-девичьи робко. Она думала: вот придет кто-нибудь и откроет ее, но ничего не хотела сделать для этого. Ее ужасала сама мысль о том, что она гоняется за признанием или что-то для этого делает. — С одной стороны, она хотела славы, с другой — не хотела платить за это обычную цену. Трагедия. Но желание у нее было. — Есть еще теория, что Анна оказалась здесь в неподходящее время. — Выставка в Зальцбурге должна была стать воздаянием. Прошло 50 лет, и у Вилльнауэра родилась эта идея. Но Анна была так счастлива. Она так радовалась. — Когда все здесь меня доставало, она говорила о чудесных автострадах, и как вокруг красиво, и какой замечательный здесь климат. А в конце концов, когда «Башню масок» установили и не последовало никаких откликов, она обратилась в бегство. Она почувствовала, что ее не понимают и не любят, и ушла. — Она была уверена, что смысл статуи — в ее красоте. Только в этом смысл. Так она говорила, и никто этого не понимал. Поэтому она чувствовала себя отверженной и непонятой. За исключением немногих гостей и знакомых, которым нравилась ее работа, ее никто в мире не хвалил и не признавал. — Она говорила, вот это я могу. И все. Она никогда не стала бы меняться, чтобы добиться признания. — Ни за что она этого не сделала бы. Я уже говорила, она знала, чего хочет. Но она избегала любых конфликтов. Она трусила. Была «трусишкой». — Когда доходило до конфликта, она просто уходила в сторону. — Ну, как посмотреть. Делаешь, что можешь, это — твой единственный шанс, а если боишься конфликтов, то живи один. — Но время от времени появляется ценитель. Покупает вещь. Говорит ни о чем и уходит. Отсюда и выпивка. — Сначала она рисовала. От рисования перешла к скульптуре. — До самой смерти играла на фортепьяно. Но не хотела, чтобы чужие слушали. — Музыка. Тут она сталкивалась и с отцом, и с матерью. Ей пришлось найти для себя такое, чего еще никто не делал. — В их семействе был Шиндлер, художник. Ее обложили со всех сторон. В конце концов она убедила себя, что стала свободной благодаря Вотрубе и ваянию. Она думала, что стала самой собой и отцовское имя над ней больше не тяготеет. Но все было не так, да под конец она этого больше и не хотела. Чем старше она становилась, тем чаще пользовалась именем отца. Использовала его. Пользовалась вниманием, причитающимся дочери. — Она работала утром. Потом завтрак. Потом она ложилась и читала. Она всегда читала одновременно три-четыре книги или журнала. Была слишком нетерпелива, чтобы дочитать что-то одно до конца. Она толком не получила образования, но полагала, что обязана быть интеллектуалкой. Поэтому хватала через край. Читала то, что ей не нравилось. Считала, что должна прочитать, чтобы участвовать в разговоре. Но ей быстро надоедало. Особенно — люди. — Еда стала важной для нее лишь под конец жизни. У нее всегда были любимые блюда. Но она очень следила за фигурой и ни за что не хотела поправиться. Не позволяла себе есть. — Думаю, пить она начала здесь. Это было бегство, способ снять напряжение. — Так она жила на вершине холма и хотела, чтобы к ней приходило побольше народу. — Однажды она сказала очень странную вещь. Мне-то хотелось, чтобы она встретила человека, который смог бы что-нибудь сделать для нее. Ей же не нравилось, что делают все эти люди, и она сказала, что не позволит им думать, будто они для нее что-то сделали. — Не хотела быть никому ничем обязанной. — Личные отношения ей тоже очень быстро надоедали. Они с Альбрехтом были вместе очень долго. Но она не была верна ему. Думаю, он — тоже. Она до конца искала. — Искала завершенности. И в личной жизни, и в искусстве. Страдала от пустоты. Она не была счастлива. К несчастью. — Она ненавидела Вену, всегда ее чуждалась. Это началось с мастерской на Опернгассе. У нее была связь с Шушниггом, чтоб ты знала. Он бросил ее из-за жены. Когда жену убили, он ее бросил. Был очень религиозен и полагал, что смерть жены — наказание за связь с Анной. — Она ругала Вену. Не хотела иметь с Веной ничего общего. Но если бы кто-нибудь постарался ее переубедить, она бы изменила мнение. Я так думаю. Она говорила только по-английски. Никогда не думала о возвращении. Любила Италию. С тех пор как жила в Венеции. Очень хорошо говорила по-итальянски. Считала, что самые цивилизованные люди в мире — англичане. Но надолго в Лондоне не оставалась. — Она все читала. Бестселлеры. Классиков. Все. — Бывали и политические дискуссии. Что касается философии, то тут у нее были твердые представления. И спорить нечего. Или она так считала, или нет. Никаких промежуточных инстанций. Стало быть, не о чем и говорить. У нее была огромная потребность в любви и восхищении. Их она принимала даже от людей, с которыми не имела ничего общего. Например, от соседей, ну совершенно серых. Тем более — в искусстве. Но с Анной они были ужасно милыми, и поэтому раз в неделю они все вместе ходили куда-нибудь. Анна любила быть в центре внимания. — Она любила отца. Всегда говорила о нем только хорошее, вспоминала с теплотой. — Над матерью и ее мужьями подшучивала. Мать всегда думала, что она спит. А она только прикидывалась и все слышала. Должно быть, это было непросто.

Манон устала. Легла на диван. Открыла кислород. Тяжело дышала носом. Глубоко. Не нужно ли ей чего? Манон отмахнулась. Она полежит. Посмотрит телевизор. Иногда она и спит на диване. Не раздеваясь. Лицо Манон посерело. Маргарита забеспокоилась. Видимо, ее нельзя сейчас оставлять одну. Манон сказала, что хочет побыть в одиночестве. Подумать. Пусть Марго просто захлопнет за собой дверь. Маргарита убрала диктофон. Убрала со стола. Составила посуду в посудомоечную машину. Встряхнула над раковиной скатерть. Снова застелила стол. Взяла сумку. Поцеловала Манон. Еще раз спросила, действительно ли та хочет остаться одна. Манон улыбнулась. «Sweetheart, — сказала она, — I am used to be alone».[170] Маргарита взяла Манон за руку. Посмотрела на нее. Поцеловала ей руку. Поднесла к губам и поцеловала. Ушла. Она позвонит. Завтра с утра. Тщательно закрыла дверь. Замок щелкнул. В окно было видно лежащую Манон. Маргарита двинулась к машине. Бассейн — без подсветки. Темная вода. Ветерок качает отражающиеся огни. Задняя калитка открыта. Она прикрыла ее за собой. Задвинула засов. Свет только на улице. Там, где машины. В проходе между домами — полная темнота. Она пошла быстрее. Звуки шагов отскакивали от стен. Устала. Заставляла себя не бежать, не кинуться к машине. Никого же нет. Она бы услышала шаги. В машине она первым делом защелкнула дверь, потом поехала. Включила радио. Между домами не было слышно ни звука. Только ее шаги. Движение — на бульваре. Она ехала медленнее всех. На спуске ей посигналили. Теперь она превысила допустимую скорость. Мимо промчался открытый «мерседес». В нем — четыре женщины. Волосы развеваются. Открытые плечи. Смеются. Жестикулируют. Пропали за поворотом. За ними — другие машины. Маргарита ехала в крайнем правом ряду. Остановилась на красный свет. За ней, со скрежетом, — другая машина. Потом подрезала ее. На перекрестке. Рванула, взвыв мотором, на красный свет и быстро пропала вдали. Маргарита поехала на зеленый. Прибавила скорости. Она тоже не хочет ползти, как старая развалина. Пешеходы появились только в Санта-Монике. Входили в рестораны. Ели мороженое в уличных кафе. В Венисе еще работали магазины. Шарфы и плакаты. Художник прислонил к стене картины. Она поехала в гараж. Хочется есть. Надо съесть что-нибудь. Вышла из гаража на Виа-Дольче. Съем гамбургер. Надо было остановиться у ресторана на углу. Для надежности. Но и пройтись ей только на пользу. Фонари на Виа-Дольче — высоко и далеко друг от друга. Полумрак. Размытые очертания. Кто-то идет по другой стороне. Видно лишь, что кто-то идет. Надо было поехать. На ее стороне — кусты и высокий забор. На другой — офисы. Тут ее никто не услышит. Она обернулась. Ничего не увидела. Ускорила шаги. Старалась топать погромче, для большей уверенности. По крайней мере, тому видно не лучше, чем ей. Последние сто метров до ресторана она пробежала. Запыхалась. Распахнула дверь. Влетела в прокуренный зал. Свет. Музыка кантри. Села к стойке. Рассмеялась над своими страхами. Мужчина за стойкой положил перед ней меню. Длинную дощечку, к которой приклеен листок. По краям дощечка разрисована синими и красными цветами. Вообще тут немного похоже на альпийское шале. Только чучел не хватает. Зато на официантках что-то вроде швейцарских блузок. А к ним — джинсовые мини-юбки и ковбойские сапожки. Она заказала гамбургер. Средний. С американским сыром. Без лука, с помидорами и салатом. Картошку-фри и бутылку пива «Miller». Бармен спросил, нужен ли ей стакан. Она не расслышала. Слишком орет музыка. Да-да. Конечно, ей нужен стакан. Она удивленно посмотрела на бармена. Другой посетитель за стойкой поднял свою бутылку и отпил прямо из нее. Да. Конечно. Ей нужен стакан. Она сидела. Пробегают на кухню официантки, возвращаются с подносами. Бармен громко передал кухне ее заказ через раздаточное окошко. Долли Партон поет. «Stand by your шап». Это Маргарита так думает. Так высоко и визгливо больше не поет никто. Все одно и то же. «Stand by your man». А если мужчина этого вовсе не хочет? Если его совершенно не интересует, кто там рядом? Ее об этом никогда не спрашивали. Она не знала никого, кто считает сущее незыблемым. Навеки. А обществу это в любом случае безразлично. И она никогда не попадала в чужую жизнь. Всегда была собой, лишь ненадолго скрываясь за безликим «моя жена». Не взять ли снова девичью фамилию? Снова стать Ульрих. Улли, как ее в школе звали. Тогда у Фридль будет другая фамилия. Ульрих. Те времена. И вспоминать не хочется. Двойная жизнь началась после окончания школы, продолжилась в Вене. Она училась. И трахалась. Спала. Со всеми, стоило лишь намекнуть. Всегда слушалась того, кто был рядом. Считала себя прогрессивной. Во всяком случае, по сравнению с родителями. Удовольствием то, что происходило в машинах и студенческих комнатушках, не было. Все наспех. Эти мужчины. Занятые во время этого исключительно собой. Все одинаковые. Словно все одинаково выучились. Где-то. С кем-то. Зато себе она казалась ниспровергательницей. Думала об этом дома, во время воскресных обедов. Но родителей она не ненавидела. Не ненавидела. Она пила пиво. Принесли гамбургер. Она вытряхнула на край тарелки кетчуп. Ела картошку. Сложила части гамбургера одну на другую, обмакнула уголок в кетчуп и откусила. Жевала. Сидела за стойкой и жевала гамбургер. Спросила еще пива. Знали ли родители что-нибудь? О ее делах? Можно ли было не замечать? Если бы она была матерью, она бы заметила. Но что вообще знала ее мать. Об этом обо всем. Что она могла знать. Нужно, чтобы Фридль научилась этому в более подходящей обстановке. Не в машине на лесной дороге. И не в квартире, куда в любую минуту могут вернуться родители или сестры с братьями. Все эти мужчины. Эти парни. Все они оставались чужими. Она и имен-то не помнит. Как будто все было не с ней. Как будто она смотрела на кого-то другого. Считалось, что это — свобода. А хорошо тогда жилось лишь тем, кому всегда хорошо. Она доела картошку. Допила пиво. Рассчиталась. После громкой музыки на улице было тихо. Свежий воздух. Прохладно. Почти холодно. Она направилась вверх по бульвару Вашингтона. У банкомата останавливались машины, выходили люди, снимали деньги. Банкомат — на светлом пятачке. Ярко освещен. Она прошла мимо. Из темноты вышел афроамериканец. Подошел к только что получившему деньги мужчине. Протянул руку. Мужчина сел в машину. Развернулся. Уехал. Афроамериканец вернулся к живой изгороди. Сел под куст. Пробормотал что-то. Маргарита в испуге остановилась. Афроамериканец исчез в кустах. Она поспешила дальше. Этот цветной-такой тощий. Маленький. Его шатало. Не мог держаться на ногах. Покорно вернулся на прежнее место. Она торопливо вошла в холл. На ум снова пришло опрыскивание.

Загрузка...