Она проснулась в полседьмого утра. Пробудилась от тревожного сна. Чувствовала себя отвратительно. Кружилась голова. В горле пересохло. Душно. Спертый воздух. Она распахнула балконную дверь. В комнату полилась влажная прохлада. По дороге в туалет проверила автоответчик. Звонков не было. Он не звонил. Она бы прождала напрасно. Сидела бы. Гадала, не смогла бы не гадать, отчего он не звонит. Не. В этом «не» заключаются все возможности. Все обманы и всё предательство. А избежать их можно одним-единственным звонком. Она снова легла. Пожалела, что не принесла себе воды. Завернулась в теплое одеяло. А как легко поддаться приятному обману. Позвонить. Один звонок — и ей не надо больше ждать. Сдержать обещание. А потом делать что душе угодно. Она же не знает, чем он занимается. Спокойно мог бы наврать. Спокойно. Дружелюбно. А так… Так придется делать выводы. Вывод. Неизбежный. Он намеренно обидел ее. Знает же, как ей тяжело ждать. За два-то года можно узнать. Жестокость эта — не злонамеренная. Будничная. Если бы ему хоть удовольствие доставляло мучить ее. Можно было бы понять. Мучает походя. Ну, и. Ожидание — только для нее. Он не понимает. Сказать ему нечего. Просто заставляет ждать. С кровати ей было видно пальму. Небо хмурое. Облака почти полностью застилают свет. День. А темно. Приглушенные краски. Черно-зеленые пальмы. Болит голова. Калифорнийское шардоне. Зачем она выпила бутылку. Целую. И забылась. О чем она только думала? Она лежала. Свернувшись клубочком. Глубоко вдыхала свежий воздух. В тепле постели. Дремала. Смотрела на пальмы. Засыпала. Просыпалась. Злость на Хельмута подняла ее с удобной кровати. Она бросилась к телефону. Набрала его домашний номер. Потому что своих пациентов он передал заместителю. Взял отпуск для поездки в Калифорнию. Она стояла у стойки. Зябла. Халат висел в ванной. В Вене звонил телефон. Пять раз. Семь. Десять. Она положила трубку. Снова забралась в постель. Однако голова болела все сильнее. Стучало в висках. Надо встать. Кофе. Нужно выпить кофе. Почему же он не включил автоответчик? Что это опять за фокусы. Она надела халат. Налила воды в кофеварку. Насыпала в фильтр кофе. Включила. Села на диван и слушала, как работает кофеварка. Как кипяток с шипением льется в фильтр. Журчит. Она сидела на диване. Обхватила себя руками. Сунула ноги под диванную подушку. Надо кончать с этим. Был бы он дома. У телефона. Тогда все было бы уже позади. Она бы расплакалась. Но все ему сказала. Что больше не хочет. Так — нет. Что ей это ни к чему. Что хочет жить. А не только ждать. Ждать того, кого нет рядом. Никогда. Она все наговорила бы на автоответчик. Но он недоступен. Даже автоответчик недоступен. Бессильная ярость. И потаенная надежда, что он прервал бы ее. Остановил поток слов, сказал, что все совсем не так. Что он купил билет на следующий рейс до Лос-Анджелеса. Что прилетит уже сегодня. И никогда больше не заставит ее ждать. Никогда, и ей стоит попробовать с ним еще раз. Пожалуйста! Кофе готов. Она налила себе чашку. Села в постели. Укрылась. Его тоже жалко. Он так ясно дал ей понять, что ему не до ее истории. А она не прочла подтекста. Не увидела. Не хотела видеть, как он ее оскорбляет. И ее любовь. Куда уж яснее. Опекать падчерицу, дочь бывшей жены. Бедное дитя. В Дорнбирне. И проблемы. Со здоровьем. Он должен. А она должна понять. Трауде. Трауде одна не справится. И. Что за возня вокруг этого мужчины. Отвратительно. А ему-то как приятно. В любом случае он — в выигрыше. Когда она всего этого не понимала. Не относилась с пониманием, он называл ее бессердечной. Ревнивой. Собственницей. И инфантильной. Это — последнее изобретение. Инфантильность. Сама виновата, что все так непросто. Стало. А когда она говорила: давай разнесем ситуации. Тогда — сочувственная улыбка. Тогда говорилось: книжек начиталась. Все не так. Не как в учебнике. Но. Он не улизнет от нее. Ему придется сказать все. Сказать, что он ее не любит. Больше. Или никогда не любил. Атак. Как-то. Нет. Испарился. Не с ней. Она принесла вторую чашку кофе. Забрала одеяло на диван. Завернулась. Включила телевизор. Прогноз погоды и новости. Утренние шоу. Она выключила телевизор. Встала. Позвонила Фридерике. Всели в порядке. Заботится ли Герхард. О ней? Обо всем? Фри-дерика рассказала о школе. Пусть она не волнуется. И звонил Хельмут. Справлялся, как у нее дела. Пока. Она снова села на диван. Завернулась в одеяло. Голове полегчало. Принять душ — и порядок. Фридль так похожа на своего отца. Герхард всегда старался ее успокоить. А теперь — и дочка. А она точно так же начинает волноваться и нервничать. Как прежде. Что тут поделаешь. И с чего Хельмут звонит ребенку? У него уже есть падчерица, вот о ней пусть и заботится. У него уже есть Сандра. Сандра. Ну и имя. Но мать по имени Трауде непременно должна была назвать дочку Сандрой. Начало новой жизни она представляла себе иначе.
* * *
Работать. Надо работать. Для этого она и приехала. Снова она отвлекается. Вчерашний день потрачен впустую. Она сидела. Усталость во всем теле. Тяжелая голова. Внизу живота — беспокойство. Потребность двигаться. Она выпила кофе и пошла с новой чашкой в ванную. Долго стояла перед зеркалом. Сколько еще трудов, прежде чем можно с чистой совестью уйти. Сколько дел. Необходимо выяснить, не вырос ли на подбородке волос. За ночь. Черный, блестящий, торчащий дыбом. Или на верхней губе. Убедиться, что брови не утратили четкости и их форму не портят отдельные темные волоски. На ее светлой коже все эти волоски сразу бросаются в глаза. Отросли волосы под мышками и на ногах. Колючие. Надо купить крем для депиляции. Хотя. Раз его нет… Он не любит волос на ногах и под мышками. Ему бы хотелось, чтобы она стала совсем безволосой. Гладенькой. Но она этого не делает. Не делала. Очень уж кололось после рождения Фридерики. Акушерка, брея ей лобок, говорила с сослуживицей о другой женщине. Другая, говорила медсестра, нагнувшись между ее расставленных ног. За высоким животом не было видно ни акушерки, ни бритвы. Другая вот-вот родит. С минуты на минуту. В ванной было две раковины. Она выбрала правую. Решила, что левая будет для чистки зубов. А правая — для умывания. Кроме депилятора не было и геля для душа. Надо купить самый душистый. Единственная награда за все труды в ванной — благоухание. После мыла, воды, крема для лица и для ног, дезодоранта, туши для ресниц, косметики, пудры и натягивания чистого белья она постояла минутку перед зеркалом в облаке ароматов чистого тела и хорошей парфюмерии. Но что надеть? Будет ли снова прохладно? Дождливо. И когда позвонить Манон. Когда можно? Было около половины девятого. Слишком рано. И где ей позавтракать. Здесь. Хрустящими хлебцами с маслом. Или снова пойти в кафе. Надо выйти на воздух. Она включила телевизор. Утренние шоу. Фильмы. Прогноз погоды кончился. На том канале как раз толковали об Африке. Она надела джинсы, рубашку и пуловер. Дождевик. Вышла. Подумала, не стоит ли выключить автоответчик. Не лучше ли быть вне досягаемости. Но может позвонить Манон. На улице прохладно. Как раз для прогулки. Она прошла мимо бассейна. Пожилой мужчина плавал туда-сюда. И ей надо бы. Надо поплавать. Прошла под пальмами. Глядела на их кроны. За ними — серое небо. Ветерок покачивал листья. Она прошла через холл. После камня — бесшумные шаги по ковролину, а на улице — снова четкий шаг по мостовой. Она торопилась. Руки свободны. Деньги во внутреннем кармане дождевика. Прибирают конторы в низких щитовых домах вдоль бульвара Вашингтона. Какая-то женщина пылесосит. У другой в руке полироль. Брызгает им на письменный стол и протирает крышку белой мохнатой тряпкой. Обе в резиновых перчатках. Оранжевые перчатки резко контрастируют с темно-коричневой кожей. У кофеварки стоят мужчина и женщина. Наливают себе кофе. Разговаривают. Женщина говорит что-то. Держит над чашкой ложечку с сахаром и смотрит на мужчину. Оба в синем. Он в синем костюме. Она в синей брючной двойке. Европейцы. Маклеры? На домах — латунные вывески маклерских контор. Она перешла Виа-Дольче. Мост. Канал. Канал почти высох. Только посередине тоненькая струйка воды. Черной. И дно у канала черное. Рыхлая грязь. В грязи бегают утки. Она снова купила в магазинчике у китаянки «Los Angeles Times», дала доллар. Собрала сдачу. Не пересчитывая. Пора научиться различать мелочь. С газетой в руке дошла до набережной. Свернула направо. Черно-серое море. Переходит в светло-серое небо. Опять нет четкой грани между небом и водой. Здесь ветер сильнее. Дует с моря. Кричат чайки. Она шла дальше. Навстречу — только собачники со своими питомцами. Уличное кафе уже открылось. Сперва она подошла к соседнему книжному магазину. Надо купить книг. Потом. После завтрака. Магазин откроется только в десять.
* * *
Она села за тот же столик, что накануне. У парапета, идущего вдоль набережной. Оперлась локтями о парапет и глядела на море между пальмами. Официант принес кофе. Она заказала омлет, бекон. Тосты и масло. Развернула газету. Последствия позавчерашнего землетрясения устранены. Все вздохнули с облегчением. Легко отделались. В Египте, в первоклассном отеле, сгорело 16 человек. Канцлер Коль подтвердил свою позицию по Польше. А Мадонна заказала три новых концертных костюма. Новая перепись населения выявила сильный прирост латиноамериканцев. Причины — эмиграция и высокая рождаемость. У афроамериканцев рождаемость в два раза выше, чем у белого населения. Прибыл омлет. Она принялась за него. Глядела на море. Омлет — детская еда. Не надо жевать. Просто давить языком теплые мягкие яйца с кусочками ветчины. Омлетом кормили во время болезни. В детстве. Цветные ребятишки. Их рожают, чтобы выжить. Ведь 76 % американцев по-прежнему белые европеоиды. Налетел ветер. Поднял газетные страницы. Она поставила на газету корзиночку с тостами. Продолжала есть. Мимо шли люди. Ехали на велосипедах и скейтбордах по дорожке между пальмами. Бежали. Их было немного. Все спешили. В темной одежде она уже не чувствовала себя так неуместно, как вчера на солнце. Однако надо купить еще что-нибудь. Нет. Доесть завтрак — и домой. Договориться о встречах. Составить план работы. А потом — за покупками. Можно и волосы покрасить. Здесь. Почему бы не вернуться яркой блондинкой. Покончить с темноволосой жизнью. Или выкраситься в еще более темный цвет. В школе у нее были совсем светлые волосы. В двадцать лет — пепельные. В Вене скоро начнется вечерняя репетиция. Что за счастье сидеть здесь. Она чуть не захихикала. Намазала маслом еще один тост и положила на него клубничный джем из круглой пластиковой баночки. Сладко — и все. Ничего похожего на клубнику. Ветер подхватил салфетку. Она догнала ее. Села на прежнее место. Плотнее запахнула дождевик. В такую погоду тут долго не высидишь. Книги можно купить после обеда. Кроме нее был только один посетитель. Сидел у стены. Там, где не дуло. Она достала из внутреннего кармана кошелек. Подозвала официанта. Расплатилась. Взяла газету и ушла. Дошла до бульвара Венис. Перешла Пасифик-авеню и свернула на дорожку вдоль канала. Шла мимо небольших домиков. Многие выглядели нежилыми. Наверное, там живут только летом. Перед всеми домиками на клумбах или газонах торчат таблички. «Armed response».[10] Самострелы? Или же приезжает команда из охранной фирмы? На всех табличках фирмы были разные. Охранников столько же, сколько жильцов. Перед одним домиком в саду копались мужчины. В стороне — штабель каменных плит. Через три дома она увидела человека в прихожей. Он спал. Сидя в кресле. Перед широкой стеклянной дверью на тротуар. Голова закинута. Рот открыт. Руки и ноги раскинуты. Спит глубоко. Ее взгляд его не тревожит. Она быстро пошла дальше. Вокруг него — коричневые картонные коробки. Въезжает или съезжает. Умаялся. Так устал, что не дошел до комнаты. Чтобы на него не глазели. Не задернул занавески. Не опустил жалюзи. А может, ему все равно. Но ей показалось, что она подглядывает. Ускорила шаги. Музыка. «Хорошо темперированный клавир». Музыка доносилась из открытой двери другого дома. Ей не хотелось смотреть на стеклянные двери. Больше не хотелось. Но она посмотрела-таки. Горит свет. Посреди комнаты — красный диван. Пестрые подушки. Кресла. Ярко-синие. Растения. До потолка. Блестят золотые нитки в обивке. В глубине — ширма. Пестрая. Индийская. Индийское божество. Многорукая Кали. Она пошла дальше. С удовольствием бы еще послушала музыку. Из боковой улицы вырвался морской ветер. Она шла дальше. Из какого-то садика вышел мужчина. Прикрыл невысокую белую калитку. Что-то сказал на прощание. Пошел ей навстречу. Поздоровался. Приветливо. Внимательно посмотрел ей в лицо. Она ответила. Удивленным «Hi».[11] Потом улыбнулась. Мужчина поднял в приветствии руку. Улыбаясь. Жить здесь. Так вот здороваться со встречными. Ходить в гости в пеструю комнату. Рай для хиппи. И расклеивать по столбам воззвания о хорошем отношении к уткам в каналах. Ходить к морю. Утром. Днем. И вечером. И ночью. Она увидела себя. Высокую и стройную. В широкой юбке и безрукавке, или в майке. В кроссовках. Загорелая обветренная кожа. Она одна. Жить, чтобы жить и радоваться. Опять клубком в животе скрутилась тоска. Стеснила грудь. Давила. Музыка. Пустая красная комната. Спящий. И совершенно непонятно, о чем она тоскует. Ни о чем и ни о ком. О чем-то большом. До сих пор единственной возможностью справиться с этим чувством было влюбиться. Наполниться. Заполниться. Прогнать. Она вышла к Вашингтон-авеню. Перешла канал. Пошла по той стороне. Закрытый мексиканский ресторан. Пустая парковка. Мужчина накалывает на палку обрывки бумаги и сигаретные пачки. Она шла мимо отелей. Еще один дом с квартирами внаем. Высокий, белый. Маленький супермаркет. Жилые дома. Педикюр и компьютерные курсы в домике на углу Марина-стрит. Она пошла через перекресток вверх по Марина-стрит. Небо по-прежнему темное. В холле отеля «Оквуд» подняты нее жалюзи. За стойкой портье — два ряда письменных голов и деловитые служащие. Проживающие стоят у стойки. Другие сидят в мягких креслах. Читают газеты. Болтают. Пожилые люди. Спортивно одетые. В светлом. В бежевом. За стеклянной дверью, на которой золотом написаны имена менеджеров, за столом сидит женщина. Говорит по телефону. Черноволосая. А ногти — алые и длинные. На ней — синий жакет. Женщина-ее возраста. Примерно. Как это людям удается гик хорошо выглядеть. Если захотеть. Наверняка на ней нарядные туфли. Лодочки. На высоких каблуках. Когда она перестала их носить? И почему. Собственно говоря.
На автоответчике оставлено два сообщения. Манон ждет звонка. А Хельмут не стал звонить рано. Дал ей выспаться. Он надеется, что она перезвонит. Он как раз дома. И все ли у нее хорошо. Она позвонила Манон. Доктор Ханзен нашел время, сказала та. Сможет ли она быть у нее в три. Придет доктор Ханзен, она сможет поговорить с ним. У нее. Это удобнее. Ей нужно еще забрать из школы внучку и съездить к Альбрехту. И им никто не будет мешать. Доктору Ханзену и ей. А потом и они обе могут поговорить. Подходит? Маргарита рассмеялась. Разумеется, подходит. Манон же все сделала за нее. Анна была ее лучшей, самой любимой подругой, ответила Манон. И она хочет, чтобы мир помнил Анну Малер. Чтобы мир не забыл ее. И не перестает твердить об этом. Это печально. Грустно. Если бы она только знала Анну Малер! Не было никого, кто бы не любил ее. И — до встречи. «Take care».[12] «You too, Manon»,[13] — сказала Маргарита. He зная, правильно ли это. Может, это просто клише. Наподобие «How do you do».[14] К этому она тоже никак не могла привыкнуть и всякий раз сообщала, как поживает. Она набрала его номер. Слушала шум в телефоне. Как будто звонок прокладывает себе дорогу. Пять звонков. Потом она положила трубку. Право, бессмысленно. О чем с ним говорить. Лучше написать письмо. Она стояла. Постель не убрана. Горничная придет позже. Лучше уйти. Она сунула в сумку газету и записную книжку и вышла. Поехала в Санта-Монику. Небо по-прежнему темное. Море черное. Ветер качал пальмы и трепал их листья. Но дождя не было. И влага не собиралась на стеклах. По-прежнему прохладно. Машин не много. Можно быстро ехать. Людей почти не видно. Чем ее очаровала Анна Малер. Она до сих пор не доискалась причины. Дочь в Вене. Альма II. Она так тепло говорила о матери. Восторгалась ею. Назвала ее именем дочь. Так же как и ее назвали именем матери. А потом появилась эта юная Анна. Анна II. Внучка Анны. На кухне подгорело масло, которое Альма положила на плиту. Чтобы оно размякло. Чтобы намазать ей бутерброд. Маргарита пришла в Вене к Альме с огромной магнитолой, чтобы записать интервью. Надо было купить маленький диктофон. Но просто не было денег. В том году ей пришлось стать у Франца Вагенбергера завлитом надо-говоре. Субсидии маленьким театрам страшно сократили. И три планировавшихся постановки ей могли оплатить лишь на договорных началах. Денег не дали. Ей не заплатили. Биография Анны Малер — попытка найти выход. Не было денег. Тогда. Альма II пришла в ужас. Что это делается. В 1988 году не иметь денег на диктофончик. Она предложила ей бутерброд. И чаю. Вообразила, наверное, что должна подкормить эту бедняжку. А потом масло сгорело. Из кухни повалил черный смрадный дым. Но Альма не обратила на это никакого внимания. Маргарита не уйдет, пока не выпьет чаю. Ах, мама. Она бесконечно любила ее. Жила ли с ней? Нет. Это — нет. Не в общепринятом смысле. Сначала. И потом, после развода. Скорее уж отец. Но. Она провела с матерью восхитительное время в Ванкувере. Ей пришлось ждать там вида на жительство в США. Чудеснейшее время в ее жизни. Прекраснейшее. Потом она вернулась в Вену. Да, дети. У нее ведь и другая дочка есть. Ирена. Она живет в Англии. Счастливо. Ей тоже пришлось уехать. Тогда. Во время войны пришлось жить в Англии. Жила ли она у матери? Та ведь тоже была в Лондоне. Нет, отвечала Альма II. Она была в закрытой школе. В южной Англии. Отец приезжал. Навестить. А мать — нет? — спросила она. Мать — нет, ответила дочь. Но на каникулах? Она до сих пор помнит, как воскликнула: «Никогда? Ни разу за четыре года?» Дочь лишь кивнула, сказав — это нормально. Во всяком случае — ничего необычного. Да и к чему. Она же представила себе четырнадцатилетнюю девочку Альму, которая за четыре года английской школы ни разу не видела матери. Даже на каникулах. Анна же Малер жила тем временем в Лондоне. Вышла замуж за дирижера Фистулари. Финансировала его оперные постановки. В 1943 году родила вторую дочь, Марину. Адочь от брака с Цольнаем все время прожила в интернате. Убрали с дороги. Что это: собственная жизнь? Новая любовь? Любовь, требующая дистанции. Или просто нелюбовь? Просто детям нет места. Уж не повторила ли Анна Малер свою мать Альму? Дети — отходы любви? Она попыталась поставить машину на Третьей улице, потом — на Четвертой. Решила сделать в Санта-Монике покупки. Брючный костюм. Что-нибудь легкое. Опустила монеты в парковочный автомат. Понадеялась, что часа ей хватит, и пошла в сторону торгового центра. Возможно, она слишком носится с детьми. А может, причина несчастья в том, что были одни девочки. У Альмы были только дочери. У Анны — дочери. У Альмы, внучки, — дочери. У правнучки Анны — дочка Альма. Альма Малер ждала сына от Верфеля. Но ему пришлось уступить место отцу. Умереть. После ночи любви родителей он до срока родился и вскоре умер. Отец же преспокойно и с приличествующей патетикой сообщил об этом в дневнике. Прочитав то место, она прониклась к Верфелю глубочайшим отвращением. Но. Ни у одной из этих женщин не было сыновей. Ни одна не дала жизнь мужчине. У Марины Малер-Фистулари тоже дочь. Не произошло нового воплощения Густава Малера, возродившегося, хотя бы только как имя, в сыне любого мужчины. Она шла. По Третьей улице. Медленно. Сырой холодный ветер. Прохожие идут быстро. Торопятся. Эти многочисленные девочки. Всем пришлось носить фамилию Малер. Только на это и годились. Наверное. И эта малышка в Англии. Вдвойне изгнанница. Из Вены. И из жизни матери. Ее заменил другой ребенок. Она перебежала улицу на красный свет. Распахнула дверь торгового центра. Не хотелось и думать о таком горе. В то время разлучали многих. Можно ли было расставаться по собственной воле?
В переходах и магазинах торгового центра — толпы. Люди ходят. Стоят у прилавков закусочных. Едят за столами у прилавков. Поднимаются и спускаются по лестницам. Едут на эскалаторах. Толкаются в дверях больших магазинов. Разглядывают витрины бутиков. Держат в руках стаканчики с кофе и колой и отпивают из них, стоя перед витринами. Шумно. Бегающие дети. У входа — темно. Светло в центре большого атриума. Словно там светит солнце. Она двинулась вперед. Небольшие магазинчики торгуют одеждой для совсем юных девушек. Музыка в стиле техно. Тут надо поискать что-нибудь для Фридль. Тогда она сможет сказать подружкам, что это — из Л.-А. Мама привезла. Там все такое носят. Этим она займется позже. Подарками. И Герхарду тоже надо что-нибудь привезти. За то, что он присматривает за Фридерикой. Но на это еще будет время. И сперва следует спросить, какая должна быть фирма. Однажды она привезла джинсы фирмы «Diesel». Фридль не надела их ни разу. Надо-то было — «Levis 501». Джинсы «Diesel» отправились в благотворительную организацию. Эту марку не продать и в секонд-хэнде, так ей было заявлено. С упреком. В бутике на самом верху торговали исключительно белыми товарами. Белая одежда. Белое столовое белье. Белые предметы интерьера. Белая посуда. Все оттенки белого. И масса белых кружев на одежде и скатертях, салфетках и подушках. Напротив — спортивная обувь. «Athlete's Foot». Она вошла. Попросила белые кроссовки. Продавец взглянул на ее ноги. Ей нужны мужские, сказал он. Она поглядела на продавца. Отчего он хамит. Тот все смотрел на ее ноги. Скептически. Стоял, прислонившись к кассе, — и повторил: «You need man's size».[15] «Thank you»,[16] — произнесла она, повернулась и вышла.
Продавец удовлетворенно кивнул. Был доволен своим замечанием. Рад ему. Пусть тогда продает свою обувь кому-нибудь другому. Он издевается? Потому что она — белая? У него узкие ноги. Высоченный афроамериканец. Ему было приятно сказать, что она неуклюжая. Приятно. В Вене она считалась стройной. И все говорили, что для ее роста у нее изящные ноги. А здесь — неуклюжие. Она шла дальше. Поворот. Косметика. Сумки. Одежда. Она переходила от вешалки к вешалке. Костюмы. Короткие юбки. Светлые. Пастельные. Будет ли она солиднее в таком. Станет ли Франц доверять ей больше, смени она джинсы и пуловер? Или так же отмахнется. Как отмахивался от женщин в костюмах от «Kenzo». Наводнявших его премьеры, а потом на банкете говоривших всем и каждому: «Мне кажется, это здорово». Которые после «Сна в летнюю ночь» будут бросаться ему на шею и лезть с поцелуями. Щебетать, что это — исключительная удача. Может, если ты в таком костюме, ничто тебя не касается. Как будто ты в белом халате. Во всяком случае, тебя не коснется позор изнасилования, именуемый в дальнейшем любовными причудами. Бедная Титания. И бедная Сильвия Кляйн. Ей приходится играть то, что некий Франц Вагенбергер понимает под любовью. Изображать любовь в его трактовке. Хотя. Это обычный роман. Режиссер и актриса. Режиссер и заведующая литературной частью. Вот тут не все так гладко. Не просто вдохновение. Проще заставить актрису воплотить образ. Что она до сих пор чувствует к Францу? Ненависть. Презрение? И ярость. А какая была любовь. Тогда. Брюки. Брючные костюмы. Платья. Там висят длинные широкие пестрые платья. Может, такое платье понравится Фридль?
Она решила примерить бежевый брючный костюм. Пошла в примерочную. На столе разложены пуловеры. Темные пуловеры. Синие. Зеленые. Черные. Хлопок. Длинные. С острым вырезом. Но такие пуловеры у нее уже есть. И все — темные. Нужно попробовать что-то посветлее. Повеселее. Хотя бы попробовать. Примерочную следовало запирать изнутри. Как дверь в туалет. Кругом зеркала. На стене табличка. Покупательниц просят ничего не оставлять в кабинке и не открывать дверь незнакомым. К чему это. У входа она видела охранника. Вокруг расхаживают женщины. Целиком сосредоточенные на покупках. И такие предосторожности. Неужели они действительно необходимы. Или просто стандартное предупреждение. Она разделась. Повесила куртку. Джинсы. Пуловер положила на табурет. Рубашку — тоже. Надо похудеть. Сверху еще ничего. Но вот бедра. Такой же ширины, как плечи. Или даже шире. И ляжки. Раньше у нее были стройные ляжки. Спорт. Не хватает движения. С тех пор, как Фридль выросла. Теперь она даже не гуляет. Она надела бежевые брюки. Слишком широки. Не тот размер. Двенадцатый. Ей нужны брюки десятого размера. Пиджак нельзя носить без блузки или топа. Слишком глубокий вырез. Она оглядела себя в зеркале. Спереди. Сбоку. Цвет нужен поярче. Интенсивнее. Она смотрела на себя. Ничтожество. В костюме этого цвета она выглядит ничтожной. Она отступила на шаг в угол, чтобы посмотреть на себя с большего расстояния. Казалось, что смотрит издалека. Мир отступил и снова придвинулся. Обратно. Она присела на табурет. Дурнота поднималась от желудка к горлу. Сидя ничуть не лучше. Она прислонилась головой к стене. Закрыла глаза.
Тошнота усилилась. Глаза лучше открыть. Надо лечь. Она улеглась на пол. Соскользнула с табуретки. Сперва на колени, потом легла на бок. Свернулась. Закрыла глаза. Подождала, пока не пройдет тянущая боль в голове. Всхлипнула. Попыталась дышать глубоко. Дыхательная гимнастика. Шум в ушах. Сердце. Отдельные удары. Она лежит. Раз. Два. Три. Вдох. Раз. Два. Три. Выдох. Потом удалось открыть глаза. Смотрела на свое лежащее отражение. Заметила на полу булавку. Осторожно села. Надо выйти. Прочь из духоты. Обрадовалась, что удалось не закричать. Не позвать на помощь. Наверное, тут нет воздуха. Но она же ела. Позавтракала. Прежде так всегда бывало, когда она ходила в церковь натощак. Принимала запреты всерьез. В то время. Перед причастием есть нельзя. Обмороки доказывали ее послушание. Но обидно было, что ее почти не понимали. Никто ею не восхищался. И не хвалил за это. Монахиня. Сестра Агнес. Она всегда с легким отвращением наблюдала, как ее выводят из церкви. И как потом ее рвет у церковной стены. Желчью. На снег. И на булыжную мостовую. Может, стоило бы лечь в церкви на каменный пол. Прижавшись щекой к прохладным плитам. И лбом. Был ли это мрамор? На полу в церкви прихода Парш. Она сидела на полу. В голове пусто. Порожняя голова. Она положила булавку под зеркало. Сидела. В окружении собственных отражений. Сидящих. Плечи опущены. Согнулась. Подперла голову руками. Нужно выйти. Быстро. Руки и ноги плохо слушаются. Вероятно, после самолета. То ли она заболела. Она принялась стягивать с себя бежевый костюм. Натягивать джинсы. Медленно. Ее трясло. С первого раза ничего не получалось. Натянула джинсы. Застегнула. Надела пуловер. Рубашку затолкала в сумку. Сняла с гвоздя куртку. Сунула ноги в туфли и вышла. Прошла через магазин. Пахло духами и косметикой. Снаружи, в торговом центре — едой. Она спешила. Изо всех сил. Диктуя себе каждый шаг. Прочь, на улицу. По Третьей улице она дошла до бульвара Санта-Моника. Вниз. Через Оушн-авеню в сквер вдоль моря. Села на первую же скамейку. Сидела. Смотрела. На море. Было холодно. Она зябла. Завернулась в куртку. Глубоко дышала. Ветер усилился. На газоне лежали двое мужчин. Рядом с пальмой. Укрывшись темно-синей клеенкой. Повернувшись лицами друг к другу. Спят. Клеенка подоткнута под спины и ноги. А больше никого не видно.
* * *
Из номера она позвонила Хельмуту. Он спросил, в чем дело. Почему она не звонит. Он волнуется. Она рассказала ему о головокружении. О том, что пришлось лечь на пол. В примерочной. Как мир навалился на нее, а потом вернулся на место. Словно морские волны на пляже. Но геометричнее. И как билось сердце. Будто рылось в груди. Медленные удары и такие долгие паузы между ними. Ей думается, она заболела. Это все перелет, сказал он. Акклиматизация. Давление. Не рвало ли ее. Нет ли поноса. Боли в груди. Не колет ли. Не месячные ли у нее, а если да, то насколько сильно. И не принимала ли она снотворного. Вечером. Накануне. Нет. Все — нет, отвечала она. Было так, как уже бывало. В детстве. Только хуже. А давление у нее всегда было низкое. Он вскричал: «Ах, бедняжка моя!»
И как жаль, что он не может помочь. Но он выяснит, что можно купить в тамошней аптеке от давления. Правда, только завтра. У него ночь уже. И ест ли она как следует? Просто ей нужно беречься. Немножко отдохнуть. Пока он говорил, она думала, что ему просто тоже нужно было поехать, как они договаривались. И он был бы здесь. И они пошли бы в аптеку за лекарством. Или он бы пошел и принес ей. Или же что-нибудь нашлось бы у него в аптечке. А может, ей бы вообще не стало плохо. Если бы он поехал. Не сказала ничего. Она должна ответить, что ела на обед. Или на завтрак. Она завтракала? Она ведь никогда не завтракает. Нет. Да нет же. Завтракала. Но когда женщина одна. Никакого удовольствия втом, чтобы пойти куда-нибудь поесть. Готовить? Только себе? Ей снова стало грустно. Досадно на него. Пока он был заботливым врачом, она ощущала его близость. Любила, когда он говорил с ней как с пациенткой. Потому что нужно садиться к стойке, сказал он. Всегда. Чтобы жить одному, нет места лучше Л.-А. Там все — одиночки. «Я для тебя, стало быть, тоже теперь одиночка». Он не то имел в виду. Для себя. Для них обоих. Конечно, она не одиночка. Но в Л.-А. Там все так выглядит. Честное слово, он так не думает. Она чувствовала, как он отдаляется. Больше не смотрит на нее как на свою. Они не смогут больше. Вместе. Не смогут быть одинаково настроены. Даже по телефону. Они по-разному говорят об одном и том же. Разное имеют в виду. И даже говорить об этом бессмысленно. Она спросила, всели у него в порядке. Что? «Нет», — ответил он. Он ведь иначе представлял себе эти две недели. У Сандры снова случилась почечная колика, она лежит в больнице в Дорнбирне. Он был с ней. Летал. Она на днях приедет в Вену. К Трауде. Тогда он, может, еще успеет приехать к ней. «Да. Тогда всего хорошего. Спокойной ночи». Он сказал: «Гретель, я же люблю тебя». Она положила трубку. «Же». Она ему не нужна. Сейчас. Никому она не нужна. Даже собственному ребенку. И так — всю жизнь. По сей день. Быть нужной. Любимой. Что делать дальше? Она легла на диван. Смысл. Где ей взять смысл. До сих пор она и без него обходилась. От одной большой любви до другой. Этого хватало. Но новой любви не предвидится, а роман с Хельмутом давно уж не большой. Если он вообще еще есть. И денег тоже нет. Приработок у Вагенбергера. И его больше не будет. После дискуссии о его понимании Шекспира. Кругом одни развалины. И не надо ей ждать сорока лет. Чтобы пережить кризис. Она уже в тридцать девять имеет его. Она лежала на диване. Глядела на пальмы переддомом. Проснулась около трех. Вскочила. Помчалась. В гараж. Манон должна забрать внучку из школы. Она ничего не знала ни о какой внучке. Но Манон — бабушка. Она должна быть чудесной бабушкой. Она успела. В две минуты четвертого она была у Манон. Манон представила ей доктора Ханзена. Высок. Строен. Узкое лицо. Седые волосы зачесаны назад. Почти совсем белые. Одет в твидовый пиджак и вельветовые брюки. Галстук — полосатый. Да, сказал он, ему, собственно, не совсем понятно, чем он может помочь. По-английски он говорил без акцента. Это — идея Манон. Но он, разумеется, с удовольствием расскажет все, что знает об Анне. Он очень ценил ее. Восхищался. Манон убрала со стола и пригласила садиться. Стол стоял у окна во двор. Доктор Ханзен сел спиной к окну. Манон ушла.
Пусть Марго дождется ее возвращения. Ей наверняка есть о чем поговорить с Максом. Маргарита села, положила на стол диктофон. Доктор Ханзен спросил, она предпочитает беседовать по-английски или же по-немецки? Ему — все равно. Она включила диктофон. Он с удовольствием поговорит по-немецки. Произнес он по-английски. Но как ей угодно. Дальше они говорили по-немецки. В его немецком было что-то неуловимо американское. Во время разговора Маргарита наблюдала, как в бассейне туда-сюда плавают какие-то люди.