Благожелательное напутствие старого поэта молодому (ведь в нынешней быстрой смене литературных поколений Гумилев, наша погибшая великая надежда, годился бы ему чуть не в отцы, а пишущий эти строки, почитай, в деды, будь мы только друг другу родней, а не просто земляками по баснословному краю, по тридевятому царству Жар-Птицы и Серого Волка, откуда все трое родом) – это сердечное напутствие, провозглашая перед людьми веру старика в молодую силу, отнюдь не указывает, однако, на теснейшую, непосредственную связь художественного преемства. Во избежание недоразумений полезным кажется мне предупредить, что Илья Николаевич Голенищев-Кутузов вовсе не мой ученик (как не был моим учеником и покойный Валериан Бородаевский, чей самобытный дар я отметил и пытался определить в предисловии к его первому сборнику, – что, кстати сказать, немало повредило ему на журнальной бирже поэтических ценностей, королем которой в то время был мой друг и антагонист Валерий Брюсов). Итак, мы не связаны друг с другом взаимною порукой и не отвечаем: я – за недовершенность того или другого из этих первых и сильных созданий художника, по своему складу взыскательного и строгого, но еще не довольно опытного, он – за грехи моего личного мастерства и наставничества. Мало того: мой мнительный слух не улавливает в этих стихах, к великому облегчению моей совести, и косвенных улик моего общего литературного влияния. Вообще же с преданием – как ветхим, так и свежим – молодой поэт весело и открыто дружит, что и естественно, потому что современная русская поэзия, подобно эллинству предхристианской поры, выработала общий гостеприимный язык. И не уменьшает его самостоятельности, напротив, ярче ее обнаруживает и увереннее утверждает свободная многоотзывчивость его музыки, преломляющей в себе, по внутреннему своему закону, звуковой строй не только заветных песен нашего Баянова века, но и «былин сего времени». Внушений Блока, впрочем, на редкость мало, несмотря на романтическую стихию изучаемой лирики. Если уж допытываться, чьи песни глубже всего запали нашему поэту в душу, чтобы процвесть из нее своеобразными цветами, я назвал бы не Тютчева и Баратынского, глаголы которых звучат в ней как дальний колокол, ни даже Пушкина, его пленившего белым стихом своих раздумий, но Лермонтова, а из новейших поэтов того же Гумилева, связанного в свою очередь с Лермонтовым глубокою и таинственною связью.
Что же до возможных случайных отголосков, не имеющих никакого отношения к органическому росту и генеалогии творчества (отыщет ли их какой-нибудь знаток по этой части, я не знаю и не любопытствую), то если бы к самоцветной раковине и прилипли кое-где волокна соседней подводной флоры, не это существенно, а то, что, приложив раковину к уху, услышишь в ней шум моря: о, конечно, вековечно русского моря! Это чувствование в себе родовой стихии (оно же и его «родовая тоска») поэт именует памятью. И прав он, не в умозрении, а в душевном опыте, различая память от воспоминаний. «Не говори о страшном, о родном, не возмущай мои тысячелетья», – это не о воспоминаниях сказано, чей огонек, как и сама жизнь, мерцает тусклостью свечи в разверзшиеся мириады»: сказано это о памяти. Она священна, «вечною» зовет ее Церковь; воспоминания же – зыбучими призраками тумана встают они между душой и ее недвижною памятью. Память укрепляет и растит душу; воспоминания сладкою грустью ее разнеживают, чаще жестоко и бесплодно терзают. Но воспоминаний у певца Памяти мало. Что вспоминается ему? Запах русской земли, осенние сторожкие сумерки да усадьба – «деревянный ампир» (и слово-то книжное, недавно ставшее ходким) в старинном саду с великолепно (но только вчера) найденными Парками, прядущими тонкую пряжу по желтым куртинам. Или вот еще благочестиво сбереженный веер, – но про него и вспомнить нечего, кроме семейного предания, что завезен был он из дальних странствий, с востока; поэтому всё, что сплелось над ним, придумано, и очень красиво придумано: к «тихоглаголящим фонтанам» за прадеда или прапрадеда, путешественника, впервые прислушался его поздний потомок, не видевший своими глазами ни «дремлющего Тегерана», ни даже, быть может, самого крылечка в саратовской деревне, с которого непоседливый помещик в думах об урожае глядел когда-то на медленно желтеющую за службами полосу поля. Другое дело – чудесные перекопские лиманы; но это уже воспоминание не дедовского жилья, а скитальческого становья… Итак – немолчный голос памяти в глубине духа при скудости чувственных воспоминаний. Отсюда может рождаться в светлые, умудренные и примиренные мгновения музыкальная печаль, «чистая» и «легкая», «как пепла горсть», и непрерывно, ежечасно должен расцветать «болезненно-яркий, волшебно-немой» сон фантазии: так внутреннее зрение озаряет душу слепца.
Эти размышления – мое вглядывание в лицо поэта. Всматриваться я принужден, ибо, хотя и уловил с первого взгляда его «необщее выраженье», молодые черты всё же не сложились до вполне отчетливой выразительности, не определились окончательно. Другими словами: начальная (она же и последняя!) задача всякого лирического поэта, задача выявить духовное лицо свое в его существенной единственности и потому всеобщей значимости, разумеется, – да и как могло бы быть иначе? – еще далеко не выполнена. Это не значит, однако, что напевность Голенищева-Кутузова всё еще трудно отличить в ее своеобразии на состязании певцов. Легко уже и теперь узнать ее – а узнав, нельзя ни с другими смешать, ни забыть, – по многим ее особенностям: и по скатному жемчугу его элегических белых ямбов (в которые так устало переливается рассказанная поэтом Дюрерова Меланхолия, как будто и рифма столь же не нужна стала безнадежному духу, как покинутые резец и циркуль), и по грустно-мечтательной, порою сивиллинской жуткой мелодии его сербских трохеев, особенно же по сжатым губам, по заглушенному крику, по немотному жесту его трагизма («будь гробом и простым, и черным среди повапленных гробов») и по своеобычной, лихорадочной смеси его тоски, проходящей всю гамму от той чистой и легкой печали над горстью пепла до мрачного уныния («кто скажет мертвому: спеши?») с бодрствующей настороженностью препоясанной по чреслам воли, будто всё ждущей, как молнии, которая должна сжечь и возродить его, какого-то знамения, чьего-то тайного зова. Но он не меланхолический Гамлет, напрашивающийся у судьбы на несоизмеримый с его духовным законом, на духовно непосильный ему подвиг. Правда, и его «разум мерит вседневный обман», но он знает, что недостаточно обличить ложь или зло жизни, что требуется собственное внутреннее овладение истиной. Внутренний закон, уже чуемый в душе, как реяние серафима, должен открыться влачащемуся в пустыне мрачной, блуждающему по темному лесу въяве, направить его путь и руководить его действием. И не самосильным домыслом можно извлечь из своего глухо прорастающего навстречу ему сознания этот закон, ибо «от себя вы не можете творить ничего», но это будет делом благодати.
Шестикрылая мучит душа
Безнадежно двурукое тело…
…………………………………..
Разум мерит вседневный обман;
Прорастает сознание глухо.
Только знаю – придет Иоанн,
Переставит светильники духа.
В захлестнувшем мир потопе беспамятства не старого действия хочет от жертв возмездья и сынов нового обетования Память, а напоминающей вести, нашептанной Утешителем, Духом Истины. И пока не сложилось в духе новое слово, заградитель-ангел, который всё снится поэту, не опустит пламенного меча. Кому дано много, с того много и спросится; дело же идет о духовном самоопределении новой России. Верность отцам вечная, и о них память повелевает не вторить им и множить их ошибки, но исправить и восполнить их дело: возврат на старую колею – вот измена. Поистине, строки мои – напутствие: далекий (но кто измерит, какая часть его уже пройдена?) указан поэту путь – до самого себя…
Мне, художнику, нравится его нынешний поэтический мир, гадательный, предсолнечный, озаренный утреннею звездой; мне нравится эта сумеречная расплывчатость смутных, как бы еще движущихся очертаний; мне почти хотелось бы задержать наступление дня и «продлить очарование»… И всё же есть что-то жуткое и требующее солнечного расколдования в этой игре неразрешенных возможностей, в этом сговоре яви с утренними снами. Что значит эта реющая, двоящаяся мечта-действительность? О чем свидетельствуют эти глухие стоны из сокровенного лабиринта души?.. Я продолжаю вглядываться в лицо поэта.
Кажется мне, что родился певец Памяти с душою, открыто и доверчиво обращенной к волшебному богатству Божьего мира: жизни не хватит, чтобы надивиться на него вдоволь в умном весели и всё, что ни есть в нем, облюбовать и восславить. Но с детства Miss Destiny, черствая и деспотическая nurse, стояла у дверей влекущего в свои просторы светлого мира, как ангел с пламенным мечом. Судьба разрушила благодатную беспечность души и сделала всё, что могла (но не всё, видимо, она могла!), дабы превратить «наивного поэта» в человека, «обращенного вовнутрь себя», как говорят современные психологи. Поэтической мощи эта обращенность вовнутрь не уменьшает – скорее, развивает ее, – но тип поэзии существенно видоизменяет. Его Россия, изъятая из его поля зрения, стала для него «внутренним опытом», предметом мистической веры и почти потусторонней надежды; память об ней – «вечною памятью», провозглашаемою в чине погребения. Возлюбленная Рахиль закуталась в непроницаемое покрывало, похожее на саван. Правда, скинула зато фату с ослепительного лица «перворожденная Лия»; но поэт не может, не хочет любить ее. Здесь требуется, впрочем, оговорка: по существу он любит Запад всею страстью русского духа, насильственно отлученного веками от другой своей и единосущной половины. Но предмет этой любви не тот полувыродившийся Запад, что предстоит русскому поэту в его современном воплощении. Иной, истинный образ Лии, изначальной сестры Рахилиной, встает в его духе и уводит его за собой – опять прочь от чувственного явления, опять во внутренний его мир, где посетят его тени Данте, св. Бернара, средневековых поверий. Между тем Miss Destiny решается побаловать и развеселить слишком уже призадумавшегося и притихшего воспитанника: она развертывает перед ним пленительные панорамы полуденных берегов, где под рокот Адриатики гармонически дружат итальянская и южнославянская старина. Напрасно: воспитанник воспринимает любимые видения как поверх сознанья скользящие сны, тогда как его сущая явь не вне его светит, а творится в глубинах духа. Изначала замкнутый посторонними силами в себе, дух из себя изводит свой самобытный мир: с ним он играет, по нему гадает, им ворожит.
Мой остров скуден и затерян,
Но полон вещих голосов:
Пифийских дымчатых расселин,
Над безднами встающих снов.
Устремленность воли, натянутой в разлуке с заветным как тетива лука, налагает этот свой мир на мир данный, который оказывается в некоторой мере уступчивым, проницаемым и пластическим. Романтика образов (как это было и с Гумилевым) утрачивает характер несбыточности и обращается в магическую действительность… Но Miss Destiny бодрствует и по мере надобности сметает паутины предутренних чар пламенным мечом.
Какое испытание мощи духа – эта жизнь вне жизни! Но, думается, русская душа выдержит и это испытание, выживет – для жизни в жизни. Смелее же, и с Богом в дальнейший путь, об руку с правдивою чаровательницей, в быль обращающей небывалое, верною Песней:
Чадам богов посох изгнания легок,
Новой любви расцветший тирс!
Вячеслав Иванов
Павия, 24 августа 1931 г.
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Рим кажется мне уже сном прошлого существованья, что смутно припоминается и мучит, неотвратный непостижимый.
Пишу Вам с Летейского берега. Адриатическое море, инее, неподвижное, ночное – моя Лета.
Посылаю «Nox Sibillina» 1). Предпоследняя строфа записана заново. Почти со всеми Вашими поправками должен был согласиться.
На пароходе между Сплитом (Spalato) и Дубровником досказалось ранее едва ощущаемое стихотворение об «облаках и Киприде». Не знаю, понравится ли оно Вам. После римских всенощных бдений я спал стоя, сидя, лежа, в поезде, ресторане, у брадобрея, в таможне, на пароходе. Между Римом и Анконой ревностный блюститель порядка даже оштрафовал меня за то, что я спал на скамье с ногами и не двигался с места, несмотря на двукратное предупреждение. Почти что дураковское происшествие!
В Анконе, презрев усталость, я полез на гору смотреть собор – романский, небольшой, «шибко» испорченный реставрациями. Там, у тяжелой каменной гробницы днедавнего кондотьера взгрустнулось мне. Захотелось лежать так, скрестивши руки, рыцарем, едва сжимающим отяжелевший меч, безвозвратно погрузиться в каменную нирвану 2). Тем не менее поспешил пароход, выбрал койку у самого иллюминатора и мае же заснул. Во сне меня мучили кошмары. Мнилось – пламезарным диском, сферической молнией ослепляет и подавляет меня Акир 3) и шепчет пронзительно: «У овса не колос, а бруно, бруно». Я стараюсь его уверить, что в диссертации не упущу этого из виду, но Дураков-Сизиф 4) и Софиев-Иксион 5) проклинают меня, а из недр невозвратного слышится голос Адрастеи 6): «Я была твоей».
Не знаю, долго ли продолжалось лживое мое мечтание, но благосклонная Нереида, сжалившись надо той, плеснула мне прямо на грудь пригоршню соленой морской воды через открытый иллюминатор. Вскоре начало светать, и показались вдали дымно-синие острова Далмации.
Весь день на море я дремал в chaise-longue, услаждая свой собственный слух стихами (даже греческими!).
Ныне в моем иллирийском пленении 7) вспоминаются мне наши беседы, Ваши прозрения и толкования, и «поучения сыну Сирахову»8 (Акира), и горькое благоуханье библиотечной Тебаиды.
Сердечный привет Ольге Александровне и Елене Александровне.
Искренне Вам преданный Илья Голенищев-Кутузов
Дубровник, 28 августа 1928
P.S. По непростительной моей рассеянности я не записал Вашего адреса. Но почти уверен, что не ошибся Восса di Leone 3 (Ultimo Piano). Очень прошу рассеять мои сомнения и открыткою сообщить, дошло ли мое письмо. (Почему-то надеюсь на Ольгу Александровну .)
Дубровник, 3 декабря 1928
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Пишу Вам в Павию, полагая, что Вы уже покинули Рим, куда послал я письмо и стихи вскоре после моего отъезда. Воспоминания о «Regina Viarum» [7] и о Вас для меня нераздельны и волнующи. В Риме я был счастлив и, кажется, даже начинал дышать сознательно.
Ныне вкруг меня темно-коричневая аура повседневных забот, но всё же порой пронизывается она благостными цветами. Пишу мало. Будут гекзаметры об Акире, Aqua Paolo [8] и Яникуле, стихи о Флоренции, о пережитом и уже отошедшем в глубины памяти. Пока могу лишь показать новую дубровницкую «медитацию» и переделку подражания «Cantica Canticorum»9).
Не знаю, суждено ли мне увидеть Вас в следующем году. Miss Destiny, выставляя напоказ желтые английские зубы, соблазнительно улыбается и шепчет: «In Paris, in Paris…».
Всё же я еще верен итальянским впечатлениям. Книга о молодости Данте10) в центре моих занятий. Попутно поправляю и комментирую перевод «Vita Nuova». Весь октябрь писал я статью о Толстом-художнике (по-сербски) 11). Читал публичную лекцию.
С Евгением Васильевичем (он же Акир) не теряю связи. Не теряю также надежды, что ему удастся перетащить меня в университет.
От Дуракова изредка получаю послания. Собирался он даже навестить меня, но, по всей вероятности, не пустила его невеста. Он женится на гречанке и собирается читать Пиндара в подлиннике. Пиндар и Тиртей 12) – предтечи евразийцев!
У Акира, видевшего моего друга и его нареченную, я узнал лишь, к великому моему облегчению, что ее не зовут Ксантиппой 13). В дни белградских русских событий (съездов ученых и писателей) все ходили на поклон к Мережковским. Не соблазнился один Алексей Петрович. Пишет: «Я к Гиппиус, конечно, не пошел, что мне у нее делать. Она всё ненавидит, а я всё люблю, она всё проклинает, а я всё благословляю, наконец, я хочу писать оды, а она, кажется, за свою жизнь не написала ни одной и вряд ли напишет. Мои учителя да будут Ломоносов, Державин, Пушкин, Боратынский, Тютчев и Вячеслав Иванов»14). Разве не прелесть Дураков!
В апреле, по всей вероятности, буду в Белграде по делам. Думаю выступить в Союзе писателей и, может быть, в Сербском народном университете. Разрешите ли Вы мне воспользоваться неизданными Вашими стихами (многое успел я переписать в Риме) и прочесть о Вас лекцию?
В Белграде также думаю начать переговоры относительно моего «Королевича Марко». Либретто я уже передал Роговскому, и он пишет музыку, «божественную и демоническую», но чуждую романтизму. В настоящее время переделываю либретто (русское) на пьесу («действо») по-сербски 15).
Передайте, пожалуйста, мой сердечный привет Дмитрию Вячеславовичу. Надеюсь, что он вполне поправился.
При случае прошу также засвидетельствовать мое почтение и поцеловать ручки Ольге Александровне и Елене Александровне.
Глубоко уважающий Вас Илья Голенищев-Кутузов.
31 марта 1930
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Давно уже собираюсь написать Вам, но что-то мешало мне, останавливало меня. Быть может, суеверный страх – прервать заповедный круг римских воспоминаний. Я уже пять месяцев в Париже. Живу с семьей в Латинском квартале, близ Bd Saint-Germain. Преодолевая все житейские трудности, пишу тезу у Hauvett’a (автор «L’Introduction a la Divine Comedie» и работаю в Ecole des Hautes Etudes (романская филология).
Осмотрительные редакторы всё же начинают печатать мои стихи и статьи. «Римский офорт» появился в «Современных записках».
В канун января сделал доклад в Союзе Поэтов – «Лирика Вячеслава Иванова». М.О. Цетлин 16) предложил напечатать мой доклад в «Современных записках» и просил меня написать Вам – возможно ли напечатать Ваши новые стихи или хотя бы втиснуть их «контрабандой» в виде цитат в мою статью? На ту же тему беседовал со мной небезызвестный Вам Оцуп, редактор новоявленных «Чисел» 17). Наконец, недавно с аналогичным предложением обратился ко мне С. Маковский 18), заведующий литературным отделом «Возрождения». Он хотел бы, независимо от «Современных записок», получить для «Возрождения» статью о Ваших новых стихах и подробнейшую рецензию о «Дионисе и прадионисийстве». «Мы не столь богаты, чтобы швыряться такими людьми, как Вячеслав Иванов», – сказал он мне. Я почти что был принужден обещать статью и рецензию в течение следующего месяца; всё же я успел выговорить себе право обратиться к Вам за разрешением. Я не знаю, сочтете ли Вы появление таких статей своевременным 19)? Буду с нетерпением ждать Вашего ответа и указаний. Смею надеяться, что Вы мне напишите хотя бы несколько строк. Адрес мой: 2, rue de l’Ancienne Comedie. Paris VI.
Посылаю Вам два сборника Союза (в скором времени выйдет 3-й) и мои новые стихи.
Как здоровье Дмитрия Вячеславовича? Вернулся ли он в Италию? Передайте, пожалуйста, при случае мой сердечный привет и лучшие пожелания милой Ольге Александровне. На мою лекцию пришла Ольга (Николаевна?) Острога. Пригласила меня к себе. Она, ее муж 20) и сын очень мне понравились. Получил в подарок «Кормчие Звезды» (у них было два экземпляра). Они Вас, по-видимому, очень любят и хорошо знают.
В прошлом году я был два раза в Венеции. Заканчиваю легенду об Ангельском Папе 21) (чудо происходит перед San-Marco).
Искренне Вам преданный Ваш Илья Голенищев-Кутузов
24 апреля 1930
Дорогой Илья Николаевич,
Благодарю Вас за дружескую память и неизменно доброе ко мне отношение. Вы очень обрадовали меня вестью о себе из Парижа, где Вам и надлежит теперь работать; ответ мой замедлила поездка в Рим на концерт в Augusteo, где исполнено было и имело большой успех сочинение моей дочери «Тема с 9 вариациями для оркестра» на текст «Rorate coeli desuper» [9]. Вот Вам одна новость о нас. Моя лично жизнь остается неизменной; разве что вышла в Германии, у Зибек-Мор в Тюбингене, заново переработанная мною «Die russische Idee». Что касается сына, он всё еще в давосской санатории; осенью должен быть переведен пансионером в известный швейцарский, руководимый бенедиктинцами лицей в Engelberg, потому что состояние его здоровья теперь позволяет продолжение занятий. Простите великодушно, что давно – т.е. своевременно – не написал Вам, а писал о Вас Степуну 22), присовокупив то Ваше стихотворение – белые стихи, – которое мне очень полюбилось, и, кажется, еще что-то. Я рад, что Вы сошлись, наконец, с «Современными записками». Отвечая на Ваш вопрос, скажу Вам, что хотя и не повинуюсь вызову в Россию, однако предпочитаю быть верным своему обещанию, в силу которого был отпущен за границу, – не участвовать в эмигрантской печати. В своих статьях, однако, Вы можете сообщить кое-что (немногое, впрочем) из моих неизданных стихов 23), не упоминая, во всяком случае, что имеете на это особое разрешение автора: естественно, что стихи поэта ходят по рукам в списках. Протестовать против предполагаемой дружеской indiscretion [10] (допустимой, повторяю, в очень ограниченных размерах) я не буду – вот и всё. А за ревность Вашу о моей музе большое Вам от души спасибо.
Очень приятно мне, что воскресают из моего прошлого милые супруги Остроги. Или сообщите их адрес (ибо я надеюсь, что Вы поддержите с ними знакомство), или Вы получите письмецо к ним от меня и моей дочери, которое не откажите им передать.
Нужен мне также очень адрес Андрея Ивановича Каффи 24). Сборники Союза , о которых Вы пишете, я не получил. Журналов парижских (русских) не вижу. Благодарю за сообщенные стихи; только не всё в них мне нравится: [11] всё еще не завоевана maestria, всё еще нет настоящей строгости, художнического трезвения, простоты вожделенной, благодатной 25). Простите il vecchio brontolone [12], который в Вас верит.
Обнимаю Вас с любовью Вяч. Иванов
26 июня 1930
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Не отвечал Вам сразу, так как ждал выхода третьего сборника Парижского Союза Поэтов и еретического альманаха «Перекресток». Вместе с этим письмом посылаю Вам обе книжки на поругание. О Вас написал две статьи (одна посвящена «Дионису», другая – лирике). Они уже пристроены (в «Возрождение» и в «Современные записки»). Вскоре должны появиться.
Меня еще на год оставили в Париже с условием защищать тезу в мае 1931 г.
Так как мне удалось найти несколько неизданных переводов Петрарки (senilia – ultima epistola a D.J.B.), я решил в спешном порядке закончить работу «Les manuscrits francais de Griseldis de Petrarque. Etude critique et literaire» во вкусе Ecole des Hautes Etudes historiques et filologiques, где я удостоен званием eleve titulaire. Работаю у проф. Рока, редактора «Romania».
Книга о молодости Данте будет написана позже. Многое придется изменить. Но всё же от начатого не отрекаюсь.
В стихах моих кое-что исправил сообразно с Вашими указаниями. Так, ударение «ржавеет» – теперь «заржавел». Относительно же Amen в том же стихотворении («Меланхолия») остаюсь при особом мнении ввиду идеологического расхождения, чья причина – мои ереси и несовершенство (духовное). После долгих размышлений я убедился, что в пьесе «Анкона» я употребил слово «мистраль» зря, смешав его с маэстралем (распространенным не только в Венеции и на Адриатическом побережьи Италии, но и в Далмации). В следующем «издании» – поправлю.
Вообще Ваши указания мне чрезвычайно ценны и радуют, даже тогда, когда обнаруживают слабые мои стороны и многие несовершенства.
Теперь, увлекаясь «новыми» метрами, корплю над гекзаметрами и ямбическими триметрами.
Посылаю Вам в письме несколько стихотворений – новых и старых, подвергшихся обработке. Мне очень хотелось бы, чтобы Вы написали, что о них думаете и в чем их недостатки.
Надеюсь, что здоровье Дмитрия Вячеславовича лучше. Передайте, пожалуйста, мой сердечный привет ему и милейшей Ольге Александровне (при случае).
Искренне Вам преданный
Илья Голенищев-Кутузов
2, rue de l’Anciene Comedie. Paris VI.
31 июня 1931, Париж
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Я получил сегодня письмо Глеба Петровича Струве 26), сына П.Б. Струве. Он просил меня написать Вам и запросить Вас, согласны ли Вы, чтобы «Россия и славянство» напечатало в русском переводе Ваше письмо к Charles du Bos (появившееся в сборнике «Vigile»). Мне кажется, что я не буду нескромным, переслав Вам попросту письмо Г.П. Струве ко мне, из которого Вам будет вполне ясно, в чем дело. Очень прошу Вас ответить как можно скорее, хотя бы несколько слов. Я постоянно пишу в «России и славянстве» (главным образом, о югославянской литературе), и мне хотелось бы оказать редакции посильную услугу; они же очень хотят напечатать Ваше письмо. Желание их мне кажется вполне понятным и законным.
Я пока что еще в Париже, где останусь, по всей вероятности, до Рождества. Большая половина моей французской диссертации написана. Книга будет озаглавлена «L’histoire de Griseldis en France au XIV et XV siecle». Работаю у профессора Рока в Ecole des Hautes Etudes. Думаю защищать диссертацию в декабре. Потом придется вернуться в Югославию под сень Евгения Васильевича. Его, кстати, скоро увижу, так как он приезжает в Париж на всё лето.
Пишу очень мало: мешает научная работа (начало огорода) – und pflanzte muhsam die Citaten [13].
Всё же осмеливаюсь послать Вам стихотворения. Начал также писать прозу и даже печатать 27).
Передайте, пожалуйста, сердечный привет и наилучшие пожелания Ольге Александровне и Дмитрию Вячеславовичу.
Глубоко уважающий Вас
Ваш И. Голенищев-Кутузов
26, av. de Cbatillon, 36. Paris XIV.
24 июня 1931
Дорогой Илья Николаевич,
В деловом и срочном порядке пишу Вам этот ответ на деловой Ваш запрос.
Письмо к Ch. du Bos написано по-французски; напечатанный текст и есть его оригинал; русской редакции нет ни на бумаге, ни у меня в голове; перевести его на русский язык было бы и для меня самого делом очень нелегким, потому что каждое слово в нем ответственно – взвешено в смысловом отношении, нюансировано в психологическом. А так как «Письмо», естественно, будет предметом обсуждения и, вероятно, полемики, где каждое лыко берется в строку (так и следует), то необходимые цитаты надлежит давать в оригинале, то есть по-французски. Я желаю, чтобы мои слова, обращенные в нем к русской эмиграции, были ею услышаны; но обращаюсь я к тем кругам, которые французскую речь хорошо понимают; иначе я озаботился б изданием русского, мною самим подготовленного или выверенного и авторизованного перевода, но это пока что не в моих намерениях. Итак, со своей стороны согласия на перевод дать не могу. Если бы таковой всё же был напечатан без моего не только участия, но и согласия, то уже во всяком случае я не мог бы считать себя ответственным за приписанные мне переводчиками выражения, а следовательно, и утверждения, ибо подлинный смысл всякого утверждения неразрывно связан с его формой. Итак, цитаты в подлинниках – в данном, моем случае – conditio sine qua non [14] корректной полемики и добросовестного изложения. Но и мое личное согласие на перевод (которого я, однако, не даю) было бы недостаточно. «Письмо» принадлежит тому, кому оно написано и сдано; написано же оно и отдано Шарлю Дю Бос для Vigile, издателем и правомочным собственником коей является l’editeur Grasset; без разрешения этих двух лиц перевод не мог бы появиться в печати, его обнародование должно было бы предваряться заметкою: печатаем-де наш перевод, автором не авторизованный, с разрешения гг. Дю Бос и Грассе. Повторяю, что обсуждение мне было бы желательно при сохранении подлинной формы моих утверждений. Вот и всё о деле. Глубоко и мучительно сознавая свою огромную вину перед Вами – вину гробового молчания, как если бы я был мертвым телом, которое Вы, любимый друг мой, осыпали душистыми цветами, обещаю вслед за этими новые строки – обо всем, чем сердце живо, – которые уже и собирался Вам слать, теперь же заочно Вас обнимаю.
Неизменно Ваш и Вам благодарный Вяч. Иванов.
Черкните мне еще и пошлите еще стихов – и… прозы!!
9 июля 1931 г., Париж
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Вот пишу Вам снова и на этот раз по глубоко личному делу. Хочу издать книгу стихов. Почти что нашел издателя, что по нашим обстоятельствам всё равно как чудо. (Правда ли, впрочем, что Блок назвал свою книгу «Нечаянная радость», найдя издателя или, найдя издателя или legenda aurera [15]?)
Под величайшим секретом сообщаю Вам, что издатель – Рахманинов («Таир»). Книгу назову «Память», ибо –
из озера Памяти плещут
Влаги студеной струи.
Буду печатать лишь то, что считаю лучшим (4 листа, не больше).
Мне очень хотелось бы иметь Ваше предисловие, хотя бы самое краткое. Равным образом Рахманиновскому издательству. Я уверен, что по внутренним причинам Вы согласились бы, но я не знаю, возможно ли по внешним? Правда, я не живу по нансеновскому паспорту, но всё же печатаюсь во всех эмигрантских изданиях. Я не смею настаивать и прошу лишь извинить меня, если просьба моя покажется Вам неуместной.
Посылаю Вам два моих прозаических опыта. Подготовляю книгу рассказов «Огонь над водами».
Мне хотелось бы поставить эпиграфом на книгу стихов какое-либо латинское двухстишье об озере Памяти (или Мнемозине 28)?). Может быть, из Вергилия? Я буду Вам очень благодарен, если сообщите мне нужный мне эпиграф, который, боюсь, будет лучше, чем всё остальное.
Стихов почти не пишу, так как всё время поглощено научной работой: необходимо всё закончить к декабрю.
В Париж приезжает на всё лето Евгений Васильевич. Вышла его книга о Иоахиме 29).
Передайте, пожалуйста, мой сердечный привет добрейшей Ольге Александровне и Дмитрию Вячеславовичу.
Искренне Вам преданный Илья Голенищев-Кутузов
17 июля 1931
Дорогой Илья Николаевич,
Так и не собрался еще написать Вам согласно обещанию, будучи чрезмерно занят, но Вы предупредили меня письмецом от 9 июля, на которое спешу Вам ответить. Рад, что Вы издаете лирический сборник, – и, так как Вы хотите иметь к нему мое предисловие, уведомляю Вас о моем согласии; но для этого мне необходимо иметь полный текст предполагаемого сборника. Должен также предупредить, что написать предисловие было бы очень затруднительно, если бы в сборнике оказались стихи прямо и открыто политические, чего я, зная Вашу лирику, не предвижу. Спасибо за присланные газетные вырезки, в которых еще толком не разобрался, не имея ни минуты свободной: перед скорым отъездом в Швейцарию столпились густо многочисленные и разнообразные дела, и тут же пришли вороха корректур, как всегда, безотлагательных и, как всегда, трудных для меня, потому что я изменяю свои тексты во время их печатания без конца. Обнимите от меня со всею любовью Евгения Васильевича и поздравьте его с выходом в свет «Иоахима» – для меня это большая радость. Как идет Ваша интересная работа? И почему Вы оставили труд о Петрарке в современной ему Франции? Андрей Иванович Каффи (Andres Caffi) хотел с Вами познакомиться, а также встретиться с Евгением Васильевичем; адрес его: Versailles, Villa Romaine, Avenue Douglas Haig 8.
Латинского поэтического эпиграфа, выражающего орфическую мысль: «Из озера Памяти плещут влаги студеной струи» (как я перевел les tablettes orphiques [16] не могу Вам дать: кажется, ничего об этом и нет [17].
Дружески Ваш Вячеслав Иванов
(конец июня – начало июля 1931. Париж)
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Посылаю Вам рукопись книги, которую хочу издать в октябре. Список этот, по-видимому, окончательный; может быть, прибавлю еще два-три, пока недописанных стихотворения.
Сердечное спасибо за согласие написать предисловие. В Поэзии Вы мой крестный отец. Посвящали меня – Amor, Roma 30) и Вы.
Мне очень хотелось бы знать, что Вы думаете о последних моих стихах? И о прозаических попытках? Большинство пьес в сборнике Вам знакомы, но есть несколько переделанных и недавно написанных, которых я Вам не посылал.
Мы с Евгением Васильевичем читали вместе статью Кюферле. Может быть, следовало бы ее перевести (для «Чисел») с Вашего согласия (и согласия автора)?
С А.И. Каффи я знаком. Видел его несколько раз у Вас в Риме. Я ему на днях напишу и позову к себе распить бутылку кьянти.
Сердечный привет Ольге Александровне (где она? и что пишет?) и Дмитрию Вячеславовичу.
Искренне Вам преданный Ваш Илья Голенищев-Кутузов
P.S. Может быть, с моей стороны не будет слишком дерзновенно поставить эпиграф об Озере Памяти по-гречески? А под ним дать Ваш перевод из «Диониса»?
P.P.S. Явно политических стихов у меня в сборнике нет. «Ювеналов бич» мне Музы не вручили – к счастью.
12 августа 1931
36, av. de Chatillon, Paris XIV
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Дошла ли до Вас моя рукопись?
Я полагаю, что Вы уже в Швейцарии, но что Вам всё же пересылают письма?
Я окончательно договорился с издательством. По-видимому, придется печатать не 4 листа, а всего 3. Поэтому придется исключить несколько стихотворений. Впрочем, может быть, это и к лучшему.
Нужно ковать железо пока горячо. Я приступлю к печатанию, как только получу предисловие , которое Вы мне любезно обещали. Не стану скрывать от Вас, что с Вашим предисловием издательство Рахманинова берет мою книгу гораздо охотнее, чем без оного. Простите мою настойчивость, но мне было бы чрезвычайно важно знать, когда я смог бы получить Ваше предисловие. Не менее важно для меня знать, что Вы думаете о моей книге . Жду с нетерпением Вашего ответа.
Здесь в Париже профессор Ганчиков 31). Я ему напишу, и мы увидимся. С Каффи тоже.
Искренне Вам преданный Ваш Илья Голенищев-Кутузов
Пожалей, о сердце, пожалей
Безнадежный призрак мирных дней.
Ты волны ликующей вольней!
Солнцем ли иль бледною луной
Твой нарушен горестный покой?
И само не знаешь, что с тобой.
О, скажи, куда меня влечешь?
И какую освящаешь ложь?
На тебя давно я не похож
Я смотрел, расчетливый мудрец,
На поля, где сеятель и жнец,
На стада покорные овец;
А труды, и радости, и сны
Были мне прозрачны и ясны,
Словно глубь морской голубизны.
А теперь – всё пенье, всё полет.
И потерян в бездне верный лот,
В океане тонет жалкий плот.
И, как огненный эдемский меч,
Из меня встает до неба смерч,
Чтобы узы смертные рассечь.
***
Бледной Силены лобзания
Сердце пронзают,
В зеркале вод сочетания
Обликов сладостных тают.
Облако тонкое, дальнее,
Ты ли стезей неземною
Лунной свирели печальнее
Тихо скользишь надо мною?
Маревом легким не скроешься,
О златострунное,
В солнечном сердце покоишься,
Сонное, лунное.
И. Г.-К.
P.S. Закончил легенду о последнем папе, о котором Вам говорил («Papa Angelicus»).
24 августа 1931
Дорогой Илья Николаевич,
Посылаю в Ваше распоряжение мое Предисловие. Не печатайте его, если оно почему-нибудь Вам не по сердцу или может повредить Вам (чего я боюсь) и успех Вашей книги затруднить. Простите, что посылаю его только теперь; но чтобы закончить его, я отложил на два-три дня мой отъезд в Швейцарию. Одновременно возвращаю рукопись, где Вы найдете несколько замечаний на полях. Желаю от души удачи изданию! Привет Евгению Васильевичу: что он скупится на экземпляр своей книги для меня?
Всем сердцем Ваш Вяч. Иванов.
Адрес остается: Collegio Borromeo, Pavia.
P.S. Серьезно и настоятельно прошу Вас не печатать предисловия, если оно окажется неподходящим. Не бойтесь обидеть меня этим: напротив, это будет доказательством Вашей дружбы, доверчивой близости Вашей ко мне, нашей действительной солидарности. Подумайте как следует, прежде чем решиться печатать. Мое имя для многих одиозно, а я не хочу, чтобы Вы от этого теряли. В.И.
23 сетября 1931
36, av. de Chatillon, Paris XIV
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Я получил Ваше Предисловие к моей книге и рукопись с Вашими заметками. Я узнал, что Вы имеете власть проникать в сокровенные горницы сердца, что Вам но ранить и исцелять людские души, но такого проникновения в мое сердце и такого магического воздействия на мое воображение я не ожидал. Мне порой казалось, когда я перечитывал Вами написанное, что Вы лучше понимаете мою сущность, и мой путь, и все препятствия на этом пути, чем я сам. Я не знаю, следует ли благодарить Вас, – мое уважение к Вам переросло благодарность, уважение уже меркнет в лучах моей любви к Вам, любви сыновней и неизменной.
Я переживаю эти последние два месяца странные, еще не вполне мною осознанные состояния. Думаю, что Дионис на время одолел Аполлона в моей душе. Что-то оборвалось во мне и родилось нечто новое, и радость моя мешается с ужасом. Поэтому мне трудно писать (я слышу лишь стихи). Всё, что считаю лучшим из мною услышанного (подслушанного у сердца), посылаю Вам. И мне было бы бесконечно дорого, если бы Вы согласились написать мне хоть несколько строк о Вашем впечатлении от моей Vita Nova.
Глубокоуважающий и любящий Вас Илья Голенищев-Кутузов.
P.S. Передайте, пожалуйста, мой сердечный привет Ольге Александровне. Ей будет посвящено в «Памяти» стихотворение «Парки» («О, дважды дано нам родиться… – И Логос наследует плоть…»). О заметках Ваших, столь ценных и проникновенных, напишу «по статьям» подробно, когда вновь овладею Аполлоновым началом.
ИГК
Все эти новые стихи войдут во вторую книгу «Звезда-Денница».
P.P.S. И.И. Фундаминский (Бунаков) 32) очень просил меня обратиться к Вам, не согласитесь ли Вы прислать стихи для «Современных записок». Они сами не решаются к Вам обратиться. Мой новый адрес (с 1-го октября): 27, rue des Bernardins, Paris V.
Я дал в «Современные записки» легенду в прозе «Рара Angelicus». Теперь судьба моя в руках Степуна!
30 сентября 1931
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Спешу Вам сообщить, что с 1-го числа я буду жить не на rue des Bernardins, как Вам писал, а на rue St. Jacques. Таким образом, мой новый адрес: 216, rue de St. Jacques, 216. Hotel des Nations, Paris V.
Мне было бы очень радостно, если бы Вы написали несколько слов о новых моих стихах.
Книга моя выйдет, по всей вероятности, к началу ноября. В Париже остаюсь до января. Е. В. Аничков просил передать Вам сердечный привет; он на днях уезжает обратно – в Македонские дебри, праздновать осеннего Диониса.
Я же в свободные и праздные минуты перевожу… элегии Проперция, для успокоения мятущегося духа и очищения от «миазмов».
Искренне и глубоко Вам преданный,
Ваш И. Голенищев-Кутузов.
15. И.Н. Голенищев-Кутузов – В.И. Иванову
Белград, 3 февраля 1935 г.
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Наконец моя книга вышла. Я уже было потерял надежду. Но писатель предполагает, а издатель располагает. «Память» без малого три года пролежала в наборе. Посылаю Вам книгу (еще два экземпляра вышлет Вам издательство из Парижа).
Я не могу Вас благодарить за Ваше царственное предисловие, которого я, право, недостоин. Все слова благодарности кажутся обыденными. Если бы я мог сказать как Данте 33):
O degli altri poeti onore e lume,
Vagliami il lungo studio e ‘l grande amore
Che m’ha fatto cercar lo tuo vlume.
Tu se’ lo mio maestro e ‘l autore.
(цитировать два следующих стиха не дозволяет мне благочестивая Память!) 34).
Из-за позднего выхода книги (издательство «Парабола» – берлино-парижское; издатель же Каплун 35,) – параболический Каплун!) мне пришлось прибавить с десяток стихотворений, Вам неизвестных, написанных позже, – простите великодушно!
Отобрал для Вас 18 новых моих стихотворений – те, что мне кажутся лучшими, – из будущей книги «Огонь над водами». Мне бесконечно важно , чтобы Вы мне написали о новых моих стихах (если не Вашим мнением – чем я измерю вне себя, беспристрастно, путь, мною пройденный?).
Теперь о внешнем в моей жизни: в 1932 году осенью я вернулся из Парижа в Далмацию. Весной 1933 поехал опять в Париж и докторировал. (Вам теза моя была послана издательством.) В мае 1934 меня выбрали приват-доцентом одновременно в Белграде и Загребе. Я предпочел Белград, где и нахожусь теперь.
Читаю лекции о старофранцузском языке и даю уроки в одной из белградских гимназий. Работы очень много; материально живется не очень легко, но есть надежда на лучшее будущее. Студентов у меня много (свыше ста), проявляют интерес – читаем старые тексты.
Об остальном – «стихи мои свидетели живые». Недавно был в Скопле (где крутящиеся дервиши по сей день пляшут в мечетях, воздвигнутых на развалинах богумильских капищ) – в гостях у Евгения Васильевича. Он собирается через год выйти в отставку и поселиться у самого моря, в Далмации. Пишет очень интересные и ценные воспоминания. К осени предполагаем издать сборник; я приготовляю статью о его научной деятельности (к 70-летию). Будет проза (Ремизов) и стихи (мои, Дуракова, Софиева, Е. Таубер). Если бы Вы разрешили напечатать Ваши стихи! (Я учитываю возможность оправданного отказа, и всё же прошу – для Е. В. была бы такая радость!)
Уже годами лишь скупые сведения о Вас доходят изредка до меня. В прошлом году я был в Милане, но Вы летом в Риме. Когда-то увижу Вас вновь? Что Вы пишете в Вашем великолепном уединении, напоминающем пустынничество Петрарки?
Передайте мой сердечный привет Ольге Александровне и всем Вашим.
Душевно Вам преданный и глубоко уважающий Вас
Илья Голенищев-Кутузов.
Мой адрес: Milesevska br. 27/1 Belgrad (Jugoslavie)
20 августа 1935
Roma, via Gregoriana 12, int 9
Дорогой Илья Николаевич,
Хронология наших сношений (как и хронология возникновения Вашей прекрасной книги стихов) измеряется столь астрономическими числами, что мое полугодовое молчание в ответ на присылку четырехлетней новорожденной с глубоко тронувшим меня посвящением и милым Вашим письмом, составляя само по себе тяжкое прегрешение, в каковом и винюсь, встретит, быть может, с Вашей стороны некоторое снисхождение, тем более что в смягчающих вину обстоятельствах недостатка нет: ведь, согнанный благоразумною политикой бюджетных сокращений с моего насиженного уголка в гостеприимном и блистательном Collegio Borromeo (место мое упразднено), я переживаю год великой разрухи и безвременья, туги и неустройства, что исключает не только возможность свободно располагать своим досугом, но и самый досуг. Что же до моего молчания по получении Вашей внушительной диссертации, которая меня глубоко обрадовала и с которою Вас восхищенно поздравляю, – то объясняется оно просто неосведомленностью о месте Вашего пребывания. Неустойчивость Вашего адреса препятствовала мне и раньше писать Вам в ответ на присланные (также какие-то неустойчивые) стихи, в которых нечто остро, но не до конца пережитое не могло – или не хотело – определительно (то есть художественно-завершенно) сказаться. Перечитывая теперь то, что я знал, когда писал свое предисловие, я уверяюсь в оценке, намеченной мною в этом последнем; в других же стихах, как напечатанных, так и рукописных, вижу больше поэтического субстрата, нежели формы, вследствие чего рассматриваю их только как переход ко второй эпохе Вашего творчества, а не как наступление его: окончательной кристаллизации еще нет; а так как Ваш второй сборник должен был бы утвердить Вас как художника вполне созревшего и Вашу новую эпоху представить не в эскизах, а в завершенных созданиях, то предостерегаю Вас от преждевременного выпуска в свет «Огня над водами» (не «над водами», как теперь неправильно говорят). Из этих новых стихов кое-что мне весьма нравится, но не достаточно нравится, чтобы ослабить высказанное общее суждение. На глупые ж критики (вроде полублагосклонной в последней книге «Современных записок» – увеселительны русские парижане, робко обезьянящие французских сюрреалистов и им подобных, чьи клички не стоит запоминать, tellement elles sont precaires [18] – на «парижские» критики, говорю я, не обращайте вовсе внимания 36).
Итак, дорогой мой друг, благодарю Вас еще, и от всего сердца, за Вашу большую и неизменную ко мне доброту и ласку. Поздравляю Вас с превосходным устройством Ваших академических дел (я предпочел бы всё же Загреб, но о вкусах не спорят). Жаль, однако, что Вы так скупо сообщаете мне о своей личной и семейной жизни: стихи – сказочники и выдумщики, они плохие повествователи.
Забота моя: попадет ли это письмо в Ваши руки и когда? А оно ведь спешное, потому что мне непременно хочется принять заочно участие в чествовании Евгения Васильевича, а сборник в его честь у Вас, быть может, уже печатается, если не отпечатан. Недурно было бы, думается, перепечатать в нем посвященное Аничкову мое стихотворение из Cor Ardens, основанное на данных его исследования о Николае-Угоднике и на сербском духовном стиле об Илье и Николе. Для Вашего удобства присылаю его с небольшим отступлением от оригинала, а именно: в первых строфах нужно соединить по две строки в одну, ибо эта одна (состоящая из двух не стихов, а полустиший) дает ту ритмическую единицу, которая в Византии была излюблена и именовалась «политическим стихом»; эта форма нарочно мною взята для couleur byzantine [19]. Кроме сего, посылаю – предположительно для сборника – написанное мною на днях стихотворение о нашей старой дружбе с Евгением Васильевичем 37). Замысел его – поселиться, по выходе в отставку, на благословенных берегах Адриатики и писать там первым делом воспоминания – меня восхищает. Авось, Бог даст, и свидимся в Италии, где мы с дочерью натурализовались (а сын, родившийся во Франции, ныне студент-филолог в Aix en Provence – француз).
Ну, пока довольно, – продолжение следует, когда вы отзоветесь на это по Вашему зимнему адресу направляемое в Белград послание. Обнимаю Вас нежно.
Искренне Ваш Вяч. Иванов
P.S. Дорогой Илья Николаевич, да ведь кажется – я не поблагодарил Вас своевременно и за Вашу статью обо мне в «Современных записках», статью незабвенную и милую моему сердцу, глубокую и тонкую 38). А знаете ли Вы, в эту зиму встречались мы с Мережковскими, видались у них и у нас не однажды, la glase est rompue… [20] Жаль, все мои книги лежат еще упакованными в Павии, иначе я выслал бы Вам numero unico della rivista milanese «Convegno» [21], посвященный моей деятельности (вышел в апреле 1934 г.); постараюсь со временем Вам с Евгением Васильевичем выслать хоть один экземпляр.
В.И.
Ольга Александровна с нами и просит передать Вам «сердечно-памятный» привет с наилучшими поздравлениями и пожеланиями.
НИКОЛИН ДЕНЬ В МИРАХ ЛИКИЙСКИХ
Е. В. Аничкову
В Розалии весенние святителя Николы
Украсьте розой, клирики, церковные престолы.
Обвейте розой посохи, пришельцы-богомолы!
Пусть роза мирликийская венчает хор свирельный,
Лачуги бедных рыбарей, их невод самодельный,
И снасти мореходные, и якорь корабельный.
И розами по кладбищам усопших одаряйте,
И в розах с домочадцами за кубком вечеряйте:
Приблизятся ли родичи, дверей не затворяйте.
***
Разгонит роза темный полк,
А крест крепит победу.
В блаженных кущах смех и толк
Сошлись на пир-беседу.
«Ты что, Никола, приумолк?» –
Илья-пророк соседу.
И нектарного пития
Хмелиною червонной
Николу потчует Илья:
Едва Никола сонный
Ковша не выронил, лия
Напиток добровонный.
Да гром святого разбудил.
«Проснися, полно, сродник! –
Илья, смеясь, его стыдил. –
Опять ты, колобродник.
На землю, в море ль уходил?»
Ответствует угодник:
«Вздремнул я, брат. Красу морей
Вдруг буря возмутила;
Три сотни, боле, кораблей
Чуть-чуть не поглотила.
Из сил я выбился, ей-ей,
Едва лишь отпустила…»
Илью весенняя гроза,
Николу славит море;
И тишина, и бирюза
На ласковом просторе,
Когда Николы образа
Все в розовом уборе.
Примечание: См. исследования Е.В. Аничкова «Микола-Угодник и св. Николай» в «Записках Неофилологического общества», 1892, № 2 и «St. Nicolas and Artemis» в журнале «Folklore» за 1894 г.
Вячеслав Иванов (Cor Ardens II, 117 сл.)
23 августа 1935
Дорогой Илья Николаевич, третьего дня я послал Вам по вашему старому адресу (Milesevska 27) заказное письмо со стихами для сборника в честь Е.В. Аничкова, а сегодня узнал от белградских знакомых Ваш новый адрес и спешу уведомить Вас об оном письме, полагая, что составление и печатание сборника – дело спешное. Если стихи пойдут в печать, благоволите выслать мне корректуру. Адрес мой: Roma, Via Gregoriana 12, Prof. Venceslao Ivanov.
Привет!
26 августа 1935 г.
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Письмо Ваше (заказное) получил вчера. Был ему несказанно рад. Боялся, что потерял с Вами связь. На днях отвечу Вам подробнейшим посланием. Евгений Васильевич – на берегу Адриатики. Перешлю ему Ваши стихи. Я очень за него порадовался – для него будет праздник. Сборник выйдет еще не так скоро (к Рождеству). Целую ручки Ольге Александровне. Сердечный привет всем Вашим. Адрес мой Вы знаете теперь (до первого ноября тот же ; кроме того: Francuski Seminar, Filosofski fakultet Universitet).
Сердечно Вам преданный и глубоко уважающий Вас,
Ваш И. Г. Кутузов.
Белград, 31 декабря 1935 г.
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
В последний день этого года смог, наконец, – обретя вновь приблизительное душевное и телесное равновесие, – ответить Вам на Ваше письмо, которое меня и опечалило, и обрадовало. Неясность судьбы Вашей меня беспокоит. К тому же сами пути страны, Вас приютившей, темны и опасны. Приближается Година Гнева , эра Офиеля 39). Жду от Вас более утешительных вестей. В том, что долго не отвечал Вам, виноваты отчасти Вы сами: писал о Вашем «Достоевском» статью (посылаю Вам вместе со сборником белградских поэтов), читал (совместно с Евгением Васильевичем) лекцию, посвященную Вашему творчеству, в Русском Научном Институте 40). Статья о Достоевском имела большой успех 41).
Относительно сборника в честь Евгения Васильевича пока не могу Вам сообщить ничего отрадного – денег еще нет. Мне очень хотелось бы услышать Ваше мнение о сборнике местных русских поэтов, мною подобранном.
Посылаю Вам новые стихи мои. Со вторым сборником я не тороплюсь, да и Miss Destiny не позволяет: бедность – злейший цензор.
На русский Париж я давно смотрю с филозофическим спокойствием. Там, кстати, вышел поэтический альманах под обнадеживающим заглавием «Якорь», где (ведомо ли Вам?) помещены два Ваших римских сонета (из моей статьи) и два моих стихотворения 42).
Не теряю надежды, что в наступающем году увижу Вас и Рим. Если только состоится предполагаемый Византологичесчий конгресс в Италии, подделаюсь под византолога (в связи с французскими средневековыми романами и старосербскими) и пристроюсь к югославской группе. Но позволят ли Офиель и Miss Destiny (или и они применят санкции)? Chi lo sa [22]?
В университете у меня большой моральный успех: аудитория всегда переполнена, но материально пока что неважно. Надеюсь всё же, что в этом году меня сделают «университетским доцентом». Тогда я освобожусь от гимназии, и жить будет легче. Не исключена возможность, что попаду в Скопле на место Евгения Васильевича, который уходит весной в отставку limite d’age [23]. Туда мне не слишком хочется, но для университетской карьеры, как pis aller [24], придется и на это согласиться. Знаете ли Вы, что в этом году умерла Анна Митрофановна (жена Евгения Васильевича) в Петербурге?
По стихам моим (Вы верно угадали, лирик вечно предает себя) у меня в сердечной жизни не всё благополучно. Мне об этом еще тяжело писать почтовой прозой . Вот когда свидимся – если Бог даст.
Передайте мой сердечный привет и лучшие пожелания Ольге Александровне. Где Елена Александровна и какова ее судьба?
О новых стихах мне хотелось бы, чтоб Вы мне написали подробнее, если только они заслуживают Ваше внимание. Каждая строчка Ваша в моей духовной пустыне – великая радость.
Душевно и неизменно Вам преданный,
Ваш Илья Голенищев-Кутузов
Адрес мой (надеюсь, продолжительный): Mio-draga Davidovic’a 68, Belgrad. Мне очень хотелось бы иметь № «Convegno», Вам посвященный.
Белград, 11 июля 1937 г.
Дорогой и глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Сведения о Вас доходят до меня всё реже и реже. Адрес Ваш узнал от любезнейшего Др. Стефановича, с которым иногда встречаюсь. Но твердо верю, что нам суждено еще увидеться. В будущем году надеюсь найти возвратный путь в Рим подобно древним пилигримам Иллирии:
Qual e colui che forse di Croazia
Vien a veder la Veronica nostra
Che per l’antica fama non si sazia…
– тем более, что подготовляю для сербского издательства книгу о Петрарке. Сердечно был тронут стихами, мне посвященными 43), – в них тема изгнания и тема родины Ваши, и мои, и общерусские. Меня потрясли доселе мне неизвестные стихи о Скрябине (в музыку о величайшего нашего композитора я всё глубже вникаю – она ужасает и восхищает). Порадовали меня и обновили жизненные силы Ваши стихи, которые слышу впервые, – «Волки», «Notturno». Снова устремляюсь «к родникам былого – недавнего и уже былого», чтобы в духе и мысли снова с Вами встретиться.
Посылаю Вам две мои новые книги 44). В сербской, изданной самой значительной в Югославии литературной организацией (тираж – 6000), Вы найдете две статьи, Вам посвященные. Статья о Достоевском в Вашем толковании появилась впервые год назад в журнале «Српски книжевни гласник» (белградские «Современные записки»).
Три года тому назад, когда мне удалось еще раз побывать летом в Париже, я собрал неизданные материалы для небольшого исследования о Филиппе де Мезьере, друге Петрарки, одном из интереснейших писателей XIV века. Работа эта, как увидите, связана с моей диссертацией и является ее продолжением. Кроме Вашего экземпляра прилагаю еще два – быть может, Вы их дадите для отзыва кому-либо из стоющих итальянцев, буду Вам очень благодарен. Посылаю Вам мои новые стихи (за последние два года). Вы знаете, я не обращаю внимание на парижских декадентских Писаревых вроде Адамовича, мне важно лишь мнение нескольких моих друзей, и прежде всего – Ваше.
Вторую книгу стихов выпущу лишь через несколько лет и, вернее всего, в России, куда меня всё сильнее тянет 45).
В жизни моей произошли большие перемены – я развелся и в скором времени женюсь во второй раз. Невесту мою зовут Ольга Вальтеровна фон Бреверн, по матери она из моих мест – мы могли бы встретиться на балу у Пензенского предводителя или в имении Чембарского или Сердобского уезда. Ей двадцать пять лет (мне уже тридцать три!). Очень недурна собой. Учится в университете (филолог) и работает в банке. Надеюсь, что на этот раз Гименей и Гера будут ко мне благосклонны, – умоляю Вас, в виду Вашей несомненной близости к древним богам, вопреки всем палинодиям, походатайствовать за нас пред небожителями!
Буду с нетерпением ждать Вашего ответа. Вы знаете – каждое Ваше письмо для меня большая радость и духовное празднество.
Привет Ольге Александровне и всем Вашим лучшие пожелания!
Сердечно и душевно Вам преданный и глубоко уважающий Вас
Ваш Илья Голенищев-Кутузов
P. S. Мой адрес до конца августа : 48, ulica Dorde Vasingtona, Belgrad; кроме того мне можно писать и на университет: Francuski Seminar. Filosofski fakultet Universitet. И. Г.-К.
(Без даты, вероятно, конец 1938 – начало 1939)
Глубокоуважаемый Вячеслав Иванович,
Разрешите Вам представить и горячо рекомендовать моего приятеля Николая Николаевича Иванова, доктора Парижского и Загребского университетов, историка литературы и искусства etc., etc. Н.Н. в настоящее время лектор русского языка в Лионском университете, где опекает его профессор Пангуйе.
Я писал Вам несколько раз и на различные адреса, но боюсь, что письма мои до Вас не дошли. Посылал Вам также стихи и книги. Весть от Вас была бы для меня большая радость, а радостного в жизни у меня сейчас мало. Не знаю даже, останусь ли в Белграде, – быть может, в самом скором времени принужден буду перебраться в Париж. Дальнейшая судьба моя темна.
Глубоко уважающий Вас и сердечно Вам преданный
Ваш Илья Голенищев-Кутузов
Адрес: Varsavska 29, Belgrad Yugoslavie
…о трех новых поэтических сборниках: «Тишине» Раисы Блох, «Памяти» Ильи Голенищева-Кутузова и «Лебединой карусели» Аллы Головиной… Многое их сближает друг с другом, многое разделяет. Прежде всего отмечу сближающее: все трое, конечно, «провинциалы» (Голенищев-Кутузов и Алла Головина и в буквальном смысле не принадлежат к парижанам). Это значит, что все трое, слава Богу, далеки от парижского трафарета. В их поэзии поэзия не подменена незанимательной автобиографией. И эти трое – отнюдь не весельчаки, но у них достаточно поэтического и человеческого (да, и человеческого) самолюбия, чтобы не пытаться выдавать за искусство всего только жалобы на житейские свои неприятности. Как у всех лириков, в основе их творчества лежит личное переживание, но у них оно творчески переработано, преображено, сделано материалом искусства, а не способом для снискания сочувствия или сожаления. Именно поэтому их поэзия, пусть еще отчасти неопытная, из кустарщины монпарнасского захолустья выводит их в ту истинно столичную область, которая зовется художеством.
Сборнику Голенищева-Кутузова предпослано предисловие Вячеслава Иванова: десять страниц прельстительной прозы, тончайшего словесного узора, который рассматриваешь с восхищением, но, рассмотрев, обнаруживаешь, что как раз о том, о чем следовало, о поэзии Голенищева-Кутузова, не сказано почти ничего существенного.
Впрочем, прав Вячеслав Иванов, отмечая, что Голенищев-Кутузов еще не нашел себя. От огромного большинства современных молодых авторов отличается однако, тем, что поиски эти ведет в литературе, в истории, в философии. Это – существенный его признак, роднящий его со многими символистами, в некотором смысле даже со всеми. Книга его недаром названа «Памятью» – она органически связана с той противоречивой и сложной, во многом порочной, но в основах своих драгоценной культурой, внутренний кризис которой с 1914 года принял оттенок катастрофический, в России особенно, – не потому ли, что предвоенная Россия была самою европейской из европейских стран? Тут, возле этого пункта, хотя и не в м самом, таится для Голенищева-Кутузова некоторая опасность. Не то опасно, что его поэзия тематически и эмоционально близка старой, преимущественно символистской поэзии (и в частности поэзии Вяч. Панова, хотя сам Вячеслав Иванов это и отрицает): эта близость преемственного, а не эпигонского порядка. Старая тематика Голенищевым-Кутузовым переживается глубоко, лично, следственно – в его переживании обновляется, живет сызнова. Опаснее то, что верность отцовской тематике у Голенищева-Кутузова еще соединяется с близостью к отцовской же поэтике, то есть заключает в себе некоторое тормозящее начало. Я говорю «еще», потому что надеюсь на постепенное освобождение молодого поэта от символистской поэтики. На это позволяет надеяться вторая часть книги, в которой символистское наследие уже отчасти переработано. В этой второй части Голенищев-Кутузов как будто уже проще, строже, суше, скупее на слово, чем символисты и чем он сам в первой части. В его книге уже сейчас есть хорошие отрывки и хорошие пьесы («О, как обширен мир», «Заветная песнь», «Офорт» и в особенности «Меланхолия»), но хочется дождаться того времени, когда весь нынешний сборник станет для него как бы гаммами, разыгранными в поэтическом младенчестве. Плохо дело поэта, у которого не было этих гамм. Главная беда огромного большинства парижской молодежи в том, что они не хотели и не хотят учиться.
Если книга Голенищева-Кутузова справедливо названа «Памятью», то книгу Аллы Головиной можно было бы назвать «любопытством».
Из трех поэтов… Раиса Блох, кажется, наименее трудолюбива.
…Для поэзии Голенищева-Кутузова характерна мысль, для Головиной – зрение, для Блох – чувство…
«Возрождение», Париж, 1935, 28 марта.
Стихи Ильи Голенищева-Кутузова, недавно собранные им в отдельную книжку, весьма далеки от нынешнего поэтического канона. Они как бы совершенно из него выпадают. Быть может, этим можно объяснить те ожесточенные и глубоко несправедливые нападки некоторых критиков, с которыми мы никак согласиться не можем. Слава Богу, давно уже миновали благословенные дни Писарева, и от поэта никто не вправе требовать ни гражданского пафоса, ни модной ныне «монпарнасской скорби». Важно лишь одно – чтобы стихи как можно полнее и ярче отражали личность самого поэта, чтобы они не были им заимствованы у его предшественников.
Отличительной чертой стихов Ильи Голенищева–Кутузова является их мужественность:
Тоске тщедушной более внимать
Я не хочу,
Ни воплям исступленным
Отчаяния,
восклицает он, не желая поддаваться горькому унынию наших дней и понимая, в отличие от очень многих,
… каждый век по-новому богат
И каждый миг по-новому чудесен.
Это приятие мира сквозит даже в самых мрачных стихах. Оно является как бы фоном его книги.
И. Голенищева-Кутузова никак нельзя отнести к «непомнящим родства». Он не отрекается и не отворачивается от «наследия родового». Недаром и книга его названа «Памятью».
Но И. Голенищев-Кутузов не только принимает этот мир. Минутами он просто опьянен каким-то дионисийским восторгом, и тогда душа его, по его собственному выражению,
Собой пьяна, танцует и пьянит
Осенний мир божественным волненьем.
Отсюда его пристрастие к пышным и торжественным образам, к прекрасным, давно исчезнувшим мирам. «Сады Гесперид» для него реальнее Монпарнаса. Его влекут древние руины вечного города, где «пастух играет на свирели, древней песни позабыв слова».
В книге есть прекрасные по своей цельности стихи, как «Цирцея», «Осень», «Св. Кьяра», «Вилла Фарнезина».
Меньше удаются Голенищеву-Кутузову стихи, где он восстает против гармонии мира. Тема романтического демона ему органически чужда. Может быть, его единственный демон – это Дионис.
В заключение несколько слов о «влияниях». В печати уже было отмечено, что стихи И. Голенищева-Кутузова очень близки к символической традиции. Безусловно, в них можно проследить известную близость к Вячеславу Иванову и отчасти Андрею Белому. Но это не рабское подражание, а преемственная связь, всё та же благодарная «Память».
Надо, однако, заметить, что стихи, помещенные во втором отделе сборника, как-то не оправдываются общим названием книги. Там уже намечаются новые настроения. Нам кажется, что помещение стихов второго отдела вместе со стихами первого является нарушением цельности сборника. Второй отдел надо было печатать или под отдельным заглавием в той же книге, или вовсе не печатать, несмотря на его большие достоинства. Новые темы, далеко нас уводящие от «Памяти», звучат и в стихах, не вошедших в книгу, а лишь печатавшихся в различных периодических изданиях. Наряду с чистой лирикой И. Голенищева-Кутузова всё больше и больше захватывает тема России, которой в эмиграции мало кто еще касался, кроме Ю. Терапиано и Вл. Смоленского, чьи «стихи о России» были недавно напечатаны в первом номере «Полярной Звезды».
«Журнал Содружества», Выборг, 1935, № 8, с.37-38.