* * *

Едва отзвучало прорицание, отец Ля Шазет исчез, и мы уже никогда больше не видели его. Весть о его смерти дошла до нас в начале; весенней поры через какого-то купца, имевшего деда с монастырем траппистов в Бастиде, где укрылся наш попик. Бывший питомец семинарии в Сен-Жермен-де-Кальберт жестоко страдал от зловредных ветров, поднимавшихся у него с низу живота через желудок к мозгу. Нарушая обет молчания, несчастный все спрашивал, где первыми в том краю зацветают вишни.

Узнав, что в ущелье Лекланеид одно деревцо готовится Зацвести, он, забравшись на скалу, нависшую над обрывом, не сходил с нее ни днем, ни ночью, следя в тревоге за набухшими почками. Через две недели отца Ля Шазета нашли мертвым — он лежал с разбитым черепом под скалой у подножия вишни, осыпанной благоуханными, непорочно чистыми цветами.

Итак, само небо подтвердило вдохновенные свыше слова нашего малыша Луизе, и сколько еще чудес с тех пор излило оно на малый край, дорогой нашему сердцу, — я узнал это лишь после выздоровления, когда ноги уже могли держать меня и я в силах был брести, влекомый зрением и слухом.


* * *

Господи, дозволь мне помолиться за идолопоклонника, за паписта!

Когда стемнело, я впервые за день сделал передышку, чтобы остыло мое перо, бежавшее ровной рысцой, как мул по знакомой дороге.

Поесть, попить, поразмяться в сумерках — все-таки меньше свечки выгорит: так я безотчетно рассчитал, как оно и подобает прирожденной бережливости горца.

Я спустился к реке, уже окутанной вечерней мглой, как вдруг слышу: кто-то поднимается по склону горы в нашему тощему винограднику — раздается такой привычный скрип колес, топает копытами мул. Мне хотелось узнать, кто бы Это мог быть, и раз свеча еще не была зажжена, я юркнул в кусты терновника и дрока, коими за пять лет заросла земля, достояние моих предков, и, осторожно пробравшись, спрятался за стволом старой смоковницы. Я услышал тихий разговор, шум работы, старательно приглушаемый, и вдруг из-за Лозера выплыла большая, совершенно круглая луна.

И что ж я тогда увидел! Двое Лартигов из Пон-де-Растеля торопливо обрабатывали мой виноградник; Дуара-отец укреплял опорную стену деревянными кольями и камнями, привезенными в тележке, а стена очень нуждалась в починке: земля разбухла от талого снега и сползала все ниже, того и гляди обвалится; Дуара-сын обрезал лозы, вскапывая землю вокруг них, выпалывал все заглушавшие сорные травы.

Не переставая втыкать колья и подпирать стену камнями, отец ворчал:

— Еще бы две недели промешкать, и весь виноградник в речку сползет. За сто лет потом его не восстановишь.

А сын вторил ему:

— Лоза-то не сразу плод приносит, ох, не сразу! Вот и надо старую поберечь, тут подрезать, там взрыхлить, маленько поддержать, она и дождется хозяев…

Усатый Лартиг-отец бормотал:

— А ведь как бедняга Давид ухаживал за своим виноградником, как его холил… Экая жалость!

Лартиг младший, выпалывая обеими руками колючий осот и крапиву, говорил вполголоса:

— А старик Луи, помнишь, отец? Каждый божий день ходил на свой виноградник даже совсем и без надобности.

— Это у него от отца, от Эли Шабру, ты его не знал, сынок… Это у нас в роду, что и говорить… Спокон веков в земле копаемся. Каменистая у нас земля, непокладистая! Вот и маемся. Собачья жизнь!

Я ушел, крадучись, словно вор. И как же эго я, простофиля, до сих пор воображал, что лишь счастливый случай уберег наш хутор от быстрого разрушения, постигающего заброшенные владения!

Я спустился с виноградника и вот чувствую такую усталость… Руки у меня отяжелели, как свинцом налитые, видно, утомились мои руки от безделья, ведь в Севеннских горах меч не в чести, а войну не считают работой. И все же не из-за этих мыслей медлил я вновь ухватить нить, чтоб до конца размотать свой клубок; мешкал также я не оттого, что хотел поберечь сальную свечку, — нет, бывает в дурных снах, что полетишь с высоты куда-то в пропасть, а я вот с верхушки братоубийственного костра вдруг упал в вертоград братской любви.

Отныне мы станем мстить нещадно, око за око, ко будем также платить добром за добро, за лозу — лозой, за зернышко — зернышком, до тех пор, пока каждый под благодатными лучами солнца не возвратится в свой виноградник.

Я вновь спустился к речке, у которой издревле стоит над кручей наш старый дом; раньше я редко видел Люэк ночью при луне, протянувшей светлую дорожку по черной зыби; окунув в воду руку, я смочил себе лицо и затылок, — Эго было бы самым обычным делом, пойди я к реке утром, но сейчас казалось таким странным. Хлеба у меня не осталось, я разломил козий сыр, поел, потом утолил жажду, напившись из родника, журчавшего меж замшелых камней.

И вот снова голова у меня ясная, свежая, словно я выспался вволю, я вижу в том доказательство, что господь благословляет мой труд, на каждом шагу я чувствую присутствие духа святого, само небо то повелевает мне браться За перо, то прерывает мое писание, дабы направить к месту казни Пьера Сегье или к винограднику гугенотскому, оберегаемому католиками Лартигами, и я свидетельствую обо всем виденном; и если рассказ мой нынче был кое-где бессвязным, ибо меня клонило ко сну, все-таки лучше, что я впервые в жизни преодолел дремоту, иначе уснул бы я, думая о добрых людях несправедливо.


* * *

Тот, кто водит моим пером, кто призывает нас к освобождению, кто вещает устами смиренных крестьян и малых детей, устами людей столь же невежественных, как дикари Америки, — словом, дух божий воцарился в малом народе нашем. Я не очень-то много знаю о юной пастушке Изабо, скитавшейся по всему Дофине и с воплями призывавшей гонителей к покаянию, или о малолетних прорицателях из Виварэ{36}, ибо наши отцы больше рассказывали нам о гонениях, коим подвергал их мессир де Фольвиль{37}, разгонявший молитвенные сходы гугенотов и сотнями убивавший тогда наших людей. Немного лучше я представляю себе по рассказам странников и купцов, побывавших в горном краю Виварэ, кончину Валетта, пророка и мученика, коего сожгли на костре, — труп убиенного вдруг выпрямился, раздвинул огненную завесу, и кровавый дождь полился на город Ди.

Все это я почитал волшебными сказками для детей, но то, что случилось с нами на заре нового столетия, исторгло у нас из груди горькие стенания, подобные скорбным песням горюн-птицы!

Мы познали худшие из тяжких бедствий: не осталось у нас больше ни пастырей духовных, ни храмов, и не было надежды, что обретем мы их когда-нибудь вновь; постиг нас недород и голод, били нас жаркие вихри и снежные вьюги, немилостивы были к нам и земля и король: брали с нас и подушные, и поземельные, пени за недоимки и прочие провинности; на поля обрушивались с гор обвалы, посевы побивало градом, а ко всему этому еще воздвигли на нас жестокие гонения. Одни беды за другими, все хуже да хуже, томились мы во мраке, света божьего не видя, и вдруг дошли до нас слухи, что явился на берегах Сезы некий простой человек, призывавший людей восстать во имя предвечного, и звали его Даниилом, как узника Вавилонского{38}.

Вот уже год или немного меньше, как все началось, но столько событий случилось за этот год! В те дни, кои едва не ввергли нас в неверие, в самое страшное несчастье, коснели мы в непроглядном мраке и нас сперва чуть ли не силой надо было тащить к свету. Но даже глухой не мог бы не услышать господа, когда Ла Брессет призывал его в Клергеморе, Шан-Домерге, Кастаньоле или в Гурдузе, призывал и днем и ночью. Горы наши расцвели тайными сходами, и па самых малолюдных бывало человек по пятьсот, не меньше; самые краткие сборища длились часов десять, по солнцу. И случалось иной раз, что на встречу с господом богом сходились тысячи людей; особливо рьяные паломники стекались к месту сбора, когда еще и не брезжила в небе заря, длинными вереницами взбирались они но тропинкам, были среди них и мужчины, и женщины, юноши и девушки, старики и дети; толпы людей переходили вброд горные потоки, пробирались через леса, шли в открытую, не пряча свои лица, просиявшие красотой истины. С вершин наших диких гор, над пламенем костров возносились к богу псалмы, хвалы всевышнему, коим он радуется, а он за то осенял молящихся благодатью, и на кого-либо из них сходил дух господень.

«И сказал: слушайте слова мои: если бывает у вас пророк господень, то я открываюсь ему в видении, во сне говорю с ним».

Мне кажется, мы еще более почувствовали всемогущество божие, когда один из обитателей наших долин, ничтожный мальчишка, с которым мы вместе росли, вместе читали тайком Библию, сирота Бартавель, Моисей, спасенный из огня пожара, уничтожившего харчевню «Большая сковорода», паренек, стоявший возле пас, вдруг побледнел и упал навзничь: глаза у него закатились, живот вздулся, дыхание стало прерывистым, в горле клокотало; он вытянулся, одеревенел, и какой-то странный сон сковал его. Потом глаза открылись, но нас не видели, губы шевелились; толпа, обступавшая его, не заметила, что он вздрагивает, обливается потом и бьется в судорогах, — это детское тело сражалось с нисходящим на него духом господним; дух одолел наконец, укротил его и внушил ему пророчество. Кто с восторгом, кто с ужасом смотрел на посиневшие губы, из которых вырывались насильно исторгаемые духом слова; детские уста судорожно отверзались под напором гремящего пророчества, ни смысла, ни звуков коего избранник сей не различал. «Истинно говорю вам, чада мои, уверяю!..»{39} — явственно, четко произносил французские слова мальчик с надувшимися на шее жилами, щуплый маленький Моисей из сожженной харчевни, всегда говоривший только на севеннском нашем наречии; худенькое тело его трепетало, дергалось, словно паяц, зажатый в исполинской руке, и ударялось оземь с таким сухим стуком, что вокруг зрители жалостливо охали — им страшно было, как бы не разбился Бартавель, как бы не ушибся, ударяя себя в грудь худыми руками, блестевшими от пота, словно смазанная маслом новая сабля. А перед ним раскрывалось небо, он видел рай и преисподнюю, он кричал об этом, вопил во весь голос, но обо всем забыл, когда очнулся и когда дух покинул его; пророк стал самим собой — маленьким Моисеем Бартавелем.

В коновалов и в пастухов, в девушек и в парней, во всех одинаково вселялся дух, но являл себя у каждого по-разному: например, молоденькую Мари, нареченную Фоссата, внука нашего Спасигосподи, он наделяет лишь даром молитвословия и заклинаний, а в Бартавеля влагает силу проповедника, дабы он в слове своем прославлял нашу церковь и обличал гонителей, преследующих ее; другим же ниспосылаются свыше только предупреждения касательно их собственной участи; встречаются и такие, как, например, Провозвестник, костоправ из Пон-де-Растеля, обладающие и даром предвидения, и силой вдохновенного слова, и даром пророчества. Господь их отличает не только па уходах, им совсем не нужно, чтобы люди, собравшиеся вокруг них, целыми часами кричали: «Господи, помилуй!» — вещее слово исходит из их уст во всяком месте — в толе, на дороге и даже дома. Кого же осеняла благодать? Справедливость божия бросается в глаза: господь избрал для пророчества малых, сирых и слабых, самых убогих — таких, как сиротка Бартавель, — зернышко, оброненное, не налившееся соком; Моисей Бартавель на год был старше меня, но мог, не нагибаясь, пройти у меня меж ног; или же избирает господь таких, как Пьер Сегье, — черный, искривленный, словно обгоревший в пожаре сосновый корень, вечно дрожавший, даже когда его не била падучая, дергавшийся, будто паук, когда тот сорвется с паутины в воду.

Совсем на них не похожи те, кого лишь раз осенял дар пророчества, как то было, например, с Дельмасом, когда он возвращался из Пон до-Монвера, где в гот вечер у него на глазах колесовали его старика отца, слесаря Дельмаса из нашей деревни. У иных по хватает сил сдержать порывы духа, осеняющего их: когда накатит на них дар прорицания, а горло сжимает судорога, у них вырываются какие-то непонятные слова, истошные вопли или же крики животных, — так Изабо Сипейр то лаяла, то мяукала, то кричала петухом. Подобное умаление разума постигало подчас даже избранных, ведь, говорят, Пьер Сегье, коего именовали Духом Господним, однажды в Буже затявкал и завыл по-собачьи.

Зато уж когда их осеняет дух, никакие муки — ни душевные, ни телесные — для них не страшны{40}; я сам видел, как проходили они через огонь пылающий, падали невредимыми с большой высоты, не чувствовали, как их щиплют, колют иглами; я видел, как вонзали они себе острие ножа в живот, в грудь, не испытывая от того ни малейшей боли и не обливаясь кровью, и самые жестокие удары не оставляли на их теле долгих следов — быстро затягивались раны, исчезали ссадины и синяки. Сила, облекающая избранников господних, непостижима, она потрясает, ошеломляет, пугает более, чем громы небесные. Разве не чудо, что люди, в обычное время самые невежественные, неспособные два слова связать по-французски, свободно изъясняются на французском языке да еще блещут красноречием! Кто бы мог подумать, что Мари, невеста лесоруба Фоссата, сумеет сказать на людях несколько слов хотя бы на родном своем севеннском наречии и что у нее хватит смелости держать речь перед толпою, а все мы слышали, как бедняжка Мари проповедовала целому сонмищу людей. Все вдруг убедились, что у будущей снохи старика Спасигосподи, у сей Валаамовой ослицы, золотые уста и что она наделена небесным разумом!

И как же люблю я малых сих, по милости господней внезапно заговоривших красно, хоть и не знают они ни аза! Люблю я их также, когда возвращаются они к обычному своему ничтожеству; когда выпустит их десница предвечного и становятся они такими же простаками, как и прежде, а толпа, теснящаяся вокруг, рассказывает им, кем были они за минуту до того. Вот тогда-то и нужно любить их больше всего. В своем тяжком служении делу господню не ищут они никакой для себя корысти — ни денег, ни житейской премудрости, напротив, готовы нести любые жертвы, забывают о самих себе, и когда дух святой оставляет их, падение с высот небесных дается им легко. Душа у них нагая, но чистая, ведь известно, что лишь только человека осенит благодать, он тотчас же освобождается от всех искушений любострастия и тщеславия, вступает на благой путь, сразу избавившись от своих пороков, преобразившись с того дня, как дух святой так или иначе сходит на него.

Вот почему мы, обитатели Пон-де-Растеля и окрестных хуторов, с почтением взираем на костлявого дурачка, проживающего в нашей деревне, вечно смеющегося уродца, который был забавой всех ребятишек, вплоть до того дня, как небо озарило его божественным светом.

Бедный карлик, он кричал, что кто-то толкает его в бездну, протягивал руку и тотчас с диким воем отдергивал ее, пятился и вздрагивал всем телом, сопротивляясь неслышному велению. Мы воочию видели, какие мучительные усилия он прилагал, стараясь отступить поскорее, у пас кровь леденела от непрестанных его воплей, и вдруг все стихло, оп возвестил нам, что приближается к вратам неба, что они находятся справа от него. И тут мы увидели, как наш дурачок постучался, и грозный голос, исходивший из собственных уст юродивого, но голос громовый, спросил, что ему надо.

Он ответил обычным своим, хорошо нам знакомым голосом, что просит оказать ему милость и впустить его. Но невидимые руки его оттолкнули, приподняли с земли и отбросили шагов на двадцать. Он встал на ноги цел и невредим, без единой царапины, и снова подошел к райским вратам, постучался, взывая о милосердии. В ответ послышались укоры и угрозы; он не отставал, вновь и вновь стучался, молил впустить его. И вдруг перед жалким дурачком открылись небесные врата! Велика же была его радость, велика была радость и всех его земляков, жадно внимавших ему, когда он стал описывать, что дано было ему увидеть, ему одному: оружие ангелов, стоявших у престола господня, сонмы святых, присноблаженных, облеченных в белые одежды и возносивших хвалы и благословение господу… И тут Шутёнок запел мелодичным голосом, словно вторил хору небесных сил.

Все мы плакали, и от слез наших он промок до нитки, ибо всякий на прощанье обнимал его, а нас были сотни и сотни. С того дня Шутёнка почитают даже «давние католики» из Пон-де-Растеля, включая Гиро, Польжи и Дюмазера, не говоря уж о Лартигах, они хоть и остаются папистами, но души у них добрые, у всех до единого, от старика Дуара до младшенькой — Дуаретты, и, может быть, только и ждали они веского повода, чтобы больше не смеяться над такими чудесами.

Лишь те, кто видел, проходя через нашу деревню, каким был Шутёнок до сего события, и встречает сейчас на дороге Этого уродца, наружно не изменившегося, смеющегося все таким же глупым смехом, только те и могут понять, каково было разительное его преображение, совершившееся по воле всемогущего.

Отец небесный, единственная моя заслуга перед тобой лишь в том состоит, что в длинных строчках записей моих я, как верный слуга твой, свидетельствовал о боговдохновенных пророчествах; и я, чадо твое, никогда не вещавшее твою волю, благодарю тебя за дарованное мне уменье писать, к чему ты меня по милости своей воодушевляешь. Отец наш предвечный, дозволь мне на несколько строк отвратить от служения тебе перо, коим ты вооружил меня, и пусть оно начертает под мою диктовку: «Хвалите имя господне. Да будет имя господне благословенно отныне и вовек. От восхода солнца до запада да будет прославляемо имя господне».


* * *

Итак, мужество малого народа возродилось: в Мелузе люди привязали к высокому придорожному кресту дохлую собаку, в Гризаке женщины поклялись никогда больше не переступать порога церкви и посоветовали кюре отречься от папы. Пьер Кет крикнул ему: «Не забудьте, сударь, доложить об ртом но начальству!» А в январе сего года дело до того дошло, что в городах женщины среди бела дня ходили по улицам, выкрикивая: «Просите прощения! Покайтесь!» Случалось даже, что пророчествовали младенцы.{41}

Короче говоря, к пасхе, можно сказать, уже никто из наших не. ходил к причастию.

Кажется, теперь нечего было нам жаловаться, а все-таки мы полагали, что отнюдь не прогневим господа, ежели станем молить его указать нам пояснее, будет ли то согласно его господней воле, если мы возьмемся за оружие. В самом деле, вплоть до приснившегося Аврааму Мазелю в прошлом месяце вещего сна о тучных волах, дух святой выражал свою волю столь туманно, что и старик Спасигосподи и его друг Поплатятся во взаимных своих попреках с одинаковым правом и основанием могли ссылаться на его намерения и еще пуще нападать друг на друга.

Да и пе одни только друзья-спорщики по-своему толковали бесчисленные в те дни пророчества и знамения, а потому и действовали противоречиво. Вот, например, братья наши напали с дубинками в руках на конвой, увозивший Изабо Веснянку в Сомьерскую тюрьму, и освободили ее, а через месяц эта юная пророчица, будучи среди своих почитателей, покорно предалась в руки властей;{42} в мае месяце сего года мы отбили у солдат двух узниц, схваченных по приказу аббата Шайла, а в том же месяце десяток солдат городского ополчения разогнал сходку, собравшую шестьсот крестьян, пять стрелков взяли двадцать пленных; в Кабриаке Кастане наставил пистолет на солдата, пытавшегося его схватить, зато Антуан Рокеблав, сподвижник сего Кастане, не оказал насильникам ни малейшего сопротивления.

Но наконец произошел перелом — знаменательный день 24 июля, когда мы впервые умертвили паписта.

Мы были робкими, господи! И как корили мы себя за слабость свою, за то, что поддались гонителям и они наложили на нас печать дьяволову. Совесть упрекала нас, и росла в душах наших ненависть, она крепла от многих обид и оскорблений, созревала, раскаляемая пламенем костров, и все мы ждали, когда нам будет подай знак и мы начнем великий сбор винограда. Долго, как долго, господи, топтали они виноградники наши, отдавали трупы рабов твоих, господи, на съедение хищным птицам и диким зверям, ручьями текла кровь убиенных, «и некому было хоронить их». Обрати на гонителей гнев свой, ибо они терзали нас, разрушали жилища наши. Пусть же предстанут они перед нами и поймут, что ты караешь их за кровь верных рабов твоих, за пролитую кровь. Воздай им седьмерицею за все оскорбления, кои они нанесли тебе, господи, оскорбляя нас, верный народ твой, стадо, пасомое тобой на лугах твоих!..


* * *

Каждый по-своему услышал звон колокола, возвестившего начало сбора винограда. Настали дни и ночи, тяжкие ночи, когда не давали мне покоя мысли о мести. Я все думал о том, кто продал моего отца в исповедальне, и каждую ночь я мечтал встретиться с ним лицом к лицу. А иным дано было знамение — Авраам Мазель видел во сне черных тучных волов и услышал голос, повелевающий избавить от них прекрасный сад, а волы эти означали священников.{43}

Малое время спустя небесное провидение устами того же шерстобита из Фогьера созвало верных, собрало их в отряд и направило в Пон-де-Монвер прямо к дому Андре, указав им, что первым делом должны они покарать архипресвитера Севеннского; теперь уж провидение не оставляло нас в неведении, мало того, его веления становились все более ясными.

Будьте сами орудием спасения своего — повелевает нам небо, и человек, вдохновленный им, указывает час, путь и жертву. Решения, внушенные свыше, вполне соответствовали нашим чувствам и порождали у нас надежду.


* * *

Давно уж задул я последнюю свою свечу, хотя мог бы оставить ее гореть до конца, — мне она больше не понадобится, мы ведь не то что католики — любители возжигать свечи. Вот уж и жаркое августовское солнце светит в небе над моей усталой головой. А как легко у меня на душе! Всецело отдавшись вдохновению, я, право, не сознавал и даже не чувствовал, не ощущал, что я пишу. От каменистых пустошей до вершин лесистых гор наши дорогие Севенны изведали такие муки, видели столько чудес, что большую часть событий приходится мне опустить в своих записях, но, несомненно, господь возложит на других, более достойных летописцев священный долг свидетельствовать о них пред лицом грядущего.

Прежде чем расстаться с родным домом, сожженным вражеской рукой, я последний раз окинул взглядом обгорелые стены. Хорошо постарались драгуны выполнить приказ о разрушении гугенотского гнезда! Не узнать в этих развалинах прежнего дома, где протекло мое детство. К счастью, синева огромных глаз Финетты стерла черную сажу и копоть с этих несчастных стен. Десять дней тому назад, когда написаны были первые страницы моих записей, она пришла из Борьеса, мы в последний раз сидели тут вместе, устремляли взгляд на почерневшую стену, и та как будто сбрасывала с себя траурный покров. Финетта думала: «Здесь люди смеялись, пели, здесь было так хорошо!..» Несомненно, она думала это, ведь и у меня в голове вертелась га же самая мысль, так же, как думаю я об этом и сегодня: «Здесь люди смеялись, пели, здесь было хорошо!»

Так разве не обязан я постараться, чтоб и ее след остался на земле рядом с моим? Иным способом я не могу быть вместе с нею! Черта уже проложена, и я уверен, что совершилось это по воле господа, ибо перо мое повиновалось ему без ведома моего: образ Франсуазы-Изабо Дезельган сохранится в листочках, схороненных в толстой каменной степс сушила, так же, как и многое, таящееся в сих записях, чего я уже не узнаю, а может быть, никогда и не знал.

Настал для меня час всего себя отдать людям, как сказано апостолом Павлом, вступить в битву и победить ради дорогой веры нашей, как Саул победил с тысячью воинов своих и Давид с десятью тысячами. Вот и мне пришел наконец черед уйти в Пустыню, туда, где собрались мои братья, кои делами, а не пером славят господа, ибо в деснице у них блещет меч. Наконец-то, после пятилетних сомнений, я уже не спрашиваю себя, почему родился я на свет, чтобы видеть вокруг лишь скорбь и страдания и жить в угнетении. Нет, я уже не томлюсь более, не говорю с тоской: «О господи боже… Я еще молод!» Не сетую, ибо Иегова отвечает мне, как пророку Иеремии: «Не говори: «Я молод»… Не бойся их; ибо я с тобою, чтобы избавлять тебя». И тогда подумал я о том, что мне уже семнадцать лет — возраст не малый по нынешним временам, сил у меня достаточно, а рвения еще больше, ибо мне нечего терять, кроме жизни, а что она, моя жизнь? Не так-то страшно лишиться ее. Жизнь моя принадлежит отцу нашему небесному, а он повелевает мне умереть с мечом в руках, дабы заслужить спасение души. Ценою своей жизни, недолгой, незаметной жизни, достигну я вечного блаженства. Господи, благодарю тебя за то, что так дешево оно достанется мне!

Благодарю тебя также, отец небесный, за то, что ты даешь нам изведать земное счастье, как предвкушение бесконечного блаженства за гробом. Иль то не радость — сбросить ярмо, облегчить наконец душу местью во славу твою, господи. А сие последнее наше счастье удвоится братской близостью с нашими соратниками, ибо в Пустыне горной голоса наши сольются в единый хор, возносясь в священном песнопении. В едином порыве обнажим мы сабли, и они засверкают на солнце, как окропленные росою заросли тростника.


* * *

По воле духа святого, должен признаться: не без печали подниму я меч — ведь он не был мне вручен моим государем, а, наоборот, должен я вырвать тот меч из рук его солдат; грусть рту разделяют со мной все мои братья, — враги наши могут называть нас мятежниками и считать нас вдвойне мятежниками, восставшими не только против папы римского, но и против короля, меж тем как мы, вопреки видимости, были и остаемся покорными и преданными подданными короля, столь преданными, что беспрестанно нам приходится напоминать самим себе, что прямой наш долг — отказывать кесарю в том, что принадлежит лишь богу, да, да, постоянно мы призывали Христа на помощь, ибо нам страшно бывает при одной лишь мысли, что мы нарушаем волю его королевского величества.


О неведомый читатель! Ты, коего я даже не могу и вообразить себе, ты, для коего мне дано повеление вести мои неискусные записи, ты обязан прислушаться к голосу моему, раз господь тебя избрал. Теперь ты все прочел и, если еще не поздно, вскочи па лошадь; если нет у тебя лошади, пустись в путь пешком, беги изо всей мочи по дорогам, пройди Виварз, герцогства Оверньское, Берийское, Орлеанское; если израненные ноги откажутся служить тебе, ползи на коленях, но пе останавливайся, не медли, доберись до Версаля, ступай во дворец, ворвись туда через дверь, через окно или через дымовую трубу, по непременно доберись до возлюбленного короля нашего… С божьей помощью достигнешь ты его, и он выслушает тебя. Ради спасения малого народа, тех немногих, что уцелеют к тому времени, поведай его величеству, какой долгий путь ты прошел дабы ему понятно было, как далеко отстоят наши горы, скажи, что на каждом лье его государевы веления искажают, а в дороге от столицы до наших деревень приятная улыбка исчезает с лица царедворцев и они обращаются в хищных зверей, алчущих пожрать все достояние наше, расскажи, как ведут себя вельможи, подобные Бавилю, и убийцы, вроде капитана Пуля, что вытворяют они на доверенных им постах, как пользуются они своими патентами на высокие должности, полученными из августейших рук, как злоупотребляют монаршим именем, пачкают королевский скипетр, о чем государь и не ведает.

Читатель, услышав обо всем этом, добрый наш государь, несомненно, пожелает узнать, какими же нашими преступлениями вызваны столь жестокие кары.

Скажи ему попросту, что мы хотели только одного: свободно служить господу, никому не вредя и не мешая, без шума, без треска, без чванства, спокойно, тихо, смиренно.

И если ты понял меня, читатель, ты постараешься нарисовать ему, как молитвы очищают нашу совесть и поднимают наш дух, ты убедишь государя, что все силы свои мы готовы отдать ему, ибо мы принадлежим богу и королю; скажи ему, что малый народ наш, исполненный чистоты душевной и гордости, жаждет верно служить ему в своем далеком краю, Севеннских горах.

Когда осведомишь ты обо всем короля, придется тебе, читатель, от нашего имени просить у него о милостивом снисхождении к нам. Для сего расскажи ему, каким жестоким гонениям подвергают нас уже столько лет, не скрывай от него и наших собственных жестокостей, но только добавь, что они тяжелым гнетом лежат у нас на сердце и что совершаем мы их тоже во имя славы короля, ибо те, у кого мы отнимаем жизнь, — без радости, с отчаянием в душе, — они ведь пятнают королевское знамя и позорят имя короля, коим государь дал им право пользоваться; скажи ему также, что смерть каждого вероломного притеснителя способствует сохранению жизни многих и многих людей, коих надлежит отнести к числу наилучших и самых преданных подданных великодушного короля.


В сей день, во вторник,

16 числа, того же месяца и года,

в вечерний час.


На первой части рукописи, доверенной тайнику,

сверху лежал листок плохой бумаги, исписанный

неумелой рукой, крупными каракулями. Вот что гласила

записка, в коей не были соблюдены ни правила правописания,

ни знаки препинания.


Тревога и страх не дают мне покоя, вот я и пошла к твоему старому дому, хотела немножко помолиться в каменных его развалинах. Что ж поделаешь, бедный мой Самуил, может, и верно, что я не такой крепкой породы, как ты, но, право, не могу я больше жить, не видя тебя, меня наша разлука даже от господа отдаляет. Тебе то легко говорить: «Прощай!», а я не могу.

У нас здесь люди говорят, что какой-то старик прасол (он родом из Брану), а с ним батрак господ Массеваков, да еще гончар из Женолака (наверно, твой забияка Жуани, он, понятно, не пропустит этакого удобного случая подраться, недаром в драгунах служил) и еще другие, исполнившись духа свята, бросили клич и собирают парод меж двух речек Гардон и объясняют народу повеление господне взяться за оружие и восстать против гонителей.{44} И мне на ум пришло, что и ты сними пойдешь, ты ведь всегда такой горячий, Шабруле ты мой дорогой! Ну, вот уж я просто ума решилась! Ты не думай, я не против, я хорошо знала, что в один прекрасный день вспыхнет огонь… но все ж таки!.. Смело поднялись, а чем все кончится? Лишь бы не обернулось так, как в Виварэ! Вот чего я боюсь, и главное за тебя очень страшно, ведь мы с тобой совсем и не пожили еще на свете… Я так смело с тобой на бумаге разговариваю, ничего не таю, ведь я же хорошо знаю, что ты моего письма никогда не увидишь. Одному богу ведомо, как я о тебе тоскую… Господи, как хочется мне следовать за вашим отрядом, хотя бы для того, чтобы стать перед вами на колени на вечернем привале и омыть ноги ваши…


Загрузка...