Часть ВТОРАЯ

Они поступили как дикие звери, но ведь у них отняли жен и детей; они растерзали своих гонителей, преследовавших их.

ВОЛЬТЕР




Из Пустыни.

Последний день августа 1702 года.


Дорогая матушка!


Пользуюсь случаем, что сын возчика Старичины поведет своих мулов через перевал, и шлю с ним свое послание. Хочу сообщить вам добрую весть: в Пустыне я среди соратников встретил нашего Теодора. Не тревожьтесь, старший сын ваш здоров и полон сил. Брат и сам написал бы вам, но поручил мне сделать это, говоря, что он лучше владеет саблей, нежели пером. И верно, за четыре года он стал настоящим мужчиной, могу поручиться! Он рассказал мне, как ему удалось нынешней весной бежать из Орлеанского драгунского полка и увести с собой еще несколько человек из наших горцев, как они шли днем и ночью и наконец укрылись в лесах Лозера. Бежало их человек десять-двенадцать, спасаясь от подневольной королевской службы за рубежами страны, ибо желали они служить богу у себя на родине. Есть среди нас также рекруты, не явившиеся в назначенный срок, другие же ушли в горы, потому что их искали, хотели схватить за участие в молитвенных сходах гугенотов. Все вместе мы шли по горным тропинкам и каштановым рощам. Но вы, матушка, пе бойтесь, мы никого не грабили, ведь мы воины господни!

Мы повинуемся нашим пророкам, вещающим нам повеления духа святого. У нас еще очень мало ружей, зато мы умеем насадить косу на древко острием вверх, орудуем пращами, подобно царю Давиду, хватаемся за вилы.

«Вы изгнанники. Если суждена вам смерть, то лучше умереть с оружием в руках, восстанавливая свои храмы!{45} Отважные, за вами последуют! Преследуемые, вы соберете новых воинов. Ружья отбирайте у священников или берите у солдат, убитых вами».

Таковы собственные слова нашего храброго Лапорта, кузнеца из Брану. Он рассчитывает, что нас будет гораздо больше, когда закончится сбор винограда.

Мы ночуем в овчарнях, высоко в горах, под самым небом. Пастухи охраняют нас. Два раза в день, а иногда и чаще, мы собираемся для молитвы, в полный голос поем псалмы и молимся с открытой душой. И нам так хорошо! Нет никаких преград меж нами и богом; на земле под звездной кровлей мы живем в его доме.

Не беспокойтесь, матушка, за сыновей своих, ибо нас хранит всевышний, вознесите благодарение господу за то, что он возвратил нам Теодора.


С любовью и почтением ваши дети во Христе

Теодор и Самуил.


Прошу вас прочесть написанное здесь тем, кто любит нас, удостоверясь, однако, что письмо не попадет во вражеские руки.


На обороте листа милым неуклюжим

почерком Финетты написано


Заучила твое письмо, Самуил, наизусть, но не могу решиться уничтожить листок, как то считает нужным сделать твоя мать. И хотя я знаю, что никогда больше не увижу эти строки, первые со дня твоего ухода в горы, мне легче спрятать письмо в тайник, о котором знаем лишь мы двое.

Боже великий, храни воинов твоих!


Начато в лагере воинов божьих

нынче, 3 сентября, в воскресенье,

после утренней молитвы.


Дух господень повелел мне описать чудеса, творящиеся в Пустыне, а тут как раз сунули мне в руки стопу бумаги. Горластый, принесший письмо нашему Гедеону, где-то раздобыл эту бумагу и нарочно для меня принес ее сюда, словно для того, чтобы я мог выполнить веление свыше.

Вот уже много дней и ночей следуем мы за кузнецом из Брану, внимаем боговдохновенным пророчествам Авраама Мазеля, шерстобита, и Соломона Кудерка, земледельца. Мы молимся и снова идем, поем духовные гимны и идем неустанно, всегда устремляемся мы по стопам господа.

Мы проходим по дубовым, по каштановым лесам, по сосновому бору, проходим через буковые рощи, где гудят пчелы, пересекаем ольховые заросли, перепрыгиваем через осыпи, поднимаемся к небу по гранитным ступеням Лозера, внезапно останавливаемся по знаку пророков.

Их устами дух святой возвещает нам, что настал час, когда чада господни восстают против своих мучителей.

И вот весь наш отряд падает на колени.

— Господи! Открой нам волю твою, скажи, что нам свершить ради славы твоей…

Устами Авраама и Соломона дух святой повелевает расставить дозорных и созвать людей для совместного моления или приказывает нам перейти в другие места.

Пастухи оповещают добрых людей в селениях, хуторах, фермах, и они толпами стекаются на наши молитвенные сходы и приносят нам баклаги с бобовой или чечевичной похлебкой. Мы поем, молимся, едим, затем идем дальше и поем во все горло, поднимая к солнцу голову, тогда как отцы наши клонили ее к земле, как быки под ярмом на пашне; мы громко кричим то, о чем они говорили только шепотом, весело смеемся, когда наши люди сообщают нам, что как только эхо донесет наши голоса до католиков — сразу пустеют их церковные дома и монастыри; мы все идем, идем вперед и еще громче затягиваем песни, изгоняющие капелланов. Мы идем по тропинкам, заросшим кое-где кустарником, и речка Гардона для нас — Иордан, наши Севенны — богоданная Палестина, а дядюшка Лапорт из Брану, с косматой его бородой и ручищами молотобойца, — это новый Гедеон, предводитель библейских воинов. Так идем мы до темноты, а к ночи «сделали себе от мадианитян ущелья в горах, и пещеры, и укрепления» и сладко спим, охраняемые пастухами, распростершись на земле и обратив лицо свое к звездам.


В то же воскресенье, ночью,

после вечернего схода.


После молитвы, псалмов и пророчеств, кои совершались нынче вечером, я пошел к брату своему Теодору, стоявшему на страже, — чаще других его ставят дозорным в часы молитвословий, и он никогда не противится.

Мы разговорились с ним о наших краях и о родне, как вдруг Теодор наставил ружье на какого-то человека в плаще из грубого домотканого сукна, поднимавшегося по склону между каменных глыб, но тот крикнул:

— Земля — ложе мое!

— Небо — покров мой! — отозвался брат и перекинул ружье через плечо.

То возвратился наш Гедеон Лапорт. Он спустился с гор и ходил далеко, за Алее, чтобы встретиться с неким молодым пекарем из Андюзы, который возглавляет отряд в восемьсот человек{46}. Через Лапорта он велел нам идти завтра за соединение с ним — в сторону Колле. Теодор повел со мною странные речи:

— Ах, Самуил! Раненько поднялся дядюшка Лапорт. Теперь он соберет в один кулак своих людей. Самое сейчас время ударить как следует, потому что король занят войной и ему не с руки посылать на нас свои войска. Да и то сказать, маршалы и герцоги в своих дворцах не сразу поверят, что какие-то чумазые пастухи на них разгневались! Ах, если бы Лондон, Гаага и Женева нам подмогли!..

Я с живостью ответил:

— Молчи об этом, Теодор. Все в руках божьих!

Брат взглянул на меня вдруг как-то чудно и усмехнулся совсем не к месту… Но тут Соломон Кудерк стал всех созывать на молитву.

— Ступай, Теодор, помолись. Я постою за тебя в дозоре.

Теодор ответил, что с пего двух молений в день вполне достаточно, даже в воскресенье; и еще пробормотал, что куда было бы умнее всем отдохнуть хорошенько — тогда легче будет перевалить через горы с пустым желудком.

Восковые свечи, которые мы захватывали тысячами при разгроме церквей, отодвигали в сторону ночную тьму. Пророк в лохмотьях стоял в середине круга с Библией в руках, открытой на Книге судей, — там говорится о подвигах Гедеоновых, о победе над мадианитянами, о преследовании бежавших врагов, коих отогнали за Иордан.

Мы стояли па коленях, непрестанно повторяя «Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!..» Затем на родном севеннском наречии стали молиться за малый наш народ, удрученный тяжкими бедствиями:


Падут подле тебя тысяча

И десять тысяч одесную тебя;

Но к тебе не приблизится,

Только смотреть будешь

Очами твоими

И видеть возмездие нечестивым.


Мы спели также любимый Франсуа Виваном псалом 69-й, псалом 51-й, с которым шли наш Гедеон, Авраам Мазель и Соломон Кудерк с вершины Бужеса к дому аббата Шайла; и опять мы запели 69-й псалом, как Пьер Сегье, когда взошел на костер, а затем 118-й, в котором сто семьдесят шесть четверостиший, а заканчивается он следующими строками:


Я заблудился, как овца потерянная;

Взыщи раба твоего,

Ибо я заповедей твоих не забыл.


И вдруг пророк воскликнул, что сошел на него дух, и бросился на землю. Затем он стал пророчествовать па французском языке, что завтра мы будем преследовать бегущих от нас врагов и прогоним их за Иордан.

— «И держали в левой руке своей светильники, а в правой руке трубы, и трубили, и кричали: «меч Господа и Гедеона!»

Восклицая это, он простирал к небу большие свои руки, влажные от испарины и блестевшие при огнях множества свечей.

Всех била дрожь, и многие с воплями упали навзничь.

Пророк же обходил наши ряды, всматривался в каждого и «по наущению духа свята» указывал па тех, кто не достоин был взять в руки пылающий меч архангелов. Очень много оказалось таких, кому дух повелел выйти из рядов, а посему решили, что до перехода через наш Иордан весь отряд будет поститься и лишать себя сна.

Я начал запись тотчас же по окончании нашего прощального воскресного молитвословия. Через час выступаем. Вдалеке, на краю утеса видна неподвижная человеческая фигура, маленькая, но четко выделяющаяся, черная на красном поле зари, разгорающейся над Финьелем: это мой брат Теодор стоит в дозоре с ружьем за плечами.

Соломон трубит в рожок, дает сигнал к выступлению. Я готов. В теле чувствую легкость, душа открыта перед богом, вся, без изъятия, и все в ней свежо и чисто, словно дуновение предутреннего ветра.


На заре девятого дня

сентября месяца,

на привале в Кудулу.


Победы, ниспосланные нам предвечным, превосходят все ожидания наши! Кто б из нас дерзнул надеяться, что мы в столь скором времени станем совершать молебствия в протестантском храме, да еще в самом сердце Севенн, через семнадцать лет после запрещения нашей религии.

Вчера мы и наши братья во Христе, живущие в городе и в его окрестностях, во множестве собрались в церкви Колле-де-Дез, и в стенах ее зазвучали наши горячие молитвы.

Итак, исполнилось пророчество: «И пришел Гедеон к Иордану, и перешел сам и триста человек, бывшие с ним. Они были утомлены, преследуя врагов. И сказал он жителям Сокхофа: дайте хлеба народу, который идет со мною; они утомились…»

Добрые люди из Колле, из Сен-Мишеля, из Пертю, из Бланава и из Брану не пожалели лучшего, что было в их ларях и в погребах, и все принесли нам к вратам чудесного храма.{47} Ведь мы не ели и не спали, чем еще больше приблизились к богу.

В указанный день мы пришли в назначенное место встречи, и там встретились наш Гедеон и молодой пекарь, по имени Кавалье, коего сопровождали человек десять-двенадцать из Долины, хорошо вооруженных. Затем мы все вместе двинулись в Сен-Поль-Лакост, чтобы сжечь там церковь, а настоятель ее убежал, как заяц, заслышав голоса наши, поющие псалом.{48} Следующий день мы прятались в лесах, а затем захватили в одном хуторе оружие городского ополчения. И наконец нашим пророкам было свыше указание повести осаду города Колле-де-Дез.

Теодор опять ворчал, говорил, что город не маленький, хорошо укреплен и может поэтому защищаться, что в нем сильный гарнизон, коим командует мессир де Кабриер.

Я возразил ему, что, будь в городе гарнизон еще больше и командуй им хоть сам племянник Карла Великого, ему не устоять перед мечом Гедеона. Теодор, по-видимому, поразмыслил об этом и потом присоединился к дядюшке Лапорту, Соломону Кудерку, к пекарю и к Жуани из Женолака.

Спрятавшись, мы дождались темноты и ночью ринулись на Колле, при свете восковых свечей, взятых в церкви Сен-Поль-Лакоста, с пением излюбленных наших псалмов. По милости божьей ворота города оказались открытыми: мессир де Кабриер и его отряд фузилеров бежали при нашем приближении.{49}

Мы успели отдохнуть и подкрепиться; затем похозяйничали в офицерских жилищах так же, как поступили бы с нашими домами драгуны, захватили оружие и башмаки; потом двинулись к церкви и дому священника. Тут поднялся спор: кое-кто требовал поджечь их, но Соломон вспомнил заветы Моисея: «Душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу, обожжение за обожжение!»

Итак, церковь была спасена от пламени в уважение к тому, что враги пощадили наш храм, и мы посмотрели только на их идолов в золотом шитье. Из Колле мы ушли после полуночи, и души наши исполнены были ликования.

Привал сделали в горах в виду Эспинаса в овчарне Шандомерг, а Соломон Кудерк и некоторые другие отправились жечь ближайшую церковь — в Сен-Фрезаль-де-Ванталон…


Только что получили весть, что городское ополчение и регулярные войска движутся на нас со всех сторон. Дядюшка Лапорт узнал, что во главе их поставлен пресловутый капитан Пуль{50}, тот, который схватил Пьера Сегье на Фонморте.

Спрячу свои записи под кафтаном из козьей шкуры и буду биться, чтобы отомстить за Сегье.


Близ моей матушки…


Один бог знает, как я скатился в лощину Лубреиру, поднялся в горы через Л’Эрм, прошел через Сент-Андеоль, перевалил через хребет в Кудулу… Все было как страшный сон, я очнулся от него в Борьесе близ матушки, у Дезельганов. Там меня накормили, напоили, согрели, и все боялись, как бы я не умер от грудной болезни.

В Шандомерге я был в отряде молодых, плохо вооруженных — у нас были только пращи да деревянные вилы, дядюшка Лапорт нас поставил в первом ряду, близко к неприятелю. Мы занимали место на склоне горы, выше овчарни; мы дразнили папистов, снимали шапки, кланялись, размахивали руками, а потом, затянув псалом, двинулись на врагов.

Вдруг на нас обрушились громы и молнии, облака дыма… И вот я очутился в Борьесе.

Я уж думал: все копчено. Господи, прости меня!

Капитан Пуль приказал оповестить, что десятка два фанатиков он уничтожил, а об остальных ничего не известно, должно быть, бесславно разбрелись по домам, спрятали в тайники ружья, смяли с древка лезвия кос, понурив голову, принялись опять вспахивать землю или чесать овечью шерсть… Восстание заглохло. У мятежников нет больше войска.

Мало-помалу черное стало в белое обращаться. Старик Дезельган отвозил в Колле к бондарям для починки свои винные бочки и узнал там от верных людей, что они видели, как провезли по городу с полдюжины убитых солдат. Вот оно как! И даже одного офицера ополчения, простреленного двумя пулями. Верно, верно. Как его звать? Жиберген. Он дворянин из Сен-Жермена. И еще одного офицера из Брану, раненного по ошибке своими же. Даже самого Пуля наши подстрелили, только рана не опасная, зато его шурин Виватьен, капитан фузилеров, ранен смертельно. Вот что люди говорят.

Авель, тоже ходивший на разведку в Лезинье под Шапдомергом, слышал, что из «двух десятков фанатиков», якобы перебитых Пулем, не видели ни одного, так как сей знаменитый капитан поспешил запереть тела убитых в овчарне и сжечь ее, — поспешность, весьма необычная для папистов, коим очень нравится волочить на плетенках останки гугенотов по городам и деревням…{51}

И наконец, вчера вечером пришел Теодор.

Из верных источников мы узнали, что нашему Гедеопу и его войску удалось с тех пор изрядно потрепать три роты полка Мираля у Вебронского моста.

И наш кузнец Лапорт теперь пишет властям дерзкие послания и подписывается так: «Господом посланный Гедеон, полковник детей божьих, взыскующих свободы совести».{52}

Теодор рассеял последние мои сомнения относительно Этой победы, после коей победители так быстро задали лататы. Я знаю теперь, что мы войну ведем на новый лад: мы должны нападать внезапно, врасплох и тотчас рассеиваться — такое правило установил Жаванель из водуазской секты, который некогда привел крестьян-повстанцев к победе.

Жаванель оставил также указания, в коих запрещается кощунство, разврат и воровство, предписывается молиться перед боем, всю добычу складывать вместе, пленных не брать, церкви жечь.

Брат узнал все это от рыжего пекаря Кавалье, следовавшего за нами от Сен-Мартена до Шандомерга. Кавалье жил в Женеве.

Брат сказал мне, что мы оба должны как можно скорее присоединиться к повстанцам, а по дороге выполнить некое поручение. Мать — она сильно постарела за последние дни — тяжко вздыхала. А Финетта поспешила сообщить нам свежие вести.

— Четверых наших взяли в плен в Шандомерге и повезли в Алее, схватили Жана Кудерка из Вьельжуве, дорогой он умер, и его тело таскали повсюду, думали, что кто-нибудь его опознает; второй был Жан Эраль, по прозвищу Сверчок, третий Пьер Саль, а четвертый Жак Донадье… Люди говорят, что их будут колесовать на лобном месте…

Брат поднялся, сказал, что именно ради них мы и должны выйти из Борьеса до рассвета.

— Ты возьми с собой, Самуил, бумагу и чернила. Спокойной всем ночи.

Бумаги и чернил у меня еще осталось довольно. А то, что написано, я положу в пакет и попрошу Финетту сунуть его в наш тайник, когда она пойдет пасти коз в долине. Вот и звезды померкли, а небо чуть-чуть посветлело. В сентябре на горных вершинах рано заря занимается. Авель сказал, что люди уже виноград собирают, но у нас в Гравасе его собрали пять лет тому назад и больше никогда собирать не будут.

Кажется, Финетта не спит — молится в уснувшем доме. Последний огарок свечи, оставшейся у меня из тех, что взяты были в церкви Сен-Поль, тихонько догорает. Спать ложиться не стоит, уже поздно. Помолюсь и я, попрошу у господа дать мне силу и крепость духа.


Под бечевку, которой перевязан был пакет,

засунут клочок бумаги, и на нем крупным почерком

Финетты написано несколько слов, едва уместившихся

на обрывке.


Нет, мне нельзя любить тебя больше бога, иначе ты разлюбишь меня, но я люблю бога еще больше из-за тебя и за то, что отдал мне твое сердце…


Клочок бумаги, на котором Финетта написала эти строки,

она оторвала от страницы Библии. Отрывая, она захватила

вместе с полем три строчки печатного текста.


На одной стороне листка:


«…по роду их. И увидел бог» что это хорошо. И сказал бог: сотворим человека но образу нашему, по подобию…»


На обороте:


«…всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи, и дерево жизни посреди рая, и дерево…»



Опротивела душе моей жизнь моя;

Предамся печали моей,

Вуду говорить в горести души моей.

Скажу богу: не обвиняй меня;

Объяви мне, за что ты со мной борешься!


Страшно вспомнить, страшно! Но никогда не забыть мне то место и всего, что было там. Жалкая, нищенская лачуга; в ней вопила детвора. Сверху казалось, что лачуга уже разваливается, сейчас раздавит людей и дети кричат от ужаса.

Теодор сказал мне:

— Капитан Пуль никогда бы не пришел в Шандомерг: ведь он двинулся в Мазель Розад, хотел стереть там с лица земли дом Кудерка. Никогда бы Пуль не нашел наших, если бы не предал их за деньги доносчик. Вот где доносчик живет.

В лачуге плакали дети. Я вздохнул печально.

— Как они бедны, Теодор!

— К черту! Беднякам-то больше всех и нужны деньги.

Брат приподнял блузу, вытащил из-за пояса два пистолета, подсыпал пороху на полку и один протянул мне.

— В хибарке только одна комната. В передней стене дверь, в боковой окно. Стереги у окна, стреляй во всякого, кто выйдет. Идем!

На бегу я шепотом спросил:

— Почему, Теодор, именно мы с тобой должны это сделать?

— Нам по дороге.

Остановившись у лачуги, он показал мне дулом пистолета на окно и буркнул:

— С нами бог, Самуил, как ты всегда говоришь.

Он бросился к двери и ударом ноги распахнул ее. Вскоре он вышел, сжимая в руке кошелек с сотней пистолей — цена предательства, тридцать сребреников. Впереди шел какой-то человек, и Теодор подталкивал его. Двери он затворил, не позволив остальным выйти; велел мне пристроиться с своей чернильницей у камня с плоской верхушкой, служившего столом, и продиктовал мне следующие слова: «Так будет со всеми предателями и гонителями детей господних».

Пока я выводил крупные буквы, Теодор сказал несчастному:

— Надо бы тебе заживо переломать все кости, трижды переломать; ведь ты троих наших предал, из-за тебя всех троих колесуют. Но что поделаешь, хоть так покараем тебя. На колени!

Он приложил к спине предателя лист бумаги с надписью и вонзил в середину его кинжал.


* * *

Мы прошли после этого около одного лье, а вой и вопли, доносившиеся из лачуги, казалось нам, по-прежнему раздавались за нашей спиной. Теодор сказал резко:

— Целых четыре года я служил королю и убивал людей, не зная ради кого и за что…

И тогда я произнес слова, не выходившие у меня из головы:

— «Голубь — мирная птица. Голубка моя белая, яви мне лицо твое и дай услышать голос твой, ибо голос твой сладок и лицо твое прекрасно. Встань, подруга моя, лети ко мне, ведь зима прошла… Разве не слышишь воркованье горлицы? Встань, подруга моя, красавица моя, приди ко мне…»

— Ах, замолчи ты! Тебя, миленький мой, всегда очень уж сладко кормили!

Дядюшка Лапорт хохотал, широко открывая рот с черными корешками зубов, и от этого громового хохота, вырывавшегося из его могучей глотки, отверстой, как гулкая пропасть, меж щетинистых зарослей усов, у всех делалось светлее на душе, как светлее становится в долине, когда ветер разгонит в ней туман.

Наш Гедеон поднимал на древке, как знамя, доску с надписью и, охая, приговаривал:

— Ох, бедная моя матушка! Уж как бы она возгордилась, а то ведь, бывало, все кричит, что мне грош цена.

А то вдруг, дав себе по голове такого тумака, что осел и то заревел бы, он возглашал:

— Вот она, башка! Глядите, сколько денег за нее дают!

И он все требовал, чтобы я перечитал ему конец приказа:

«..И будучи уведомлены, что вышеназванный Лапорт стал главарем сих разбойников, объявляем: мы уплатим сто пистолей тем, кому удастся изловить его и доставить нам живым или мертвым. А чтобы всякий узнать мог вышеуказанного Лапорта, к сему прилагаются для розыска его приметы.{53} Предписываем всем местным судьям огласить и вывесить сей приказ на всех площадях, дабы каждому он стал известен. За исполнение сего судьи личную ответственность несут.

Дано в городе Алесе, семнадцатого сентября 1702 года».

Под приказом стояли две подписи: Де Ламуаньон, а ниже — Архиепископ де Монтиньъи…

Дядюшка Лапорт вызывал всех потягаться с ним, — вызывал и Никола Жуани, большеголового, с короткой шеей, вызывал Кастане, похожего на разгневанного медведя, вызывал Жака Кудерка, именуемого Ла Флером, и пророка Соломона Кудерка и даже самого Авраама Мазеля, — всех вызывал помериться с ним силами один на один или гуртом, стоят ли их головы больше, чем старая черепушка кузнеца из Брану. Он велел нам распить бочонок вина в честь этакой торговой сделки и все упрашивал меня еще раз прочесть ему надпись на доске, только один разок, самый последний, но на нашем севеннском наречии, чтобы лучше ее посмаковать, и наконец повел нас на Сен-Прива-де-Валлонг, где еще оставалась одна несожжённая церковь.

И уж как он там орудовал — будто у него не две, а четыре руки, громоздил в кучу на середине церкви скамьи, стулья и всякое убранство и, прежде чем поджечь церковное добро, призывал Мазеля спеть песню во славу и его, дядюшки Лапорта из Брану, Золотой головы.

И Авраам затянул зычным басом, от коего взметнулись бы и закружили летучие мыши даже в солнечный день:


Разрушайте, разрушайте.

До основания его!


И наш Гедеон дул изо всей мочи, разжигая пламя, как кузнечные мехи.


Мы видим воочию чудеса предвечного, мы наступаем, мы жжем и поем:


Слово твое светильник ноге моей

И свет стезе моей…


Мы нападаем по ночам, кричим, ударяем оземь древками с лезвиями кос, размахиваем факелами: «Вей! Бей! Жги! Жги!». И вот замок Вен-Буш открывается перед нами, как Иерихон. Мы нашли там пшеницу, соль и вино, прекрасное белье в шкафах и длинные рубашки. Мы возносим хвалы предвечному, ибо он голосами наших вдохновенных пророков тотчас повел нас в деревню близ Кро, где мы нашли муку и сыр, сало, корпию, целебные мази и снадобья. Мы навьючили ослов и мулов и по наставлению духа святого з ту же ночь отправились дальше и сожгли церковь в Сент- Илер-де-Лави, а затем повернули к Французской долине. Не было ни луны, ни звезд, во мраке дул холодный ветер и лил дождь, мы бы заблудились и повернули вспять, если бы по милости господней на плече Авраама не возжегся, свет подобный алмазу, и не вывел бы нас на дорогу.

И вот так, из ночи в ночь, изо дня в день мы шли и пели, ведомые Соломоном, Авраамом и другими нашими людьми, коих непрестанно воодушевлял дух божий; мы ели на ходу, мы шли с песнями, мы прошли через Сент-Круа, сожгли церковь в Молезоне, захватили оружие в замках — Мазельском, Сеньском и Субретонском, сожгли церкви в Сен-Марсель-де-Фонфуюз, в Сомане, в Сен-Мартен-де-Корконак, сжигали мы также церковные дома и самих попов, ежели успевали схватить их; мы взяли много ружей в замке. Плантье, а теперь вот остановились на отдых в замке Маруль, близ Сен-Жан-де Гардонанк.{54}


Писано в Сен-Полъ-Лакосте, городе, находящемся

в трех лье выше Алеса.


В Сен-Поле все — божьи люди: они дали нам воды, похлебки, подогретого вина, омыли нам ноги. Ну вот мы и пришли к ним еще раз, чтобы сжечь у них папистскую церковь. Они очень жалели, что не удалось им задержать своего кюре — хитрец удрал, следуя дурной привычке католических попов, из-за которой мы теперь не так уж много отправляем их на тот свет. В Корконаке мы, наконец, изловили одного капеллана, но дух божий повелел Аврааму Мазелю не делать сему пленнику никакого зла.{55}

Предвечный ведет нас, охраняя от бед столь твердо и неуклонно, что мы ни разу не столкнулись с капитаном Пулем, если не считать встречи в Маруле, но там нас отделяла от бравого наездника река Гардона Миалеская, и мы могли сколько душе угодно дразнить и задирать его. Мы потеряли лишь троих наших братьев, когда они, поддавшись гневу, слишком близко подошли к берегу. Капитан Пуль приказал их останки выставить на вышке, установленной в русле Гардоны. Прошлой ночью мы похитили убитых и нынче похороним их в каштановой роще под самым красивым деревом. По этому поводу будет у нас еще одно молитвенное собрание, па радость добрым людям из Сен-Поля — они так долго лишены были слова божия, что теперь все слушают его, не могут насытиться. Лапорт захватил четырех солдат городского ополчения, взимавших в деревнях контрибуцию* После молитвы и пения псалмов мы, если на то будет божья воля, умертвим всех четырех грабителей за купой прекрасных каштанов.

Вознеся хвалы предвечному, мы вновь двинемся в путь, ибо нам было веление сжечь церковь в Сен-Жюльен д’Арпаон, а она находится гораздо дальше, чем те три церкви, которые мы сожгли после той, что была в Сен-Поле.

В Сен-Мартене богу было угодно, чтобы священник, некий Жиль де ля Пиз, восьмидесятилетний старик, не успел убежать, и поэтому мы могли рассчитаться с ним.

Дня не проходит без грозы, и Теодор жалуется, что трудно держать сухим порох в пороховницах.{56}


И вот теперь я один-одинешенек в развалинах нашего Граваса, — так же как было это два месяца назад или немного больше… Хотелось бы мне зарыться в черную землю под самым низким сводом подвала. В нашем краю молодежь собирает виноград; в долине над деревнями в ночном сумраке разносится аромат виноградного сусла; но небо затянуто черным погребальным покровом и льет слезы: умер дядюшка Лапорт из Брану.{57} Нашего Гедеона сразила пуля, он пал возле меня, убитый наповал, а наши отряды были опрокинуты залпами вражеских мушкетов; солдаты городского ополчения, драгуны, фузилеры ринулись на нас со всех сторон; в наказанье, богом ниспосланное нам, ружья наши дали осечку, и тогда обрушились на нас громы небесные и земные, и ужас объял нас.

Я очутился здесь, словно отбившийся от стаи дикий зверь, возвратившийся в свое логово. Я бросил в тайник свои листки записей, не перечитав их, — так взял я себе за правило, да и очень уж тяжко было бы перечитывать их тут, в родных горах…


Боже! Ты отринул нас, ты сокрушил нас,

Ты прогневался: обратись к нам.


Я не вкушал ни пищи, ни отдыха с часа кончины нашего Гедеона, я уже не ведаю, где найти пристанище душе и телу. Брошу сейчас в тайник последнюю страницу и стану ждать. Раз господь покарал меня, значит, дурны были мои деяния, и теперь я буду пребывать в бездействии. Не двигаясь, не ропща, стану ждать повеления его, или посланца его, или глаза его, — пусть призовет он меня к себе и придет мне на помощь…

Мне холодно. Ноябрь для меня смерть.


Боже, поспеши ко мне!

Ты помощь моя и избавитель мой;

Господи! Не замедли.


«И пришел ангел господень, и сел в Офре под дубом, принадлежащим Иоасу, потомку Авиезерову…» В скорбный час мой мне предстал сей ангел, словно милый образ сновидения. Он дал мне молодого вина, сыра из молока наших коз и хлеба из ржаной муки, а рожь та взросла на наших холмах, и, принеся пищу, разул меня, дабы омыть мне ноги. И тогда мне стало тепло, и глаза и уста мои открылись: «Если господь с нами, то отчего постигло нас все это? И где все чудеса его, о которых рассказывали нам отцы наши?..»

Но один лишь бог знал, что дикий зверек вернулся в свое логово…

Финетта уснула под каменным сводом, закутавшись в мою куртку из козьего меха. Сон ее приносит мне успокоение. Она словно радуга, о коей господь сказал: «Я полагаю радугу мою в облаке, чтоб она была знамением завета между мною и между землею. И будет, когда я наведу облако на землю, то явится радуга в облаке; и я вспоминаю завет мой, который между мною и между вами, и между всякою душою живою во всякой плоти; и не будет более вода потопом…»

Мне необходима Финетта, всегда, всегда.

Я поел козьего сыра и нашего славного ржаного хлеба, выпил сладкого вина, убаюкивающего сердце, а тем временем Финетта умастила мои израненные ноги и нежным своим голосом передала мне новые вести.

Итак, дядюшка Лапорт из Брану не умер, ибо появился и всегда будет с нами другой Лапорт — моложе, смелее, горячее прежнего — и встанет во главе детей божьих. Уже в Севеннах только и речи, что о подвигах нового Гедеона,{58} который подобрал в крови павших гугенотов посох и меч дядюшки Лапорта из Брану: он тотчас же двинулся в Багар, чтобы покарать Журдана,{59} и, пронзив ему сердце тремя пулями, воскликнул: «Думаешь, тебе удалось убить Вивана? Нет, ошибаешься, он воскрес в нас, молись богу, настало время…»

Итак, не умрут дети божьи, ибо убийц постигнет неминуемая кара — тотчас же, на месте, или через десять лет, но они неизбежно понесут наказание.

Все тело мое разбито усталостью, но с каждым словом моей любимой, опустившейся возле меня на колени, покой мало-помалу проникал в мою душу.

Капитан Пуль возомнил, будто он уничтожил повстанцев, а вышло наоборот:{60} он способствовал умножению числа их. В Темелакском ущелье под проливным дождем его большая булатная сабля скосила цветок, ветер развеял семена, и они упали в землю, орошенную водой, низринувшейся из туч, и кровью павших в сражении.

Вспоминая свое стремительное бегство, когда я, держа ружье поперек груди, ринулся прочь, сбив с ног двух братьев, шагавших справа и слева от меня, я сгораю от стыда. По моя Финетта напомнила мне, что было сказано: «Человеку храбрость бог не на веки вечные дарует»;{61} доказательством сему служит Пьер Сегье — какой он был трусливый на Фонморте и какой мужественный на костре!

Финетта надела мне башмаки и поднялась с колен, а затем объявила, что теперь она будет следовать за нами, по примеру многих других девушек, будет варить нам похлебку, стирать белье в горных ручьях, штопать его и латать, сказала, что она предпочитает уйти в горы, чем дожидаться, когда ее заточат в монастырь или сошлют на далекие острова или в Канаду.{62}


…Сыновья наши —

Как разросшиеся растения в их молодости;

Дочери наши —

Как искусно изваянные столпы в чертогах.


Она спит, такая маленькая, хрупкая… Мой кафтан закрывает ее всю — от подбородка до самых кончиков ног. Она лежит совсем неподвижно, пе шелохнется, не слышно даже ее дыхания, и мне страшно. Схватив свечу, я тихонько подхожу к пей.


Я наклонился над нею, и свеча дрожала у меня в руке, я наклонился, и в груди моей гулко, как в бронзовом сосуде, отозвался крик Гедеона: «Господи! Как спасу я Израиля? Вот, и племя мое в колене Манассиином самое бедное, и я в доме отца моего младший».

Узкое личико, утонувшее в козьем мехе, не дрогнуло, а я все ниже склонялся над ним, взывая к предвечному: «Если я обрел благодать перед очами твоими, то сделай мне знамение, что ты говоришь со мной».

И в то мгновение, когда мой рот приблизился к ее рту, она коснулась губами моих губ и обожгла меня. Я вскочил, отошел к своим листкам и склонил над ними голову.

Свеча, которую я все еще держу, оплывает, и горячие капли падают мне на руку. Я изнемогаю. Поскорее бросить листки в щель, бежать отсюда, свернуться в комочек в другой норе, в другом углу нашего старого дома.


Душа моя была во мне,

Как дитя, отнятое от груди.


На другом листке — почерком Финетты


Как ты ужасно храпишь, бедненький мой Самуил! Нечего сказать, знатный насморк! Ну и простудился же ты в Темелакской долине! Завтра утром я согрею для тебя оставшееся сладкое вино. Я зажгла твой огарок сальной свечи — мне хотелось посмотреть, как ты-го спишь. Я подошла к тебе, но ты и не проснулся. А перед сном ты писал что-то длинное-длинное, перо твое долго скрипело. Я в это время изо всех сил старалась не открывать глаза, особливо когда ты вслух стал произносить то, что писал на бумаге, ты говорил сам с собой, как старик… Бог привел меня к тебе, сделал меня такой хитрой, что я разыскала тебя, как кошка находит своего котенка. Никогда ты не узнаешь, как мне больно было, когда ты смотрел на меня! Нельзя сказать, что в глазах твоих не было любви, — нет, была любовь, но какая-то далекая, любовь между прочим. А когда ты наклонился, я звала тебя, но ты не слышал. И до чего ж ты старался не разбудить меня, а сам и не замечал, чудовище ты этакое, что со свечки падают мне на шею горячие капли. Ты никогда не узнаешь, что я сделала, а ведь я сейчас заставила тебя ответить мне на мой поцелуй! Ты даже храпеть перестал и весь просиял в улыбке. Не посмею сказать тебе про поцелуй. Пусть уж я одна перед судом господним буду в ответе, а тебя не стану огорчать. Но берегись, больше я с тобой не расстанусь — мое слово твердо. А все-таки мне тоже страшно, страшнее, чем тебе, на тебя лишь иногда страх находит, а мне все время страшно. Смерти я не боюсь, и даже сама война не так уж мне страшна, — я боюсь солдат, всех солдат… Никогда я не посмею сказать об этом вслух, и если 6 моя косынка угадала мои мысли, я бы бросила ее в огонь, но, право же, как только мужчина возьмет в руки ружье, он сам не свой становится… В четверг вечером я пасла овец недалеко от Кудулу, и встретились мне солдаты, худые, черные, волосатые, мохнатые, все в рубцах и в шрамах, усталые, еле ноги волочат; пахнет от них вином и порохом. Я было приняла их за фузилеров, и вдруг слышу голос Соломона из Вьельжуве. Я их остановила, чтобы предупредить, что отряд городского ополчения поднимается через Сутеиран. А наши-то., оказывается, захватили солдатские камзолы в казармах Помпиду, но, по правде сказать, они казались не менее свирепыми, чем королевские рубаки. Кроме Соломона, мне были знакомы еще двое-трое, но я тут с трудом их узнала. За три месяца они постарели на двадцать лет, да и взгляд у них стал злобный, звериный… Я ведь насмотрелась на солдат — бесстыжие, пьяные, с зычным хохотом хватали они своими мерзкими лапами девушек, срывали, проклятые насильники, с них одежды, оскверняли их, били плетьми, убивали… Иными я не могу себе вообразить солдат! И я вся трепетала, когда шла сюда… Но ты хоть и очень исхудал, и хоть ноги у тебя опухли и похожи на вареные брюквы, ты остался красивым, до того красивым, что просто не верится! Ты подобен пророку Даниилу после десяти дней испытания, когда кормился он лишь овощами и водой. Быть может, это оттого, что в бой тебя ведет любовь. Я понимаю, конечно, что и другие любят господа не меньше, чем ты, но они ненавидят все, что не принадлежит богу. А вот посмотришь па тебя, как ты спишь, измученный, простуженный, право, хочется сказать тебе: «Не смей, дитя, дотрагиваться до сабли!» Ах, миленький мой Самуил… Как мне хотелось бы сказать тебе на ушко всякие ласковые глупые словечки, какими обмениваются женщины, или шептать тебе тот нежный вздор, который любовно бормочут матери у колыбели своих малышей.


В первый год, как паренек не выхаживает коконы,

Силу он свою покажет в отчем винограднике.

В год второй, как паренек не выхаживает коконы,

Силу он свою покажет в рощицах каштановых.

В третий год, как паренек не выхаживает коконы,

Он бежит за девушкой.

Оттого у нас в краю шелководы и не переводятся,

Оттого-то богачи в шелка у нас рядятся.


Следующие ниже листки записей вложены были

в пакет, запечатанный пятью восковыми печатями.

На печати неискусное изображение руки, сжимающей факел,

и девиз: «ПО ВОЛЕ ГОСПОДА».


Так как Финетта Дезельган твердо стояла на своем решении уйти в горы, то мы вместе и двинулись к ближайшему отряду, собравшемуся в Лозере под водительством Жуани.

Мы проникли в Женолак через Доминиканские ворота, но час уже был поздний, и, когда мы прошли через весь город по длинной улице Пьедеваль, Ворота градоправителя были уже заперты, все обыватели сидели по домам и мы оказались во власти королевских лучников и патрулей горожан. Будь я один, я дождался бы рассвета, забившись в какой-нибудь закоулок, но я и помыслить не мог, чтобы моя Финетта провела ночь на улице, где ей грозили опасности, обычные в последние дни сбора винограда. И вот я тихонько постучался в двери бывшего моего хозяина.

Судья и жена его встретили нас с обычным своим радушием: мягкий хлеб, горячий суп и свежие простыни. Мою прежнюю комнату предоставили девице Дезельган, а для меня приказали постелить в конторе, полагая, что мне ко будет неприятно уснуть около стола, за коим я так долго усердствовал в переписке бумаг. Рано утром, перед тем как проститься с добрым моим покровителем, я счел себя обязанным открыть ему свои намерения, но он прервал сие признание на первых же словах, заявив, что ничего знать не хочет и что дверь его всегда останется открытой для меня, просто потому, что тут я у себя дома.


* * *

Выйдя из ворот градоправителя и перебравшись по мосту через Гардонетту, мы свернули на дорогу в Пло, где все Жуани, и деды и отцы, выделывали и обжигали черепицу, а оттуда мы стали подниматься в горы.

Мы прошли через несколько горных вотчин: в одной царила ольха, в другой кряжистые дубы, за ними начались обширные владения вековых каштанов, затем реденькие рощи, где чахлый бук перемежался с исполинским каменным дубом, поднялись мы к сосновому бору и шли по нему до тех высот, до коих деревьям уже не хватает сил добраться, — до царства скал, диких утесов; и у его порога ветер, принесший с собою снег, словно мокрой ладонью, ударял нам в лицо. Когда нам удалось наконец двинуться дальше, мы услышали песню водопадов и увидели орла, парившего над нами в небе.

Никогда еще мне не были так любы эти прекрасные каштаны, никогда еще не пахли так остро папоротники, как в этих буковых рощах, никогда еще обвалившиеся гранитные глыбы, разбросанные по желтым пастбищам, усеянным багряными пятнами осеннего цветения вереска, не являли такой горделивой красы; я как будто все видел, слышал, обонял и чувствовал вдвойне — и за Финетту и за себя. Вот как совершилось наше восхождение в Пустыню, а вот как мы вступили в нее.


На опушке буковой рощицы, именуемой Оружейной, один из братьев наших, стоявший в дозоре на скале, потребовал от нас пароль и пропуск. Ни пароля мы не знали, ни пропуска не имели, и дозорный тотчас вызвал людей, чтобы в отряде удостоверили, кто мы такие; там нас сразу узнали, очень весело повели к Жуани, а тот без лишних слов прижал нас к сердцу.

Лучшие из наших «Сынов Израиля» уже были тут во главе с Пужуле: пришел в отряд и толстяк Луи из Кабаниса, и маленький Злизе из Праделя, пришел сын Вернисака и наш Комарик Луизе Мулин; я имел также счастье встретить здесь беднягу Горластого, Жана и Пьера Фельжеролей из Булада и двоюродного их брата Исайю Обаре, живого и проворного, как белка, Бартавеля — маленького Моисея из «Большой сковороды», и еще других из нашей деревни Пон-де-Растель — Бартелеми, сына Старичины-возчика, Жаку, сына слесаря Дельмаса, рослого Дариуса Маргелана, деревенского коновала, нашего кузнеца-великана Бельтреска, пастуха Батисту Пранувеля, поднявшегося из своего Альтейрака и не забывшего захватить с собой скрипку, и даже были тут мои троюродные братья, рыжеволосые парни из Колле-де-Деза.

Бывший вахмистр Жуани представил мне своих помощников: Жака Вейрака из Солейроля, Виня из Женолака, Матье из Колле, своего интенданта, и своего оружейника — Пелле из долины Омоля.

И тогда подошел человек, перед которым все сборище ваше расступилось, высокий, очень высокий человек, — он шагал, как косец па лугу, подгибая поги, согнувшись и вывернув локти, такой худой, что на него смотреть было страшно, и старый — по виду лет шестидесяти. Черные навыкате глаза его блестели, как агат, обточенный горным потоком в Темном ущелье, и мы с Финеттой смутились, когда он встал перед нами и долго смотрел на нас пронизывающим взглядом. Затем он взял Жуани под руку, отвел его в сторону и они о чем-то заспорили. Я слышал только обрывки фраз — костлявый этот человек все твердил: «Чтоб этого не было здесь! Чтоб этого не было здесь!..»

И тут мы узнали, что пришел их пророк, некто Жан Гюк из Сальзеда, по прозвищу Чугунный, и все наперебой восхваляли его.

Этот Гюк никогда не учился в школе, однако ж наизусть знал священное писание, уверял Пужуле; но словам Луи- Толстяка, он говорил проповеди лучше, чем главный викарий; а Элизе добавлял, что на Гюка то и дело сходит дух божий; а ведь Гюк простой человек — бедняк, землепашец, умилялся Комарик; Горластый сообщил, что сей пророк приходится Жуани шурином; а Фельжероли сказали, что вопреки своему виду он еще не старый — ему и сорока нет…

Самая маленькая из девушек, ростом чуть повыше Финетты, прозванная Крошкой, говорила, что Гюк становится красивым, когда пророчествует. «Ну еще бы!» — подтверждала пожилая женщина, по прозванию Рыжеголовая, супруга самого Жуани, а две другие сочувственно кивали головой — Мари, жена лесоруба Фоссата, внука нашего Спасигосподи, и девушка, прозванная Цветочек.

И вдруг все они разом умолкли, слышалась только пронзительная, как флейта, песня ветра среди скал. Пророк и наш предводитель подошли и встали передо мной и Финеттой. И Жуани в упор спросил меня:

— Она тебе жена… или кто?

Я был объят стыдом н смущением, пожалуй, не меньше, чем если бы оказался на месте Иова и должен был бы ответить Вилдаду, Елифазу и Софару, — ведь этот вопрос я сам впервые задал себе.

Костлявая грудь Гюка ходуном ходила, а из уст вырывались бессвязные слова, будто иена виноградной браги на стыках прохудившегося змеевика: «…Блудила в земле Египетской, распутница… Египтяне растлили девственные сосцы грудей твоих… Она блудодействовала с любовниками. И положу конец распутству твоему и блужению твоему, принесенному из земли Египетской…»

И тогда моя Финетта выступила вперед и храбро объявила:

— Я его нареченная!

Сказав, она обернулась, и меня поразили ее глаза: исчезла в них столь знакомая мне лазурь — они стали зелеными, как незрелые ягоды ежевики.

Я крепко обнял Финетту за плечи и сказал:

— «Я человек, и вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою…»

Я прикоснулся губами к ее лбу, и, как под летним солнцем Поднимаются в стебле соки земли, глаза Финетты засияли и вновь стали голубыми.

Все смотрели на Гюка, по он подошел к нам, коснулся наших плеч железными своими пальцами, обратил к небу каменный взгляд черных агатовых глаз и ответил:

«…Оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут одна плоть».

Тогда все восславили господа, молились и пели псалмы, а потом прошли вместе с нами до края плато, чтобы глаза наши полюбовались творением божьим, столь щедро украшенным. И Гюк сказал:

— На ближайших праздниках мы их поженим.

Жуани, наш предводитель, сказал:

— А до тех пор нареченная будет спать в овчарне, с Цветочком и с Крошкой.

И все ушли, оставив нас в сумерках одних.

Мы долго пробыли у скалистого обрыва, овеваемого вечерним ветром, смотрели на исполинские глыбы, упавшие к подножию кручи, и, прижавшись друг к другу, впивали дыхание жизни под нашим беспредельным небом.


В Орлеанском драгунском полку, где женолакского гончара Жуани произвели в вахмистры (самый высокий чин из всех доступных для простолюдинов), он слыл, по словам Теодора, таким мастаком в военном деле, что не уступит и дворянину. И будь мой старший брат с нами, я охотно сказал бы ему, что согласен с ним, но Теодор остался у Кастане, нашего эгуальского медвежонка, как сообщил Везделаз, возвращавшийся со своими мулами из тех краев.

Оружейная мастерская будет у нас в той пещере, где Луи-Толстяк уже сложил кузнечный горн, как указал ему мастер Пелле; для складов, для кухни, для арсенала отведено свое место, каждому свой грот, своя впадина или выступ скалы. Жуани велел наладить шорную мастерскую, готовить седла и сбрую для лошадей, которых мы захватили, литейную, чтобы отливать пули, когда у нас будет свинец, ступки и песты, чтобы растирать порох, когда раздобудем серы (селитру тут можно собрать, а древесный уголь уже выжигается). Позаботились о молоке — для того есть у нас козы, в хлеву стоят овцы, будем стричь с них шерсть; женщины доят коз, прядут и ткут, а наш Комарик чеканит из меди бирки для пропусков, ведь ремеслом чеканщиков ис- покой веков занимались все Мулины из Виала, а Элизе из Праделя чинит башмаки; остальные же прокладывают дорогу — ожидаются большие перевозки.

И вот когда Жуани рассказывал мне о своих пушках, вдруг раздался крик, — такими пронзительными заливистыми криками у нас созывали на собрания не только наших братьев, занятых работами в окрестностях лагеря, но и добрых людей с хуторов и поселков на всем пространстве от Гурдузы до Гардонетты.

С высоты утеса Горластый доглядел старика с длинной всклокоченной бородой, древнего, как Мафусаил, в рваном плаще, и тогда все закричали:

— Опять! Опять притащился!..

И Жуани весьма сердито крикнул:

— Ступай домой, дедушка! Сколько раз я тебе говорил — пе нужен ты нам! Вернись к себе и больше сюда не приходи!

Упав на колени, старик взмолился:

— Позволь мне следовать за вами, Никола! Мне бы только послушать слово божие, проповеди, молитвы. Смилуйся, пожалей старика… Я не буду путаться у вас под ногами, не буду вам ни обузой, ни помехой и даже лишним ртом не буду, в мои годы и еды-то совсем не надо, меня слово божие напитает…

Лесоруб Фоссат буркнул:

— Ну куда тебе! Тут скоро зима настанет. Первый же снег для тебя погибель.

Щуплый Элизе сказал ласково:

— Ведь вам сказали, папаша, что вы совсем дряхлый, вас уже ноги не носят, где же вам ружье поднять?..

Старик вдруг отбросил свой посох, приподнял маленького Элизе и закричал ему:

— Я тоже был молод, как и твой дед. А ваши отцы даже в молодости были стариками. Вот и пришлось мне ждать. Долго ждал и встретил наконец настоящую молодежь…

И только тут я узнал Самуила Ребуля, своего крестного, дедушку Финетты, а еще лучше сказать — старика Поплатятся, как его всегда называли по всем Севеннам и у нас — от подножья до вершин самого Лозера.

Я обнял его и тоже попытался внушить ему ужас к безжалостной горной Пустыне, но он вырвался из моих объятий и с негодованием воскликнул:

— С каких это пор крестнику дозволяется перечить крестному своему отцу?

Бывшему вахмистру скоро надоели эти пререкания, и он обратился за разрешением спора к своему пророку. Тот, поразмыслив, объявил: «И воззвал Самуил к господу, и господь послал гром и дождь в тот день…»

В самом деле, дождь шел уже целый час, и молния ударяла в склоны Лозера.

Так принят был в наш отряд старик Поплатятся в тот день, когда над нами в час молитвы загремела гроза.


На следующий день.


Жуани, который зорко за всем надзирал, полюбопытствовал, что я такое пишу, и был изрядно горд моей ученостью, хотя предпочел бы, чтоб я оказался цирюльником, так как у нас в отряде не было людей, обладающих искусством зашивать раны от сабельных ударов.

По его приказу я начал было читать ему последние строки моих записей, где рассказывалось о том, как я встретился со своим крестным, но быстро оборвал чтение, боясь, как бы гончар не задохнулся от хохота. Лишь только он смог говорить, то сразу открыл мне причину своего смеха:

— Будь у господа бога столь же болтливое перо, право, пришлось бы возить священное писание на таком множестве мулов, что их вереница растянулась бы отсюда до Версаля!


* * *

А вот что случилось со мной на другой день после прибытия моего в Пустыню.

Я отошел по нужде за большую каменную глыбу и уже присел было, как вдруг откуда ни возьмись возник передо мной Гюк и, вылупив глаза, так что они чуть не выскочили у него из глазниц, закричал:

— «Кроме оружия твоего, должна быть у тебя лопатка, и когда будешь садиться вне стана, выкопай ею яму и опять зарой ею испражнение твое. Ибо господь, бог твой, ходит среди стана твоего…»

И погнав меня к пещере, он бросил мне оттуда лопату; чтобы схватить ее, мне пришлось выпустить штаны, которые я поддерживал рукой, а Гюк живо дал здоровенного пинка в обнажившуюся часть тела моего, виновную в недозволенном проступке.

Таких тонкостей не бывало у нас в деревнях.


* * *

Вечерами, после завершающего день молитвословия мы с Финеттой можем побыть вместе. Нередко Гюк радует нас своим присутствием; как оно и положено по времени года, ночи стали студеные, а он все-таки сидит с нами, ибо нужен нам обоим, и мы просим его сесть в середке между нами.: Голос его — бальзам успокоительный от жгучего томления, достаточно нам соседства нашего пророка, чтобы у нас в крови утих огонь.

Он говорит, что непостижим и неуловим след, прочерченный орлом в небесах, след змеи на скале и след, оставленный мужчиной в женской душе; еще говорил он, что тот, кто холит смоковницу, будет есть ее плоды; говорил, что вино такого красивого красного цвета и так заманчиво искрящееся в чаше в конце концов ужалит, как змея, укусит, как василиск; говорил еще, что честность подобна поцелую и освежает, как ключевая вода в пору жатвы, что чистота сердца увеличивает сладость уст.

Он говорил Финетте, что добродетельная женщина дороже прекрасных жемчугов, что она запасается овечьей шерстью и льном и в веселии души работает проворными руками, что она подобна торговому судну, ибо доставляет хлеб свой издалека, что она препоясывает силой тело свое, крепостью наполняет мышцы, и сама она чувствует, что все, добытое ею, хорошо; она не страшится будущего, ибо чрево ее плодовито…

Мне он сказал, что для чистой души все светло и радостно. Ищи радости в жене, подруге юности твоей, в нежной влюбленной лани! Всегда упивайся прелестью ее, люби ее страстной любовью, и благословен будет род твой.

Он возложил руки на наши головы, и тогда тепло Финетты передалось мне через него, и исполнилось счастья все естество мое.

Все разъяснили нам уста пророка: так я знаю, например, что дядюшку Лапорта из Брану бог покарал в долине Темелака за грехи его: ведь случалось, что он убивал в воскресный день, нарушая закон, не дозволяющий умерщвлять людей в день милости господней.

Гюк иногда просит меня почитать ему священное писание, ибо взгляд у него проницателен, но зрение слабое.


* * *

В деревнях уже убран хлеб, собраны виноград и каштаны, сложено на сеновал сено и даже запасены дрова на зиму. Каждый день все новые братья приходят в Пустыню, вооружившись старыми мушкетами, ружьями и пистолями, утаенными при реквизициях, производимых губернатором; все это оружие заржавело, пропахло навозом или печною сажей в тех тайниках, где оно долго хранилось, но надобно довольствоваться им, пока оружейник Пелле спешно обучает своих подмастерьев.

Люди, вступавшие в отряд, приносили с собой свои косы, вилы, вертелы и всякого рода клинки. На горбу тащили мешок каштанов или бобов, а то и мешок ржи, в карманах — соль, сыр, сало или лекарственные снадобья и корпию. Отдавали лучшее, что у них было, — дары в общем убогие и скудные.

При первом же снеге почувствовали мы во всем нехватку: недоставало у нас теплых плащей, крепких башмаков, а главное — не хватало ружей, пороху и пуль… Короче говоря, лишь в одном не было у нас недостатка: молодых воинов- гугенотов удалось собрать без труда и в изрядном количестве, а если поразмыслить хорошенько, то после стольких лет зверских гонений это можно назвать почти что чудом.

Кормежки на всех хватало с грехом пополам и то лишь потому, что приходившие к нам, за исключением тех, кого искали власти, дабы предать суду, оставались у нас на короткое время — только чтобы передохнуть, почиститься, получить приказы, узнать условленные сигналы, а главное, напитать душу молитвами, псалмами и пророчествами. Поэтому наши боговдохновенные радеют по меньшей мере на четырех собраниях в день, и каждое длится часа по четыре, по пять; последнее молитвословие бывает уж при луне, подымающейся над заснеженными вершинами.


* * *

Сбор оливок в Долине заканчивается, парни, нанимавшиеся туда батраками, возвращаются в горы, и уж каких только похвал не расточают они той земле обетованной, как все называют благодатную Нажскую долину.

Молодой пекарь из Андюзы привел туда с собой сильное войско и делает много шуму, собирает среди бела дня молитвенные сходы в несколько тысяч человек, да еще на главных городских площадях, как, например, в Эг-Виве; послушать рассказчиков, так Жан Кавалье будто бы разбил наголову королевский полк, захватил знаменитого капитана Видаля и совершил над ним суд: набил ему порохом нос, рот и уши, да и взорвал, как делают с такими католиками водуазские сектанты{63}.

Пока парни из медвежьих углов передавали нам подобные вести, Жуани и Гюк беседовали в сторонке с возвращающимися сборщиками оливок постарше. Мы с жадностью внимали рассказам о славных деяниях молодого пекаря, о том, как войско его движется в большом порядке, марширует днем с барабанщиками впереди, по всем правилам реквизирует продовольствие и фураж, размещает на постой по билетам; нам хотелось разузнать еще что-нибудь, как вдруг Жуани, забравшись на гранитную глыбу, резко оторвал нас от мечтаний наших.

— А мы? — закричал он. — Нам, что ж, значит, на луну выть, да?

С другого утеса повыше раздался голос Гюка — ужасный долгий вопль — и, широко раскрыв свои черные скорбные глаза, пророк возгласил: «И истребишь все народы, которые господь, бог твой, дает тебе; да не пощадит их глаз твой… Не страшись их: ибо господь, бог твой, среди тебя, бог великий и страшный».

Малый народ Пустыни пал на колени; долго слышались вопли, мольбы:

— Господи, повели! Мы воины твои!.. Отец небесный, открой нам волю твою, скажи, скажи олово!

Девушка, прозванная Цветочек, упала навзничь, слышно было, как ударилась она головою о гранит, потом поднялась, снова упала и вытянулась во весь рост, и всякий раз, как поднималась, прямая, словно доска, она непрестанно говорила, отчеканивая слова:

— «…руку свою протянула к колу, а правую свою к молоту работников; ударила Сисару, поразила голову его, разбила и пронзила висок его. К ногам ее склонился, пал и лежал, к ногам ее склонился, пал; где склонился, там и пал сраженный…»

А на снегу лежала Крошка, неподвижно, как мертвая, но, приблизившись к ней, увидели, что кожа ее трепещет, как шкура на груди мула, которого облепили слепни; из уст же ее вырывалось протяжное, бесконечное заклинание:

— «Но бог сокрушит голову врагов своих, волосатое темя закоснелого в своих беззакониях… Чтобы ты погрузил ногу твою, как и псы твои язык свой, в крови врагов… Но бог сокрушит голову…»

Между Цветочком, которая поднималась и падала, и закоченевшей Крошкой стояла моя Финетта и горько рыдала, дрожа всем телом, как щенок, которого вытащили из холодной воды; вокруг люди по-прежнему стояли на коленях и неустанно повторяли:

— Открой нам волю свою… Говори, говори, отец небесный!..

И вдруг над белым от снега скалистым склоном ледяной ветер разнес громовый голос:

— «Слушайте, небеса, и внимай, земля; потому что господь говорит…»

Взывал к небесам и к земле, несомненно, Горластый, но мы смотрели на него и глазам своим не верили, ибо никогда еще не слышали, чтобы он говорил на французском языке, а не на нашем севеннском наречии.

— Сын мой, говорю тебе, вы должны уйти отсюда и соединиться с братьями своими, заверяю тебя, сын мой, ибо приспело время собраться воинству господню…

Вот какое веление изрек нам наш бедный колченогий пастух, так как дух божий избрал его могучее горло. Настала тишина, глубокая, как пропасти Лозера. Горластый упал, весь скорчился и сомлел, а когда очнулся, ни за что не хотел поверить, что он держал перед нами речь на французском языке. Бедняга рассердился и крепко выругал нас на севеннском наречии.

После того как пропели псалом о воинстве, Гюк поднялся и сказал:

— «Когда пойдешь в поход против врагов твоих, берегись всего худого. Если у тебя будет кто нечист… то он должен выйти вон из стана… Стан твой доля^ен быть свят, чтобы он… не отступил от тебя…»

Пророк обошел ряды коленопреклоненных людей; иные дрожали при его приближении, а иные падали ниц, уткнувшись лбом в снег; он сразу видел всех, кто запятнал себя грехом; того, кто блудодействовал во сне, оскверняя ложе свое; того, кто не разделил с братьями принесенного из дома сыра, тех, кто сквернословил, тех, кто полон был страха… Все они покинули собрание.

Остальные молились за них, утешали их, провожая до потока, где им надлежало омыться. По воле господней нас осталось восемьдесят четыре человека, и как раз у нас было восемьдесят четыре ружья и достаточно пороху для них в бочонке; Жуани разделил порох на восемьдесят четыре части, отмеряя его свинцовой ложкой; Гюк отсчитывал каждому пули.

Бывший вахмистр открыл нам, какие вести принес ему один из горцев; все недовольные должны, не мешкая дольше, собраться в месте, называемом Кам д’Эгладин, где их ждет отряд, коим командуют Жан Кавалье и новый Лап орт, по имени Пьер, племянник погибшего нашего Гедеона из Брану«


* * *

Фоссат, стоявший в последней страже перед походом, позвал меня к себе на скалу и показал черное пятнышко, спускавшееся все ниже и ниже по озаренному луною склону:

— Гляди, Самуил, это старик Поплатятся вперед нас ушел. Да ведь путь немалый — двенадцать лье, и все по горам, по горам, да еще ночью! Где уж ему нас опередить!

— Кто знает, лесоруб! Вот уж скоро сто лет будет, как крестный мой двинулся в путь…


это последний листок в пакете,

запечатанном печатью с девизом

«ПО ВОЛЕ ГОСПОДА».


В ПУСТЫНЮ ФРАНСУАЗЕ ДЕЗЕЛЬГАН


Вечером 11 декабря 1702 года.


Дорогая сестра во Христе!


Пужуле, наш гонец, передаст тебе это письмо, в коем я спешу сообщить вести о твоих родных и сказать, что у них все благополучно.

Первый привал мы ведь сделали в Борьесе, было это три недели тому назад. Когда пришли, там уже ждала нас горячая похлебка — ведь твой дедушка, неутомимый Поплатятся, нас опередил, и твой отец, твоя мать и моя мать уже успели оправиться от изумления, узнав от моего крестного, что мы с тобой обручились в Пустыне.

Твой отец, конечно, имел бы право отвергнуть мое запоздалое сватовство, но спешка и толчея (ведь в Борьесе собрались и добрые люди из Шамаса, из Вальмаля, из Клергемора, чтобы встретить и накормить наш отряд) помешали ему рассердиться; времени оставалось в обрез — только на добрые чувства, — а посему твой отец обнял меня и в знак прощения облобызался со мною троекратно, по обычаю горцев-гугенотов.

Твой брат Авель хотел уйти с нами, но Никола Жуани указал ему, что, ежели совсем не останется в деревне крепких ребят, некому будет обрабатывать землю и тогда она больше не будет питать воинов господних.

Ты уж прости меня, Финетта, за то, что я забегу вперед и сразу перепрыгну через последний горный хребет, где все мы один за другим бросились на колени, ибо глазам нашим открылось дивное зрелище. Ах, как же мы в тот утренний час возносили хвалу создателю, вдруг явившему нашим взорам у подножья горного хребта землю обетованную, залитую золотистым светом. С тех пор я уже два раза прошел ее всю, любимая моя! И я уж не знаю, как и описать тебе сладостную сию долину, орошаемую прозрачными ручьями, словно рай господень, не ведающую ни холодов, ни снега, изобилующую лугами, где больше видишь коров, нежели коз, где слышишь жужжание пчел; прекрасную долину, край оливкового масла, светлого вина, белого хлеба, плодородных пашен, не мешающих плугу ни единым камнем…

Между Сен-Жан-де-Гардонанком и Андюзой (бесспорно, красивейшим городом в мире, не уступающим Женеве) нас уже было более пятисот человек, все юноши богобоязненные, возросшие на Библии, взявшиеся за оружие, Дабы защитить свою веру. Я с трудом узнал Кавалье (помнишь этого рыжего пекаря?), таким он стал щеголем: парик, шляпа с перьями, красный кафтан с золотыми галунами, снятый с покойного капитана Видаля, увидел я наконец прославленного Лапорта, красивого молодца лет двадцати, называющего себя Роландом,{64} встретился я тут со своим старшим братом Теодором, спустившимся с Эгуаля с отрядом Кастане.

Неумелое мое перо замирает в моей руке: где ж ему достойно описать эти славные дни, когда мы потешились вволю, смеялись над командирами гарнизонов, собирали под стенами их крепостей верных наших гугенотов; никогда не выступали в поход, не испросив на то благословения господа, а прибыв на место, прежде всего возносили ему благодарение За благую его помощь; на любом самом коротком привале, собравшись вместе, читали молитвы, слушали проповеди пророков каждого отряда, а их в войске нашем так много, что старик Поплатятся возрадовался бы всей душой и был бы счастлив, — по, на свою беду, он успевает догнать нас лишь в тот час, когда мы уже поднимаемся с колен, чтобы двинуться дальше, так что дорогой мой крестный еще ни разу не слышал проповеди и не отдыхал на привале. Однако в замке Рувьер мы несколько задержались, воздавая честь гостеприимству, оказанному нам владельцами замка — дворянами-стеклодувами,[3] нашими единоверцами, угостившими нас вкусными яствами и прохладительными напитками; но когда бедняга Поплатятся добрался до ворот замка, оттуда уже выходил наш арьергард; и старик ни за что не хотел поверить такому радушию, все кричал, что простолюдины могут войти в замок либо в лакейской ливрее, либо в солдатском кафтане с пикой в руке, и так твердо стоял на своем, что мы еще долго слышали, как он вопит и спорит в хвосте колонны, пока, наконец, расстояние не заглушило его крики.


Должен писать покороче, боюсь, что Пужуле придет за сим посланием и я не успею рассказать об искушении, когда князь тьмы прибегнул к твоему образу, моя достойная преклонения невеста.

Солнце, земля и река щедро наделяют долину Гардонанк благами земными, и церкви там богаты, тем более богаты, что прихожане лишь скрепя сердце ходят в них. Чтобы купить хоть немного спокойствия, «новообращенные», как видно, вынуждены задаривать священников, да еще осыпать дарами их гипсовых мадонн и источенных червями деревянных идолов. В каждой их церкви, даже самой маленькой, множество исповедален, часовенок, склепов, закоулков, укромных уголков, и когда подпалишь этакое капище, всегда боишься, как бы в дыму пожара не задохся кто-нибудь из наших братьев, задержавшийся перед каким-либо золотым тельцом и все не решающийся разнести его в щепки. Ведь в церквах ладан туманит голову и от стука топора душа разрывается, даже когда разбиваешь маленькие ларцы, из коих разлетаются кусочки костей, которые паписты любят прятать, как твоя собачка Кадель, и время от времени, так же как она, достают косточки из своих тайников. Попозское племя играет здесь в куклы: наряжают своих святых в парчу, в шелка, украшают кольцами, перстнями, браслетами, диадемами. Кресты, хоругви, канделябры, органы, кропильницы, кадила, чаши-дароносицы — все эго у них делается из серебра и золота, усыпано драгоценными камнями, и любопытно бывает смотреть, как все это° сгорает на очистительных кострах, как алмазы полностью и весьма быстро исчезают в самом обыкновенном пламени.

На днях вечером, как обычно, сложили мы большой костер из церковных скамей, резных деревянных кресел, скамеечек для коленопреклонений, крестов и молитвенников, и вдруг мне попалась на глаза забытая на стене картина, совсем маленькая, с шейный платок, но висевшая на почетном месте, — изображение женщины с ребенком; такие картинки мы сжигали ежедневно, но только эта мадонна была маленькая, хрупкая и моложе, чем обычно их рисуют, и почему-то я не мог оторвать от нее взгляда, сам не знаю, что меня к ней влекло: то ли уж очень трогательно склонила она к плечу голову и с нежной доверчивостью протягивала мне младенца, — ну вот как будто я вернулся домой после сбора винограда и она подает мне моего ребенка.

Жуани, нетерпеливо ожидавший с факелом в руке, когда можно поджечь костер, подошел ко мне и, бросив на картинку взгляд, воскликнул:

— Вот те на! Да ведь это вылитая Финетта!

Порыв ветра откинул ставню, и я как будто увидел в окне тебя, волнение мое стало мне сладким. Не раздумывая долго, я стал просить, чтобы в виде исключения пощадили идола. Наш пророк, коего подозвал Жуани, тоже поддался чарам столь лукавого сходства. Гюк даже утратил обычную свою угрюмость, и вдруг из церкви раздался вопль:

— Только не эту, варвары! Только не эту!..

Кричал это какой-то толстый капеллан с лоснящейся пухлой рожей и рвался к моей картине, волоча за собой троих Фельжеролей, тщетно пытавшихся удержать его за сутану.

— Жгите все… но только не эту, негодяи. Ведь это творение Тициана… — орал бесноватый, но вдруг остановился. Замер, онемел, встретив зловещий взгляд Гюка.

Утихомирив идолопоклонника, пророк взял у меня из рук картину и уткнулся в нее носом.

— Самуил, тут вроде как написано что-то. Погляди.

Я прочел: Ticianus fecit MDXXII.[4]

Капеллан снова ощетинился, услышав, как Жуани проворчал, когда я прочел латинскую надпись:

— Я же говорил — из Рима все идет!

Гюк воскликнул:

— Ага! Так она из Вавилона!

Стоило ему сказать, и картина этого Тициана мигом увенчала верхушку костра, а устами нашего пророка дух святой изрек:

— «Срамит себя всякий плавильщик истуканом своим, ибо истукан его есть ложь и нет в нем духа. Это совершенная пустота, дело заблуждения; они исчезнут…»

Со страхом я взирал на него, и в память мне врезались боговдохновенные слова. А Гюк метался по площади и вдруг, указав на толстого капеллана, кинул клич: «Пусть стрелец напрягает лук… Пораженные, пусть падут на земле халдейской и пронзенные на дорогах… Меч па халдеев, говорит господь, и на жителей Вавилона, и на князей его, и на мудрых его… Меч на сокровища его, и они будут расхищены… ибо это земля истуканов, и они обезумеют от идольских страшилищ…»

Жан и Пьер Фельжероли из Булада с двоюродным своим братом Исайей из Обаре зарубили толстого капеллана саблями.

Мы ушли с площади лишь после того, как перебили все витражи до единого и выломали свинцовый переплет, скреплявший стекла.

На вершине костра в пламени еще немного шевелилось грузное тело капеллана, а от нарисованного идола осталась лишь почерневшая пустая рамка. Жуани взял меня за руку и показал мне алмазную диадему мадонны, тоже брошенную в огонь.

— Гляди, писака! Даю руку на отсечение, алмазы-то преподнес кто-нибудь из «новообращенных»! Ха-ха-ха! Они не горят — значит, фальшивые!

Бедняга Поплатятся, поднявшийся на паперть, когда мы уже собрались уходить, так нам и не поверил, что мы сожгли твой образ и подобие. Теперь мы на своем пути ломаем на деревьях ветки для указания дороги старику — он уже не в силах поспевать за нами или хотя бы не терять вас из виду.

Вот как, друг мой, лукавый избрал твой образ, желая ввести меня в искушение. Сколько я мог бы написать о сем соблазне, будь перо мое склонно к предметам любострастным и к любезностям. А я, напротив, вижу в случившемся, дорогая моя сестра во Христе, предупреждение нам обоим, направленное ко спасению душ наших.

И все же так хочется мне поскорее свидеться с тобой, вдоволь насмотреться на тебя, все рассказать тебе о тех днях, когда мы метались в сей земле обетованной, переправлялись через наш Иордан то на один, то на другой берег, собирали и распускали собрания народа нашего. Пророки проповедовали, пророчествовали с раннего утра до поздней ночи, причащали, венчали престарелые супружеские пары, когда-то соединенные вопреки нашей вере католическими обрядами с латинской тарабарщиной. Нередко видели мы, как крестили, причащали и даже венчали детей тотчас же после того, как сочетались узами истинного брака их родители.

Узаконив у кого рождение, у кого венчание, восстановив порядок в служении господу, мы двигались дальше, дабы возвещать пришествие дней освобождения, мы шли с Библией в сумке, с мечом в руке, впереди шагали барабанщики, сзади гнали мулов с поклажей.

Оружие, снаряжение, съестные припасы, вино, рубашки, башмаки, вьючных животных — все что угодно можно было найти на фермах папистов, а бутылки, подаренные нам дворянами-стеклодувами, наполнены были старым вином из подвалов настоятеля Женераргского монастыря.

Вот уже три дня мы находимся на родине нашего Роланда — Лапорта, и вчера к нам присоединился старки Поплатятся; мы уговаривали его взять мула, но упрямец отказался наотрез, сердито ворча, что раз он старик и никакой помощи оказать нам не может, то и сам не должен принимать от нас помощи, ругаясь, он уверял, что уже давным-давно не чувствует больше никакой усталости и спать теперь может только на ходу.

Ничего не могу сказать тебе, когда мы вернемся, по той причине, что и сам того не знаю, да и Жуани знает не больше меня, и никто не знает, ибо Гюк все еще ждёт вдохновения свыше.

Солнце поднялось над деревом, что стоит у дома Пьера Лапорта, племянника нашего Гедеона — покойного дядюшки Лапорта из Брану, — то самое дерево, под которым в Офре «сын Иоса, Гедеон, выколачивал… пшеницу в точиле… И явился ему ангел господень…»

Ступай, сестра моя, и поведай всем о походах воинов господних! Помолись, чтобы вел он малый народ севеннский, как стадо свое, и вразумлял наших пастырей, совет меж собой держащих.{65}


Самуил,

воин господень.


На обороте этого листка Финетта нацарапала:


Ну, раз уж я получила от тебя весточку, теперь могу со спокойной душой бросить в тайник твои лис точки… Ах, лучше бы ты писал поменьше, да больше был возле меня!.. Ведь я так боюсь, всегда боюсь, что останешься ты навеки в хваленой твоей обетованной земле!.. Только, думается, изумится тот изверг, который пронзит мечом твое сердце: ведь оттуда не кровь польется, а чернила! Подумай, ничего лучшего ты не мог мне сказать, как то, что сжег на костре мой портрет!

Не тревожься, бессовестный, нисколько ты в письме не любезничал со мной, можешь не опасаться такого греха. Так я, говорят, стала твоей невестой? Нет, скорее матерью твоей, больше на это похоже: недаром же я омыла и умастила несчастные твои ноги, когда ты вернулся из своей Галилеи. Душа у меня изболелась, глядя на них… Счастье твое, что жалко мне стало тебя, а если б я не позаботилась тогда о тебе, остался бы ты навею жизнь калекой, а я вот лечила тебя, ты же в это время воспевал мне подвиги нового рыцаря Роланда из деревни Брану, и от тебя так и разило воском и ладаном, молоко и то скисло бы, честное слово! Все скрипел пером да дышал чадом горящих свечей, вот по-моему, мозги у тебя и закоптились, словно старый очаг, где нет тяги и не разгорается огонь. Вот оно что! Мне больно, я уж и не знаю теперь, как приблизиться к тебе. Милый ты, милый мой кузнечик, прыг-скок, захватывай своему Жуани деревни… Прыг-скок, попрыгун! Мне уж теперь нравится, что ты никогда не прочтешь моих писем, это все равно, что я пела бы колыбельную песню у твоего изголовья, а ты бы спал, и я все свои обиды излила бы в той песне. А теперь довольно, хватит! И огрызочек графита, коим пишу, не буду больше прятать в трещине того камня, где растут грибы* Прощай, разбойник ты этакий!


Разобрав каракули этого письма,

мы вторично вернулись в те места,

где оно было обнаружено. В развалинах

сушила мы нашли несколько пористых камней,

на которых растут иногда грибы. Чтобы исследовать

трещину, имевшуюся в одном из этих камней, мы позвали

девочку из деревни, и ей своими тоненькими пальчиками

удалось извлечь огрызочек графита, — Финетта туда все-таки

его спрятала, и он там все еще лежал. «Маленький-то какой!» —

вздохнула юная горянка наших дней, увидев жалкий кусочек графита

(высоко ценимого еще и в XVIII веке).



22 декабря 1702 года.

Записано на хуторе Лупино,

на кухне в доме Пего.

В конце огненной ночи.


Возвращаясь из Женолака, куда принесли мы гнев господень, мы от усталости не могли двигаться дальше и сделали привал на хуторе друзей, расположенном выше других селений — па половине подъема к нашей Пустыне. Сейчас все спят, но сон бежит от глаз моих, у меня сердце щемит и будто острыми шипами терзают душу какие-то неведомые прежде, непонятные чувства. Я положил на колени поставец с чернильницей и пишу; пусть скрипит перо среди дыхания спящих, пусть оно бодрствует в ночи, как страх, охраняющий друзей…

Никола Жуани спит на столе, завернувшись в богатый красный плащ, и не выпускает из рук эфеса сабли, а рядом с его простертым телом жена Пего расставляет миски; потом она перешагивает через Пужуле и подходит к очагу помешать похлебку, которая варится на огне в больших котлах.

Рыжеволосая жена Жуани спит, сидя на полу, прислонившись к печке; из ее полуоткрытого рта вырывается храп и возносится к закопченным потолочным балкам; руки ее покоятся на груди Цветочка и Крошки, положивших головы ей на колени, как на подушку.

Луи-Толстяк храпит, скорчившись на ларе для хлеба, маленький Элизе спит, прижавшись к нему. Матье из Колле стонет во сне, голова и руки у него обмотаны окровавленной Золотой парчой священнической ризы. Лесоруб Фоссат спит, положив голову на плечо маленькой Мари, его супруги и спутницы в Пустыне. Дариус Маргелан спит, уткнувшись лицом в скрещенные на прялке руки, и на подставку прялки все падают и падают крупные капли его крови. Кузнец Бельтреск спит стоя, в углу у печки, уронив голову на грудь, его длинная рыжая борода касается рукояток пистолетов, заткнутых за пояс; во сне он яростно чешется и не чувствует этого. Бартелеми, Дельмас, Батисту Пранувель, Гюк, Жак Вейрак, трое Фельжеролей и еще несколько человек спят вповалку в чулане. Когда Батисту слишком громко заговорит во сне, соседи его перестают храпеть. Пот, порох, копоть, кажется, пачкают все, даже брезжущий рассвет. Тощая кошка прыгает на стол, обследует одну за другой пустые миски, потом лижет засалившуюся бороду Жуани, и он отмахивается от нее, точно от мухи; с грохотом падают на пол три ружья, и сразу наступает тишина, и тогда из горницы доносятся стоны и плач Луизе Мулина — от истекает кровью и без конца зовет к себе мать. И снова спящие храпят. Толстое полено, сгорая, переломилось надвое, отбросив па измазанную юбку Цветочка три красные искры, и они гаснут, распространяя запах гари, запах этой ночи.

Я один не сплю, томлюсь беспричинной грустью, смотрю, как кошка переходит от одного к другому, обнюхивает обнаженную саблю Фоссата и с удовольствием ее облизывает.

Мне приходит мысль, что я тоскую о Теодоре, — после нынешней ночи мне еще больше не хватает старшего моего брата; я почти не видел его после нашего похода в Долину, он оставался у Кастане, всегда у него были какие-то дела, где-то далеко… Когда отряды разделились, я его стал убеждать, что братьям надо жить вместе, а он ответил мне:

— Вместе? Вместе надо пасти скот, вскапывать землю, ухаживать за виноградником, есть вместе ужин, какой мать состряпала, — словом, вместе надо жить, жить — верно ты сказал, Самуил…

И он опять ушел в горы с Эгуальским отрядом.

Кошка, принюхиваясь, подобралась к прялке, облизывает подставку и усаживается на ней: ждет, когда упадет капля крови. Хозяйка выходит из горницы с кучей окровавленных тряпок и шепчет мне: «Беда-то какая!», но, увидев, что я пишу, спохватывается: «Какое несчастье, сударь!» — и проводит рукою по своему лицу. Появляется тетка хозяина, перепачканная кровью; она меня не узнала, и я не хочу говорить, кто я такой; она выходит за дверь, кошка бежит вслед за нею. Не узнала меня старуха. Что ж, ведь мне исполнилось восемнадцать лет, — в тот день мы были где-то между Мандажором и Сен-Полем, и тогда Лапорт из Брану был еще жив.


* * *

Вчера, к ночи, мы обрушились на Женолак, словно горный обвал. Ворота градоправителя подались: засов был плохо задвинут.

Мы вторглись с факелом в одной руке, с саблей в другой, во все горло возглашая: «Да восстанет бог, и расточатся враги его», и лишь только мы двинулись по улице Пьедеваль, наполнив ее страхом божьим, враги господа бежали от лица его, рассеялись как дым, растаяли как воск от огня. Целый год принц де Конти держал в городе за его денежки множество солдат; они жили в свое удовольствие, опустошали бутылки да щупали девок, а тут вмиг исчезли и след их простыл; не видели мы и ни единого солдата городского ополчения: храбрецы живо забились под кровати.

Встретили нас пулями да рубились саблями лишь те, кто Знал, что им от нас за их дела пощады ждать нечего, да еще несколько упрямых скряг.

Вчера еще тут высились два креста: один на главной площади, а другой — на кладбище, огромные кресты из наилучших дубовых балок. Вступив в город, Жуани приказал срубить их, возложив поручение на двух сильнейших из нас: на молодого лесоруба Фоссата и старого кузнеца Бельтреска.

Лесоруб пошел за топором, а кузнец за кнутом и парочкой католиков. (Мы сразу же отличали наших друзей от врагов — последние все спали в ночных сорочках.)

Через малое время Фоссат, у которого крест едва-едва подался, увидел, что Бельтреск идет вразвалку и даже пот со лба не вытирает, будто и не делал ничего.

— Это что ж! Быть того не может, чтоб ты уже свалил крест! — воскликнул лесоруб, отложив топор, и поплевал себе на ладони.

Кузнец подкрутил рыжие свои усы.

— Мне господь помог, лесоруб.

Он и в самом деле уже выполнил приказание: свалил на площади крест, а рядом растянулись, лежа ничком, два католика, но не мертвые, а только уставшие, едва переводившие дыхание…

Пока рубили кресты, отряд занялся самым главным — приходской церковью и домом священника. Расставив стражу вокруг небольшой церковной площади, на углах улиц и переулков, чтобы не могли убежать настоятель церкви и викарий, гончар из Пло, выломав двери, ворвался в дом священника, потрясая факелом и вращая шпагой, за ним следовали Гюк с двумя пистолетами, Матье с ружьем и десятка полтора наших братьев с факелами, с косами, топорами, пиками, вертелами, ножами и всякими острыми клинками. Жуани выкрикивал в каждой комнате: «Эй, капеллан, господь тебя к себе зовет!» или же «Пожалуйте, господин Желлион, причаститесь перед смертью!»

Со всего города сбежались ребятишки, внезапно разбуженные шумом и криками, и примчались на огонь. Проскользнув между нападающих, они прыгали по коридору и вопили:

— Ваше преподобие, вас спрашивают!

Коновал Маргелан рычал:

— Я несу тебе целомудрие, поп!

И при свете факелов блестел треугольный нож, которым он холостил хряков.

Горожане, коим не удалось войти в дом настоятеля, отхлынули от дверей и радостным ревом встречали каждый шкаф, стул или стол, выбрасываемый из узких окон па мостовую.

Вдруг бешено затрезвонили колокола: на колокольню забрались озорники-мальчишки.


* * *

В кухню Пего вошел старик Поплатятся, а с ним в дверь ворвался ветер, далеко не теплый ветер.

— Вставай! — закричал мой крестный. — На молитву пора!

Поглядев вокруг, он нашел наконец пророка и потряс его за плечо. Гюк приоткрыл глаза, пробормотал:

— Холодно, затвори дверь!

Старик Поплатятся пошел затворить дверь, потом я услыхал, как хрустнули его колени, и через мгновение он начал свою молитву:

— Господи, прости им! Они нынче помолились тебе своей кровью!

Батисту Пранувель стонет во сне, Бельтреск бурчит: «Перешибить их напополам!» — наверно, снится ему, как он орудует кнутом, и два-три раза он, не просыпаясь, с силой взмахивает рукой, потом успокаивается. Прялка трещит под тяжестью Маргелана, и снова зычный храп оглашает воздух, пропитанный едким смрадом.


* * *

Меня поставили сторожить на углу площади Коломбье, и вдруг я услыхал позади себя:

— Да хранит тебя господь, Самуил! Кто же это поднял такой адский шум?

По голосу я сразу узнал судью Пеладана и готов был сквозь землю провалиться.

— Да хранит и вас господь, мэтр Фостен!.. А это, знаете ли, ищут кюре Желлиона.

И я поскорее спрятал под плащом руку, сжимавшую пистолет.

— Ах так… А меня вы тоже ищете, Самуил?

— О, что вы, мэтр Фостен!

— Да? Значит, я могу спокойно вернуться домой и опять лечь в постель? Ты ведь знаешь, где меня найти…

— Я пойду с вами, посвечу вам.

Он отказался, но я, невзирая на возражения, все же проводил его. На пороге дома он сказал мне:

— А мне, понятно, не стоит желать тебе спокойной ночи.

При дрожащем свете моего факела я как будто увидел в глубине прихожей сутану и черную четырехуголку священника, но дверь захлопнулась перед моим носом.

Я был в полном смятении и не решался вернуться на свой пост. Но тут из дверей вышел мэтр Пеладан.

— Я вот что думаю: вам, наверно, хотелось бы сделать обыск в моем доме.

И он широко распахнул дверь.

— О, что вы, мэтр Фостен, простите меня…

Дверь опять затворилась перед моим носом, но я хорошо увидел, что в прихожей уже никого не было.

Колокола смолкли, колокольня дымилась под зимним нависшим небом, ребятишки бегали по улице наперегонки, играли, швыряли друг другу носком деревянного башмака череп, выброшенный из склепа, дрались из-за дароносицы или позолоченного сосуда, перебрасывались костями покойников.

Великан Фоссат, выйдя на площадь, не. мог сделать дальше ни шагу, ноги его обхватила обеими руками древняя старуха, прабабка Пеншинавов. Она стонала, выла, целовала ему колени.

— Убей лучше меня, если хочешь! Но пощади мою внучку, она кормит трехмесячную малютку!

— Да нет, нет! — вопил Фоссат. — Не убью ни тебя, ни твою дочь, ни внучку, ни твою невестку. Ни одной женщины у вас не тронем…

Ветер гнал по небу облака, старуха, лежа ничком па снегу, сжимала лодыжки лесоруба, лобызала его деревянные башмаки и, не умолкая, причитала:

— …И сына моего пощади, ведь он. бедняга, почти такой же старый, как я! И зятя моего: ведь он наш кормилец…

Фоссат был до пояса голый, и я видел, что кожа у него блестит от испарины. Он твердил: «Нет, не убью», — и мотал большой кудрявой башкой, а с его лба и с подбородка падали крупные капли пота. У старухи соскользнула с головы косынка, обнажив совершенно лысую голову, круглую, белую, как отражение луны в темном колодце. Она плакала и причитала все громче:

— А внука моего? Ты его не убьешь, разбойник?

Лесоруб, тяжело вздыхая, утирал себе лоб: экое мученье!

Он весь оброс курчавой шерстью, как плющ, покрывавшей его грудь, переходившей на плечи, усеянные каплями пота. Он сказал мне:

— И куда ж это, спрашивается, шмыгнули оба капеллана! Нет их нигде! Уж мы искали, искали. Везде шарили. Даже гробы в церковном склепе открыли, перевернули, все из них вытряхнули. Ах они, жулики этакие! Смердяки проклятые!

— Ты меня слушаешь, злодей? Поклянись, что не убьешь и моего внучатого племянника! Уж он-то парень молодой и крепкий! Во сто раз лучше тебя, подлеца!

Лежа ничком на снегу, старуха била ногами, словно утка, которой отрубили голову, и впивалась беззубыми деснами в деревянные башмаки Фоссата.

По воле господней подожгли дом Франсуа Рура, потому что на постройку его пошли камни, взятые из разрушенного нашего храма, сожгли хлев и сеновал Жана Фолыне, даже и не помню по какой причине.

Шкафы и сундуки, вытащенные через окна, составили на площади Коломбье, как будто для продажи на ярмарке; меж ними стоял Жуани и примерял тонкие сорочки с кружевными мандатами, а Гюк сдернул с себя рубашку, разорвавшуюся пополам, — ветхую тряпицу, кишевшую вшами, ему не понадобилось даже снимать ее через голову. В воздухе пахло гарью, и иногда через площадь проносились, словно дикие волки, объятые огнем бараны.

Жуани раздобыл себе где-то очень красивый красный плащ, пару пистолетов, какие не часто встретишь, и замечательную саблю с гербом принца Конти.

Выходя из Женолака, мы снова встретили бабку Пеншинавов, она шла вниз по улице Пьедеваль, прижимая к груди кропило с золотой ручкой, и тащила за ухо одного из своих правнуков. Старуха кричала ему:

— Посмей-ка еще раз бегать с этими проклятыми чертенятами! Ты что, хочешь в ад попасть да еще навести на наш дом проклятие божье? Вот я тебе задам!..

Говорят, она пошла к первому причастию еще при добром короле Генрихе IV, заступнике нашем.

— Экая живучая стерва! Разве что при наших детях сожгут ее дубовые башмаки!.. — восхитился великан Фоссат и, покачивая своей кудрявой головой, показывал каждому встречному и поперечному свои собственные деревянные башмаки, на которых заметны были следы беззубых десен старухи.


* * *

А теперь вот лесоруб храпит в объятиях супруги; они даже придумали хитрую уловку, чтобы спать поближе друг к другу, и это кажется мне не совсем-то пристойным: жена Фоссата засунула обе руки в бороду и курчавую шерсть на груди лесоруба, и слышно, как ее пальчики скребут и чешут Это руно, а сама она не просыпается, только на губах ее порой мелькает счастливая улыбка.

Пастуху из Альтейрака снится, что он режет черных козлов. Старик Поплатятся нараспев бормочет:

— Боже, дал ты народу своему силу и крепость, дай же мне дожить…

Остальные как будто дышат все разом, они одинаково изнемогли, ведь столько пришлось им всею переворачивать, жечь, ломать, искать, тем более что после города надо было еще вершить суд божий на хуторах и фермах — у Доде в Малильере, у Депонте в Ля Роке, у Леблана в Ранке, у Жуссана в Редаресе,{66} и каждый усердствовал, не щадя своих сил.

Даже на этих кручах в Лупино наш Жуани старается щегольнуть, распускает хвост, как павлин, ходит в пурпуровом плаще с широкими складками, то и дело вытаскивает из-за пояса пистолеты с гербом принца и, как вошли в дом Пего, давай перед нами хвастаться:

— А город-то ведь укрепленный! Даже Кавалье еще ни разу не полез в укрепленный город.

Гюк, устроившийся в чулане на вязанках валежника, крикнул ему:

— Возгордился ты, Жуани. Кем себя считаешь? Кем? Победителем или слугой господним?

Гончар зевает, широко раскрыв рот, как форель, когда она хватает приманку.

— Ну кем, кем. Ладно уж…

Пророк громко зевает, потом, закрыв свою огромную пасть, говорит слабеющим сонным голосом:

«— Никола! Победитель-то только один!..

— Ну их к дьяволу! Скрутили мы их, как мокрые тряпки. Хе!

И сказав это, Жуани сразу уснул.


Час спустя


Вчера вечером, когда мы приступом взяли Ворота градоправителя, из какого-то закоулка выскочил ополченец и на ставил на нас свой старый самопал. На беду, самый младший в нашем отряде, любимец наш, попал под выстрел этой железной рухляди. Луизе Мулин из Виала, задыхаясь, шептал мне теперь прерывистым шепотом:

— Кровью исхожу, Самуил… И не столько от больших, настоящих ран, сколько вот от этой маленькой дырочки, что вверху… Пустячная такая, а все льет, льет из нее. Тряпки сразу намокают.

На широкой кровати супругов Пего его и не видно совсем — такой он маленький, наш Луизе, провалился в ямку, а лицо белое-белое, как цветок миндального дерева.

— Смотри-ка! Вот уж не думал, что у тебя столько крови, Комарик…

— Ох, попробуй-ка ее удержать! Я никак не могу… Слушай, Писака, ты должен знать, как тут быть…

Я растолковал нашему раненому малышу, что лекарским наукам я не обучен, но слышал, что кровь в конце концов просто жидкость, как пот, как моча и всякая иная влага в нашем естестве, и хирурги, настоящие хирурги, даже нарочно пускают людям кровь, чтобы их вылечить.

— Может, и верно… Чем больше из меня крови вытекает, тем лучше я чувствую себя…

Я стал развлекать его воспоминаниями, ведь это подобает при посещении больного, — рассказал, как казнили Дидье Пеншинава и как мы хитро ловили женолакских ополченцев… но он задремал. Я поднялся, пошел к двери, и, когда уже был у порога, он вдруг сказал, не открывая глаз:

— Самуил, что ни говори, а это не может быть плохо, раз на то господня воля…

Бедный наш Комарик, который принес мне кусок сала в темницу, сейчас его и не заметишь в постели, от него лишь тень осталась.

Я позвал Жуани, но он все не просыпался, я орал ему прямо в ухо, я тряс его за плечи… Все тщетно… Тогда я догадался, что надо сделать, и вытащил у него из-за пояса Знаменитые его пистолеты…

Вот чудо! Он еще и глаз не открыл, но уже вскочил на ноги и большущими своими руками так стиснул мне запястья, что у меня побелели пальцы, и я упал на колени.

Желая разбудить всех разом, он схватил свои прекрасные пистолеты, тщательно их зарядил и, взяв один в правую руку, а второй — в левую, выстрелил, да так согласно, что два выстрела слились в один, и все мгновенно проснулись* Пуля, вылетевшая из того пистолета, что был в правой руке, в куски разнесла прялку, на которую опирался Маргелан; от пули, ударившей влево, слетела полка, приделанная над очагом, и на головы спящих попадали подсвечники, горшки, блюда и прочая утварь, да и сама полка кое-кого ушибла; словом, в мгновение ока все уже были на ногах, выхватили сабли из ножен, а по полу еще катались упавшие котелки, и в воздухе стоял запах пороха. Мы стали обсуждать разные способы останавливать кровь, начиная от пластыря из земли и навоза до прижигания раскаленным железом или смазывания сметаной (ведь от нее свертывается молоко), как вдруг вошла хозяйка и сообщила, что у мальчика кровь больше не течет.

Один за другим мы поодиночке входили в горницу посмотреть на опочившего вечным сном любимца нашего. Пужуле даже позавидовал ему, увидев светлую улыбку, озарившую лицо Луизе, и сказал, что готов променять рану, которую нанес ему серпом правнук старухи Пеншинав, на кровавую рану, которую нанесла Комарику пуля ополченца.

— У меня и трех капель крови не вытекло, но муку терплю адову! Сил больше нет! — стонал наш гонец, уже представлявший себе, как он целую неделю будет волочить свою длинную ногу.


Маргелан пытается починить прялку; Рыжеволосая и Мари помогают хозяйке разливать суп по мискам; кузнец Бель- треск с огненно-рыжей бородой натачивает клинок своего Дюрандаля — меча с клинком широким, как ладонь самого Бельтреска, и, занимаясь своим делом, поглядывает на меня, на мое перо и на листки, но против своего обыкновения не отпускает насмешливых замечаний, вероятно потому, что в отряде я один из всех не спал в ту ночь.

Усталость вдруг сломила меня; пришла моя очередь получить похлебку, и сладостный, крепкий сон уже подкрадывается ко мне, настал час, когда нет больше повеления писать, и отошло куда-то уныние, не оставлявшее меня, пока я писал. Но не потому ли я напасал так много, что печаль томила меня?

Увидев, что я убираю в шкатулку перья, силач Бельтреск откладывает в сторону свой меч и точильный брусок и сам выбирает для меня вместительную миску.


ФИНЕТТЕ


Уведомили нас, что господин граф де Брольи и господин полковник де Марсильи идут из Алеса с многочисленными регулярными войсками, имея целью расправиться с нами за нападение паше на Женолак. Пужуле охромел и вместо пего посылают в Долину меня просить там помощи у наших братьев.

Поскольку путь мой идет через Корньяр, питаю надежду свидеться с тобой у дядюшки Ларгье, а если не встретимся, ты хоть будешь знать из сего письма моего, что я молю бога хранить нас с тобой, друг мой, и, по милосердию его, соединить нас поскорее в радости и счастье.


Твой Самуил.


Обязательно сходи в Лупино, помолись у старой смоковницы, что растет у дома Пего, под нею лежит Луизе.


Далее следуют заметки,

наскоро написанные карандашом

на разных обрывках и клочках бумаги.


КИПАРИС

Мы шли с Финеттой одни и чувствовали себя такими маленькими, бессильными, нам было страшно, но вот Финегта увидела кипарис и указала мне на него. Мы побежали к нему, крупицу за крупицей отбрасывая от себя страх. Под синеватыми его ветвями зеленели четыре могильных холмика, такие ровные, обихоженные, что потомкам спящих туг людей нечего было стыдиться — никто не укорил бы их в небрежении. Мы доверчиво постучались в дверь, выходившую на это маленькое кладбище.

Старое жилище гугенотов, очень скромное и опрятное, хозяева — незнакомые нам люди, высокие, крепкие, худые и смуглые, лица суровые, а глаза ласковые…

— Кипарис… «в тени крыл твоих я укроюсь…»

Родное наречие, слова скупые и нежные.

Когда мы, отдохнув и подкрепив свои силы, двинулись дальше, Финетта сказала мне:

— А кузнечики тоже любят кипарис.


ПОД СТЕНАМИ АЛЕСА

Народ господень разбил свой стан на берегу Гардоны у врат великого города.

Устами Жана Кавалье дух божий сообщил нам, что Жуани уже вне опасности, ибо мессир де Брольи повернет вспять от Лозера, когда дойдут до него слухи о том, что за его спиной совершаются грозные деяния.

Сникла гордыня могучего города, укрылся он за своей крепостью с бойницами, узкими, как лезвие ножа,{67} и, лишь только пением псалмов его пощекотали, он ощетинился, как еж, выставив свои колючки.


НАШИ ДРАГУНЫ

Не можем надивиться на братьев наших во Христе, пришедших из южных долин к нам, на берег Гардоны; они многочисленны, хорошо вооружены, тепло одеты, так, понятно, и должно быть, раз они пустились в столь смелый поход., Их драгуны — ведь у пришельцев этих есть и кавалерия — все как на подбор высокие парни, гибкие, как побеги тальника; лица у них бритые и гладкие, как спелые, черные оливки; они, кажется, никогда не слезают с коней — и пьют, и едят, а может быть, и снят в седле; носятся верхом на серых маленьких лошадках с тонкими точеными ногами и на всем скаку кидают арканы или нож. Они называют себя конными пастухами, а край свой именуют Камарга; эта низина лежит у самого синего моря, скот там живет на свободе (бери, кто хочет), зной убийственный, а пыль на дорогах — голая соль…


ЗОЛОТЫЕ ПЛОДЫ

Парень со свистом: высасывал какой-то диковинный золотой плод, сдавив его своими острыми зубами, белыми, как молочные зубы ребенка, мы с Финеттой еще таких плодов не видывали.

Аньян Фиалуз, пастух из Келара и драгун божьего воинства в эскадроне Абдиаса Мореля, называемого также Катина, сказал нам, что эти желтые плоды называются лимонами, и угостил нас.

Мы с Финеттой разом откусили по куску и сразу выплюнули, как будто рот нам обжег горящий уголь; Аньян Фиалуз хохотал над нами, а от брызг лимонного сока у нас щипало глаза. Прижавшись ко мне, Финетта шепнула:

— Они ведь сарацины.


УДИВИТЕЛЬНЫЕ БРАТЬЯ

А еще мы познакомились с братом Жюстом Лебром, белокурым и кротким, как Иисус Христос, и прозвище ему дали Бескровный, потом с братом Дюпоном, служившим прежде поваром у монсеньера Мишеля Понсе деля Ривьер, епископа Юзесского; брюхо у него как сорокаведерная бочка, нос огурцом, носит он одежду капитана ополчения, и когда подходят к городам, шагает впереди и требует, чтоб ему открыли ворота. А есть еще бригадир Мерик из Букуарана, по прозвищу Беспощадный; Даниель Ги, садовник из Нима; Пьер Клари, каменщик из Киссака; Анри Дер из Сент-Элали, который проповедует в колпаке, отделанном кружевами; Самуил Малыш, пастух из Женерака, который пророчествует, не слезая с лошади и не выпуская из рук трезубца на длинном древке; есть еще Франсуа Соваж из Бовуазена, именовавшийся также Франсезе; он мне сверстник, но пророчествует так же хорошо, как скачет на коне; Раванель из Малега, Растеле из Рошгюда, Пьер Кавалье, младший брат Жана…


ВОЕННАЯ ХИТРОСТЬ

Мне вменили в обязанность передать в горы то, что наши братья рассказывают о своих подвигах; Жуанл весело посмеется, услышав, как они, одевшись в кафтаны и камзолы офицеров и солдат, убитых ими в Ззе, хитростью заставили отпереть себе ворота замка Сервас; как Пьер Кавалье, брат Жана, назвал себя там капитаном де Сент-Андре, племянником графа де Брольи, и забрал в замке запасы хлеба и вина; и как эта хитрость позволила им попировать вволю, а потом захватили пленников и много всякого добра.


ВТОРОЙ ВЫСТРЕЛ

Каждый рассказывал нам о своих подвигах, как, например, молодой пастушок из Таро, у которого космы волос спускались до самых глаз.

— Руки у меня ловкие, ведь я сроду охотником не был, а живо научился обращаться с солдатским ружьем, заряжаю и перезаряжаю, пожалуй, быстрее всех, в Эзе, например, я один-единственный успел перезарядить ружье и дал второй выстрел по солдатам из Нима, когда они под командой капитана Бимара напали на нас, а потом начали отступать. Но вот в Сервасе, в кордегардии,{68} когда Кавалье открыл, кто он такой, а мы признались, что мы отряд «недовольных», я уже и не знаю, что на меня нашло: не мог перезарядить ружье, потому как эта девка глаз с меня не сводила…

Сарацин, сосавший золотые плоды, наклонился с седла и, прервав пастуха, объяснил нам:

— Белокурая девчонка. Попалась нам в руки, когда мы принялись крушить все шкафы и лари топором. Щупленькая, а глаза большущие, только их и видишь на лице. Кобылка необъезженная… Видать, никогда еще не носила на себе всадника, не знала шпор…

И тут черномазый всадник с солончаков пришпорил своего коня и стрелой умчался от нас, на что то разгневавшись., А пастушонок с берегов Сезы сказал еще:

— Ее отец, Антуан Аберлан, служил привратником в том Замке; она знать ничего не знала, пришла доложить, что ужин для его сиятельства готов; а отец (он-то и отпер ворота мнимому племяннику графа Брольи) ответил ей: «У нас с тобой, дочка, невеселый будет ужин, совершил я великую ошибку». А она ему в ответ: «Помолимся господу, да сжалится он над нами!» Ну, я тогда крикнул: «Эй, молись скорее!»— прицелился и выстрелил. Ружье осечку дало… Я отвел курок, выбросил гильзу, вытер полку, как положено, прочистил шомполом ствол, подсыпал сухого пороху, забил пулю. А пока я хлопотал, девчонка все смотрела на меня, — раскрыла свои голубые глазища и глядит. У меня руки дрожат из-за нее, из-за этой белокурой дьяволицы; уставилась на меня, будто не верит глазам своим, будто и ружье, и пороховница моя, и я сам не взаправдашние. Совсем я запутался…

Больше пастух ничего не сказал, но, по словам Жюста Бескровного, второй выстрел превратил ее носик в большую дыру, и голубые глаза провалились туда.


БЛАГИЕ ЧАРЫ

Дух святой все так же нисходит на стан воинства господня у ворот Алеса и даже ниспосылает нам милость свою в стенах самого города, осеняет кого-либо из наших сторонников — купца или ополченца, и они приходят к нам, приносят вести, например о том, что губернатор собрался сделать внезапную вылазку и в его войске будет шестьдесят конников да сто пятьдесят городских ополченцев, да полсотни фузилеров, и открывают нам, с какой стороны Луговины задумано на нас ринуться… Получали мы также уведомления и о других замыслах, которые оставались бы для нас тайной, если бы не покровительство божие.

На молодого пекаря Кавалье особливо нисходила благо дать, и дух святой говорил ему:

— Чадо мое, знай: вы победите! Велю тебе, сын мой, прикажи воинам божьим залечь во рву, выбери для того самых метких стрелков и скажи им, чтоб держались твердо перед лицом нападающих, пусть отбросят воины мои всякий страх, дадут врагам приблизиться и выстрелят по ним в упор. Кроме того, повелеваю тебе, дитя мое, остальных воинов скрыто расположить на флангах и приказать им стрелять лишь после первого залпа, а затем пусть выскочат и бросятся на нападающих и поют при том хвалы господу… Вот тогда вы увидите, чада мои, сколь великие чудеса сотворит предвечный!..

Мари Матье, Мари Долговязая, увядшая и безобразная, обходила цепь наших братьев, лежавших во рву, и, перешагивая через них, выкрикивала вдохновенные слова, призывая божьих стрелков к тому, чтобы ни одна их пуля не пропала зря.

Боговдохновенные решения шли против советов, подсказываемых рассудком и опытом, кои требовали, чтобы мы отказались от сражения и отступили, ибо Алесская Луговина — местность открытая, не имеющая ни овражков, ни рощ, весьма благоприятная для атаки с саблями наголо. Но из сих обстоятельств и множества других, подобных им, должно заключить, что пути господни отличны от путей человеческих и мудрость наша пред лицом его есть безумие.

Самые юные из наших братьев нарисовали себе углем усы, желая попасть в избранное воинство, несущее грозу божью, дабы враги, ненавидящие господа, бежали от лица его и рассеялись как дым.


ПОСЛЕ ПОБЕДЫ

Свершилось, и мы возносим благодарение предвечному за ниспослание нам победы, мы молимся и поем псалмы на Алесской Луговине, усеянной трупами врагов наших,{69} снаряжением и оружием, тяжелыми мушкетами, кои брошены были солдатами, и ополченцами, обратившимися в безумное бегство. Затем, отслужив молебен, мы принялись снимать одежду с убитых, раненых и пленных, не переставая за сим занятием петь во весь голос духовные гимны.


РЕКРУТ

Мари Долговязая сказала ему:

— Сними с себя одежду, потому что мы брезгаем окровавленным платьем, а затем помолись богу согласно твоей вере.

Парень засмеялся и стал возражать, что одежда у него чистая, что ему выдали совсем новую на прошлой неделе, а кроме того, не пристало ему показывать дамам свою наготу. Малый был толстощекий, веснушчатый, состоял в полку графа де ля Фар, пополненном недавно в Монпелье.

Когда пророчица отошла, он весело принялся рассказывать нам, как его три дня назад в первый раз послали в дозор; ему пришлось тогда всю ночь провести в лесу возле Эзе, слушать наши страшные псалмы и мерзнуть в кустах, с завистью глядя на наши костры, горевшие вдали… Рассказывая, он щелкал зубами, похлопывал себя по плечам, пояснял каждое слово движениями и то и дело смеялся.

Мы, однако, подтвердили пленнику, что надо ему раздеться, он послушался и громко расхохотался, когда мы ему повторили, что сейчас умертвим его. Хотя он солдат без году неделя, но его не проведешь, он знает, что есть такое правило, чтобы пленных на войне не убивать.

Мы постарались растолковать ему, что наша война совсем особая, другой такой войны нигде и не найдешь, что на этой войне ни с той, ни с другой стороны пощады не дают, и очень жаль, что господа офицеры ему об ртом не сказали. Он, по-видимому, не поверил и, хоть стащил с себя рубаху, не потерял веселого расположения духа.

Когда же наконец сказали, что пора ему помолиться согласно его вере, он ответил, что верит в бога, как его учили, и, понятно, почитает бога, но никогда не видел тут оснований для взаимной резни. Говоря это, от разделся догола и, желая доставить нам удовольствие, встал на колени…

Он усердно читал «отче наш», «богородицу» и другие молитвы и, поднимая глаза, посматривал, довольны ли мы. Из его речей явствовало, что он ровно ничего не знает о реформатской религии. Мы его спросили, видел ли он кого-нибудь из гугенотов на эшафоте в Монпелье, он ответил, что, кажется, когда он был еще совсем маленьким, он видел, как колесовали какого-то злодея, который держался очень стойко, звали его не то Брусс, не то Бруссе,{70} но наш пленник тогда стремглав убежал с площади, как только палач в первый раз ударил дубиной, и все же этот хруст раздробленных костей долго снился ему по ночам, и мальчик с криком пробуждался.

Произнеся в последний раз «аминь», он спросил нас, можно ли ему теперь одеться, но топор лесоруба раскроил ему череп от затылка до самого носа.


БАШМАЧНИК

Самое разительное чудо то, что наши враги перестреляли друг друга: когда мы дали залп, знатные господа, скакавшие впереди, разом повернули вспять и смяли собственную пехоту, шагавшую позади. То ли растерявшись, то ли обозлившись, то ли желая остановить беглецов, солдаты из городского ополчения стали стрелять по дворянам.

Башмачник Клобек, хозяин мастерской на Мельничной улице в Алесе, низенький, бородатый, горбатый и уже пожилой человек, разгневавшись, стрелял в гордых всадников графа д’Эгина и, хоть попал к нам в плен, не стесняясь кричал:

— Чтоб их черт побрал, все они пустельги! Им бы только кутить, а не саблей рубить. Приходят к тебе в мастерскую, зазывают: «Пойдем палкой помашем, разгоним дурачье-деревенщину (вот чего наболтали брехуны!). Живо расправимся. Кто у них там? Двое лысых, третий бритый! Гугеноты хныксы, плаксы, еретики-мужики. Вы же это знаете!» И вот наше ополчение выстроилось, как на смотру в воскресенье поутру, и зашагало по навозному следу гордых наших всадников. А кабатчицы выскочили на порог, величают их, прославляют, давай уж бочки из погреба выкатывать (победу, мол, будут праздновать!). Господи Иисусе! Как пальнули мужики, у господ отшибло к вину охоту, давай улепетывать, давай удирать! Бахвалы! Скорее, мол, скорее прочь отсюда! Повернули да и понеслись прямо на нас. То перед нами конские зады качались, а то вдруг морды! Кони нас грудью сбивают, копытами топчут. Ах, дьяволы рогатые! Фыркали, фыркали да и дофыркались: собственную пехоту растоптали. А коли так — получай! Я и выстрелил в конного красавца. И, понятно, не я один догадался, в кого надо целить. Бац, хлоп, и делу конец! Да не тут-то было: прытких трусов и пулей не остановишь. Испачкали свои штаны господа-гордецы!

Старик бригадир де Виллабер сломал себе ногу, когда ополченец подбил его лошадь пулей; он строго приказал нам тотчас же и очень осторожно отнести его к лекарю Камбевьелю, проживающему па Аббатской площади, и за это, мол, оп, мессир де Виллабер, может быть, выхлопочет некоторое снисхождение для нас…

Башмачник Клобек, напротив того, жалел благородного скакуна, печалился, что пуля попала в голову лошади, а пе всадника, умолял вернуть ему мушкет для того, чтобы оп исправил ошибку. Каждый стоп старого офицера раздражал обозленного башмачника, и на жалобы раненого он отвечал дикими выкриками: «Подыхай, собака, дьяволы давно тебя ждут!»

Каждое его богохульство приводило в трепет весь наш стан — от пророчиц, уже варивших для воинов похлебку, до наших интендантов, принимавших собранные на поле битвы пороховницы с порохом и пули; ужасом были охвачены даже смуглолицые всадники на горячих своих лошадках, всех оскорбляли кощунственные слова башмачника.

Скорчившись над своей вывернутой и сломанной ногой, мессир де Виллабер предлагал свои золотые часы тому, кто приведет к нему костоправа. Молодой паренек Брусочек, еще недавно работавший в Алесе подмастерьем у плотника, взял часы, с детским восхищением оглядел их со всех сторон, бережно понес их, как несет церковный служка ковчежец с ключицей какого-нибудь святого, и показал диковинку Мари Долговязой, полоскавшей в Гардоне рубашки братьев Кавалье. Вернувшись к старику бригадиру, Брусочек отдал ему часы обратно и выстрелом из пистолета размозжил ему голову. Башмачник Клобек заорал:

— Молодец, паренек! Так ему и надо! Брось его в нужник, божий прислужник.

Плотник обернулся, поглядел на нечестивца, взял второй свой пистолет и двинулся к башмачнику, но тут его разом остановил крик сарацина, прискакавшего на сером своем жеребце:

— Эй, отойди, братец! Живо!

Придержав лошадь в двадцати саженях от пленного башмачника, проворный пастух с солончаков взмахнул рукой. Будто молния пронзила воздух, и вот уже сарацин, пригнувшись к шее жеребца, повернул и умчался вихрем в облаке пыли и песка.

Башмачник Клобек, почтенный хозяин мастерской, взглянул с удивлением на рукоятку ножа, торчавшую из его груди, попытался вырвать камаргский клинок и умер.


СПРАВЕДЛИВЫЕ

Их было девять, все горожане Алеса, все «давние католики». Их привели к Мари Долговязой.{71} Братья, схватившие этих людей на той дороге, что ведет в Кови, ждут, держа ружье под мышкой, смотрят на Мари Долговязую, дочь Матье, того, что разводит в Люссане шелковичных червей. Девять горожан весело возвращались из Межана со свадьбы, их схватили, и вот они ждут, ждут уже давно и могли на досуге понаблюдать, как распростились с жизнью рекрут, кум башмачник, мессир де Виллабер и другие пленные.

Мари Долговязая велела им стать на колени и сказала:

— Мы люди справедливые. С нами бог. Мы вершим суд именем его, мы — его святой народ. Господь ведет нас, и мы идем по господней земле и под господним небом. У нас пег ни тюрем, ни каторги, ибо мы обитаем в Пустыне. Перед тем как двинуться в дальнейший путь, мы убиваем пленных или раненых врагов — и солдат и офицеров, но у тех католиков, кои не обратили оружия против нас и ничего не делали во вред нам, мы не отнимаем и не будем отнимать жизнь, лишь придется им почтительно присутствовать на наших богослужениях, ведь мы-то вынуждены были преклонять колена в их церквах под страхом денежных пеней, тюрьмы или ссылки. Только гонители наши не могут надеяться на милость и пощаду с нашей стороны.


РОЖДЕСТВО

Мне никогда не забыть рождественскую ночь под третий год нового века. Внизу под сенью собора и крепости город рокотал, — казалось, он бормочет во сне, испугавшись страшных видений. Вдалеке по берегу нашего Иордана двигались огоньки свечей в сторону нашей земли обетованной. Мы с Финеттой были совсем одни, и как глубоко мы это чувствовали!

Стали зажигаться звезды. Первой показалась самая отважная, та, что раньше всех сестер появляется на холодном небе. — Пастушья звезда, словно душа солнца, отошедшего ко сну. Мы шли, и слева путь нам указывала эта звездочка, а справа — Колесница душ, когда она заблистала в ночной тьме. Мы шли вдвоем, совсем одни, возвращаясь в наши горы.

Финетта спросила, куда идут наши братья, и я ответил, что они хотят отслужить рождественскую заутреню на лугах Везенобра, а затем двинутся дальше, согласно велениям духа святого.

Мы шли все прямо, прямо, поднимаясь вверх по течению реки, а они следовали вниз по течению. Мы шли в стороне от деревень, но иногда собаки поднимали лай, учуяв нас. И тогда мы слышали не долгую суматоху в домах. Слева путь нам указывала Пастушья звезда, а справа — журчанье реки, бежавшей где-то внизу в темноте.

Финетта остановилась. Мы, должно быть, находились между Брану и Бланавом. Она сказала:

— А тебе не приходит в голову, будто ничего того и не было, что произошло. Прислушайся…

Я напряг слух и тогда понял свою любимую: совы и филины перекликались на вершинах холмов, а порой слышался крик ночной водяной птицы. Шумели старые каштаны: го вдруг хрустнут и затрещат отчего-то сучья, то падают ветки.

Мы спустились в долину ниже Бланава, решив перейти реку вброд там, где всегда ее переходили. Финетта оступилась, упала в воду. Я ее вытащил, схватив за косы, и хотел зашагать побыстрее, чтобы она хоть немного согрелась, но она совсем не могла больше идти. На полпути к перевалу Бегюд она забилась в глубокую впадину скалы. Я слышал в темноте, как она стучит от холода зубами. Я тоже продрог.

А тут еще загремел гром, и со всех четырех сторон налетели ветры, так и воют, лютуют, сражаются друг с другом.

Финетта окликнула меня, позвала в пещеру.

Клянусь, оба мы совсем закоченели, и все кругом было холодное, ледяное — и дождь, и ветер, и небо. Так откуда же возник огонь, согревший нас, если не по особой благодати господней?

Молнии следовали одна за другой так быстро, что все небо переливалось голубоватым светом. Ветер усилился, потом вдруг хлынул дождь такой частый, и капли были такие крупные, как будто посыпалось зерно из лопнувшего мешка пшеницы. Забравшись в самую глубь нашей норы, я распахнул свой кафтан из козьих шкур, и моя любимая, вся мокрая, дрожащая, скользнула под него, словно форель под камень в быстрой реке.

Только от стариков слыхали мы о таких грозах, только в наших горах случаются такие бури, да и то, говорят, бывают они раз на памяти одного поколения: такие грозы не признают времен года и, если им вздумается, бушуют и зимой, а не только в марте или в августе. Мы слышали, как с гулким стоном раскалывались вековые каштаны, и при свете молний видели, как в воздухе, словно ласточки, пролетали огромные толстые ветки.

Укрывшись под козьей шкурой, Финетта что-то делала вслепую короткими быстрыми движениями. А когда она рас-< стегнула мне рубашку, я понял, что она сбросила с себя мокрую свою одежду. Я вдруг задрожал, но она сказала мне;

— Пастухи так делают, Самуил.

Она прижалась ко мне, и я почувствовал, что ее маленькие груди, два нежных шара, проникли мне в сердце ив мысли мои. Никогда я раньше не думал, что и у Финетты женская грудь. И вдруг, словно молнии, сверкавшие в небе, возникли во мне странные чувства: я ощущал, какая нежная; у моей любимой кожа; я осязал все изгибы ее тела, я слышал какой-то острый аромат, от которого у меня кружилась голова; я тихонько поглаживал ее, как гладит пастух ягнёнка, спасенного от мороза. Странные, удивительные чувства все возрастали, ширились во мне, стали важнее всего, и я позабыл о грозе, о мраке ночи, о войне, а два теплых живых яблочка были для меня двумя солнечными вселенными.

А затем свершилось нечто еще более необычное: губы мои коснулись губ Финетты, потянувшихся к ним, и уста наши прильнули друг к другу с такой силой, что приоткрылись наши души, познали друг друга до самой глубины, и в те мгновения долгого лобзания мы не задохнулись лишь потому, что некто дышал за нас.

Сраженная этим поцелуем, Финетта уронила голову на плечо мне, как роняет смоковница свой плод, напоенный сладким соком. Затем она заговорила. Под козьей шкурой нам было жарче, чем у самой решетки пылающего очага, где ставят скамейку для стариков. Финетта заговорила, но голос ее изменился, стал томным и певучим; я затрепетал, услышав его, и речи ее были необычны и чужды прежней Финетте. Она говорила:

— Как хорошо от тебя пахнет, мой милый! От поцелуя уст твоих у меня вырастают крылья! Никогда мы не были так близко, и мне еще лучше, чем в мечтах! Любовь! Вот она какая, Самуил. Возблагодарим создателя, ниспославшего нам ее, вознесем хвалы господу, даровавшему нам это алканье и пищу, утоляющую его. Самуил, я жажду, жажду любви твоей. Ах, как мне хорошо! Обними меня крепко-крепко!..

Я сжимал ее в объятьях. По склонам стремглав летели каменные глыбы. Гора вздрагивала и стонала под бичом грозы, но вспышки молнии не проникали сквозь козью шкуру, и под ее покровом ослепляла нас сверканьем своим только любовь.

Финетта говорила, вернее, странные ее слова сами собой текли из ее уст, ласкали, обволакивали меня пегой. Я замирал от этих слов.

— Возлюбленный, как мне сладко с тобой! Как ты мне мил! Ты мне ближе, чем родная мать, и почти также знаком мне, как я сама. Твои руки обнимают меня, но ведь мы с тобой едины, наконец-то мы обрели друг друга. Дух божий проникает в меня и говорит мне: «Дитя мое, говорю тебе: будьте вы, как воды горных потоков, что, сливаясь вместе, образуют реку, животворящую плодовые сады в долине. Знай, дитя мое, поцелуй ваш господь принял как молитву…» И еще дух божий говорит мне, Самуил: «Дитя мое, запомни: только что были одиночество, холод, мрак и усталость, а вот теперь у вас солнце и зной, и в сердце вашем — грядущее! И если не увидите вы в этих внезапных переменах руки всевышнего, значит, нет в вас истинной веры…»

Я отвечал ей поцелуями, нежно ласкал ее, как пастух ласкает ожившего ягненка, а она говорила все тише, тише, все медленнее, пока наконец сон не сморил нас.

Когда мы проснулись, было уже совсем светло. Исхлестанные дождем и ветром горы, свежие раны на каштановых деревьях блестели под лучами ясного, отдохнувшего солнца.

Я позвал Финетту, чтобы возблагодарить бога за чудо, совершившееся в рождественскую ночь. Прежде чем двинуться в дальнейший путь, мы опустились на колени друг против друга у вновь возникшего потока, склонили головы и вознесли благодарение тому, к го может обратить смертоносный холод в живительное тепло.



Я поднялся к той вершине, где Пужуле ждет в одиночестве под беспредельным небом, ждет смерти, черной смерти, той, что приближается медленно, неотвратимо и, постепенно пожирая его тело, распространяет вокруг тяжелые облака смрада.

Я ему рассказал о перестрелке в Сен-Жермен-де-Кальберте, в Сент-Этьен-Вале-Франсезе, об истреблении в огне пожаров церквей и домов священников в Сен-Морис-де-Ванталоне, в Виала, в Кастаньоле, в Конкуле, в Сент-Андре-де-Кап-Сезе, о поджоге казарм в Пон-де-Монвере — словом, о военных действиях отряда Кастане, выступившего в поход. Бедняга Пужуле еще в полном сознании, он спрашивал меня, какие вести о моем брате.

— Теодор по-прежнему в Эгуальском отряде и по-прежнему неразговорчив…

Смрад был так ужасен, что я не мог выдержать и все поворачивался, стараясь держаться под ветром, налетавшим порывами. Пужуле сам пожелал, чтоб его отнесли сюда, на Орлиную скалу, и положили на плоский камень, — он, говорит, что ветер будет обдувать его и успокаивать боль, но многие из нас думают иначе: бедняге неловко было, что от пего исходит такое зловоние.

У него теперь нет никакой охоты к еде, нравится ему только одно — рассказы о наших походах, о том, например, как мы в Сент-Андре отслужили свое гугенотское молебствие на глазах у гарнизона, который заперся в замке.{72} Пужуле засыпал меня вопросами:

— Так вы, значит, завтра опять нападете на Женолак? Говорят, там теперь сильный гарнизон. Мне Бельтреск рассказывал: больше шестидесяти фузилеров из полка де Марсильи под командой отступника и предателя капитана де ля Перьера…

Вначале у Пужуле был небольшой порез у лодыжки, рана почти и не кровоточила, а теперь вот нога гниет до самого бедра, и ветер разносит запах тления, — вчера мулы, учуяв его, сорвались с привязи. Иные полагают, что Пужуле бог наказывает за какой-нибудь грех. Гюк долго выспрашивал несчастного, все хотел допытаться, за что его постигла такая кара. Пьеро ответил:

— Не знаю, за что. Верно, очень уж большой грех. Хоть бы простил меня господь поскорее.

По ночам слышно, как он воет там, вверху, на Орлиной скале; когда ветер дует в нашу сторону, мы просыпаемся, по не от воплей умирающего.

Маргелан, который приходится Пужуле только дальней родней через жену свою, но полюбил его как сына, прошлую ночь взялся было за пистолет, но Гюк встал на тропинке и преградил ему дорогу к скале:

— Не встревай, Дариус! Не мешай господу!

Ночью вопли оборвались, но Орлиная скала как будто сама кричит нечеловеческим голосом: «Господи, ты испытал меня и знаешь меня…»

Гюк сказал нам:

— Теперь уж недолго… Черная смерть к животу подобралась…

Но он убрал от нас все оружие, так как ветер опять дул с той стороны.


Первого феврали 1703 года в Пустыне.


Меж нашими братьями начался спор, в коем одни стояли за Жуани, а другие за Гюка; надо о споре этом написать, ибо уж очень удивительна его причина.

Только что мы возвратились в горы из второго похода на Женолак, еще и отдышаться не успели, еще в городе догорают три дома, два хутора в окрестностях и монастырь доминиканцев, а вот Жуани уже замышляет третье нападение на Женолак.

Вчера (ведь только вчера это было!) Жуани, гончар из Пло, потребовал, чтобы гарнизон сдал ему оружие, а мессир де ля Перьер отверг столь оскорбительное требование. Выхватив шпагу, сей капитан повел солдат в контратаку, но сын Дельмаса, меткий стрелок, прицелился и первой же пулей уложил его на месте.

Гарнизон тогда забаррикадировался в казарме и, видно, неплохо, потому что Жуани тщетно вертелся вокруг нее, а теперь вот здесь кружит, не терпится ему вновь ударить на Женолак и заставить сдаться растерявшихся трусов.

Но со вчерашнего дня Женолак оправился от страха, получил вместо убитого нового командира гарнизона — капитана де Монлибера, гарнизон укрепился в казармах и ждет там некоего генерал-майора Юлиана Отступника,{73}— нам сообщили из Порта, что оп спешно выступил из Эно по приказу графа де Брольи с сильным регулярным войском и десятью ротами ополченцев и должен расположиться в Женолаке. Но все полученные вести ни на йоту не изменили решения Жуани, а, наоборот, можно сказать, укрепили его.

Мы: отслужили молебен, читали молитвы, пели псалмы, взывали к милости божьей, слушали проповеди Гюка, а также Соломона Кудерка, несколько дней назад соединившегося с нами.

И вот тогда Гюк, по наитию духа святого, повел столь странные речи, что наш стан все еще спорит из-за них.

— Дети мои, — говорил он. — Завтра вы одержите победу над Женолаком, но для того вам необходимо уведомить командира гарнизона, в какой час вы поведете наступление. Сим докажете вы свою веру в господа, нашего защитника и покровителя, и он за то, дети мои, дарует вам победу.

Но Жуани, а вслед за ним и другие возмутились и, возражая, говорили, что внезапность нападения всегда была лучшим нашим оружием и тем более нужно оно теперь, ибо папистам и на ум не может прийти мысль, что мы так быстро вернемся. Кузнец Бельтреск встал на сторону Жуани и до того разволновался, что чуть не задохнулся в своей бородище, и многие были согласны с ними, но Гюк всем заткнул рот:

— Вы что? Вздумали учить духа святого? Э-э! Побился бы я об заклад против вас, да нельзя нам: воины господни презирают азартные игры.

Гюк так упорно настаивал, что Жуани послал Элизе из Праделя к капитану де Монлиберу, новому начальнику гарнизона, и уведомил его, что мы будем иметь честь напасть на него завтра, второго февраля, на рассвете.

Убираю в ларец свою чернильницу, ибо спустился с Орлиной скалы мой крестный и сказал, что Пужуле умер.


* * *

Пробежал последние строки вчерашней моей записи и лишний раз убедился в том, что соображения человеческие ничтожны перед мудростью всевышнего. Ведь в назначенный час мы нашли Женолак почти пустым, его гарнизон сбежал, устрашенный господом. Тогда все мы — Бельтреск и Жуани первые — вознесли горячие хвалы всевышнему, вознаграждающему верующих в него, особливо когда вера их слепа и глуха ко всему, что противно предначертаниям его, кои он непостижимыми путями открывает нам.


Женолак.

В середине февраля.


Не помню уж, сколько раз мы вступали в Женолак, но никогда там не задерживались, а вот наконец расположились в нем и, кажется, надолго.

Недавно под проливным дождем мы разрушили доминиканский монастырь, камня на камне не оставили, а когда вновь ворвались в город в сухую погоду, сожгли дома нотариуса и других господ.{74}

Тяжелые картины я видел, крепко запечатлелись они в памяти; вот, к примеру, подожгли мы казарму, выкуривая солдат, будто крыс из норы, они вылезали поодиночке, а мы их встречали пулями; еще запомнились дети и страшная их игра: часа два они барахтались в ручье, чтобы прикончить раненого лакея мессира де Монлибера, с трудом дотащившегося до воды. Ночь прибытия Юлиана Отступника мы провели, притаившись в каштановых лесах над городом, слышали крики и песни, доносившиеся с бивуака папистов па площади Коломбье; и вот счастливое утро: нам принесли весть, что новый военачальник со своими отрядами, пришедшими из Эно, ушел искать нас куда-то далеко, в сторону Колле-де-Деза. Великая радость, торжественное наше возвращение, размещение на постой по билетам, молитвенные собрания, на кои наши братья стекались даже из Виала и из Кудулу в жажде услышать свободное слово. Вот как прекрасно встретили мы Новый год!{75}


* * *

У меня все не выходят из головы странные слова Финетты:

— В схватке самое лучшее потеряем, Самуил, — вот все равно, как бывает, когда режут свинью: лохань уже полна крови, ищут другую лохань, а она куда-то задевалась, не могут найти. Зовут, перекликаются, а тем временем кровь-то, горячая, чистая кровь, течет и в землю уходит…

И речи эти придавили меня, клонят мою голову к земле, я слышу запах крови, вижу, как она течет то по одному склону, то по другому, и наша и их кровь. Много теперь крови льется в долинах малого нашего края!

Женолакские гугеноты так открыто и смело оказали нам помощь и поддержку в начале месяца, что пришлось им уйти из города вместе с нами, когда стало известно, что подходят регулярные королевские войска, и теперь уж соратники наши могут возвратиться в дома свои, лишь когда и мы сами сможем спуститься с гор; зная это, они образовали свои отряды и некоторые сами расправились с кое-какими папистами, слишком хорошо им известными. Следует и то принять в соображение, что семьи женолакских гугенотов долгие годы страдают от гонений и столько перенесли ударов, на кои но могли отвечать, что, надо сказать, восставшие еще скупо пользуются обычным на войне правом возмездия. Их действия особливо внушают папистам страх перед гневом божьим, полагает Жуани, в чем приходится с ним согласиться, поскольку католические приходы шлют нам своих посланцев, Заявляя о своей покорности.

Жителей Шамбориго знаем мы чересчур хорошо, как самое зловредное в мире, самое вероломное племя папистов, и не удивительно, что мы пришли в крайнее смятение, когда явились от них гонцы: они готовы всячески ублаготворить нас и сдать нам оружие, если мы согласимся не трогать их и обещаем им мир. Дух святой подсказал Соломону Кудерку единственно заслуженный ими ответ, а именно — приказ стереть с лица земли вероломное селение. Нас собралось несколько сот человек, мужчин и женщин, и мы спустились в долину Люэка; впереди шли барабанщики и гарцевал на коне Жан-Никола, гончар Жуани из Пло, в треуголке с позументами и в пудреном парике мессира де ля Перьера, в пурпуровом плаще, развевавшемся по ветру, с саблей принца Конти наголо; далее следовали по четыре в ряд фузилеры с ружьями, одетые в платье, снятое с солдат двух истребленных гарнизонов, затем шли люди, вооруженные косами, вилами или пиками, силачи лесорубы с топорами на плечах, в обозе погонщики вели мулов, нагруженных вязанками хвороста, помазанного смолой, а в конце шагали мужчины и женщины, выкрикивая: «Разрушайте, разрушайте до основания его!»

«Кто имеет уши, тот слышит!..» Трусливое племя бежало, бросилось к воротам укрепленного замка» Отставших — десятка два женщин и детей, а также семь погонщиков мулов — по приказу Жуани привели на базарную площадь, и Жуани потребовал, чтобы они выдали нам Шабера, хозяина постоялого двора. Из жалкой толпы пленных ответили, что Шабер уехал в Сен-Флоран; одна из несчастных, державшая у груди младенца, подтвердила, что Шабер уехал с дурными намерениями.

Жуани позволил им помолиться, если угодно, богу, и дал на то приличное время, а затем приказал вывести из коленопреклоненной толпы пришлых погонщиков, кои потянули за собой своих мулов, и велел начать избиение, чтобы сберечь порох; умертвляли обреченных саблями, косами, пиками, топорами, а также камнями (последнее касалось детей).

Затем большая часть отряда занялась поджогами: спалили домов двадцать и прежде всего постоялый двор со всеми службами, сараями, погребами и со всем добром Шабера, в ущерб его наследникам; а тем временем Рыжеволосая, орудуя мотыгой, а Цветочек — вертелом, приканчивали умирающих женщин. Под грудой трупов обнаружили Юдифь из Мазе де Вальмаля, мать Даниеля Вержеза, который обучался в Ниме вырезать деревянные башмаки, — она тоже была умерщвлена, хотя всегда оставалась одной из самых твердых последовательниц нашей религии. Как она оказалась среди перебитых католиков — непонятно! Объяснить это можно лишь ее глухотой: мать Вержеза ничего не слышала, хотя и не достигла еще преклонных лет.

Покарав папистов Шамбориго, отряд наш двинулся в обратный путь в полном беспорядке, словно пролитая кровь опьянила всех, как вино, а пламя пожаров ударило в голову крепкой брагой.

До сего дня люди еще спорят о наших действиях в Шамбориго, быть может, из-за доброй Юдифи Вержез, и некоторые откровенно осуждают нас; даже прислан был к нам некий Куртез,{76} ткач из Кастаньоля, чтобы выразить Жуани порицание, и такую резкую отповедь дал он нам, что в руках наших пророков будто сами собой очутились сабли, и проповеднику пришлось замолчать, а Цветочек и Крошка завопили:

— «Вот, я — на тебя, гора губительная, говорит господь, разоряющая всю землю, и простру на тебя руку мою, и низрину тебя со скал, и сделаю тебя горою обгорелою! Трясется земля и трепещет… Жилища их сожжены, затворы их сокрушены… Обида моя и плоть моя — на Вавилоне! Сведу их, как ягнят на заклание, как овнов с козлами…»

Вот уже две ночи мне снится кроткая Юдифь, мать резчика башмаков, и все вертятся у меня в голове речи Финетты и слова этого самого Куртеза. Господи боже, зачем посылаешь ты мне такие испытания? Как трудно следовать каждому предначертанию твоему! Господи, внемли моей молитве и, дабы не ослабела рука, служащая возмездию твоему, избавь меня от ужасных сновидений.

Ну вот, нас вновь отбросили в Пустыню, вновь мы ушли на свои скалы, поем псалмы, взываем о мщении, а Жуани смотрит, как внизу горит его хутор Пло, наследие его отцов. От этого зрелища его всего перевернуло, глядеть па него страшно, как будто это его самого топчут своими сапогами солдаты мессира де Марсильи.

Много их собралось, чтобы отбить у нас Женолак: отряды из Эно, полк Марсильи, подкрепление из Конкуля и Вильфора, несколько эскадронов из Вана под командой мессира де Монже, и всякие господа, и вся сволочь, подобранная на дороге. Взяли город в рукопашной схватке, тотчас перебили раненых, и, как разошлась рука, прикончили правнука и внучатых племянников старухи Пеншинав, — уж слишком поторопились они вылезти из-под навозной кучи, под которой прятались две недели в ожидании радостного дня победы. А вслед за тем прибыли Юлиан Отступник и его разбойники, про которых говорят, что они странное отродье: полуорлы, полугадюки, полусолдаты, полуграбители.


* * *

Юлиан велел созвать народ барабанным боем и всех оповестить, что его разбойники за два дня убили сто десять мятежников и взяли в плен девять человек, коих он тотчас приказал расстрелять на площади Коломбье.{77}

Финетта сама слышала выкрики глашатаев, весьма встревожилась и тотчас пошла к нам, в горы, сосчитала и пересчитала нас, и нам пришлось ей втолковывать, что «мятежники», коих будто бы убил Отступник, были женщины и дети из Ножаре, Феска и других селений, затерявшихся в ущельях.


* * *

Все еще не могу понять, как это я открылся девушке, хотя бы и моей невесте, в таких глубоких своих сомнениях. Мы сидели с Финеттой в сторонке и, как обычно, когда бывали одни, не находили о чем говорить, кроме как о здоровье да о родне нашей. Правда, она сама привела меня на путь признаний, попросив показать ей мои пистолеты, так как, по словам ее, она никогда еще их не рассматривала.

Пистолеты были превосходные, итальянской работы, помеченные 1670 годом, значилось на них и имя оружейника - Лазаро Лазарино; курок изображал ребенка, надувшего щеки, чтобы выплюнуть боек, который бил по кремню.

— Красиво! — сказала Финетта. — И даже как-то странно, право, странно… Вздумалось же человеку разукрасить этакую штуку, — ведь ею убивают людей.

Я признался, что как ни хороша отделка пистолетов, а я все не могу к ним привыкнуть; пот уже несколько недель таскаю их с собою, а они словно и не мои, и всякий раз, как рука моя касалась этих пистолетов, я удивлялся, зачем они торчат у меня за поясом.

— Да ведь и правда, милый… Нам бы с гобой и не дотрагиваться до таких вещей.

Немногие эти слова были мне по сердцу, и я открылся своей любимой, поведал ей, что будто проклятие преследует меня и не могу я владеть оружием. Уж я так стараюсь, учусь у других, как надо насыпать порох на полку, пальцами попробовать, не крупный ли он, как надо умять порох в стволе, забить пыж и пулю, — ни тот, пи другой пистолет меня не слушались и не стреляли. Всякий раз, как я прицеливаюсь в неприятеля тем или другим своим пистолетом работы Лазарино, нажму изо всех сил на курок, он, бывало, только сухо щелкнет, или, в лучшем случае, вспыхнет порох на полке.

В последней схватке на улицах Женолака сержант из Эно бросился на меня с саблей наголо, я прицелился, хотел выстрелить, а раздалось лишь смешное щелканье; и я уж думал: пришел мне конец, как вдруг Маргелан вырвал у меня из рук пистолет и снова нажал на курок. И тогда я, как в дурном сне, услышал грохот, — то загремел выстрелом толстощекий малыш, вычеканенный оружейником Лазарино, дернулось вверх дымящееся дуло, и сержант упал к моим ногам с ровной круглой дырочкой во лбу.

Мне вспомнилось, что пистолеты, дававшие осечку в руках кюре из Сент-Андре-де-Лансиза, повиновались и глазу и руке наших братьев, когда они обратили сие оружие против своего гонителя…{78}

Финетта слушала меня внимательно и даже, как мне показалось, с удовольствием, и, упрекнув ее за это, я сказал, что если хорошенько поразмыслить, то причиной моих неудач с огнестрельным оружием может быть только одно: я просто недостоин служить предвечному.

Финетта ответила, что она прекрасно меня понимает, и все же мои неудачи в военном искусстве ей почему-то приятны — а почему — это и для нее самой такая же тайна, как и то, почему не стреляют мои пистолеты. Увидев, однако, что я не разделяю ее удовольствия, она, чтобы утешить меня, велела мне посоветоваться с нашими пророками, не желая слушать ни моих возражений, ни опасений.

Гюк, чтобы избавить меня от неприятностей, кои доставляли мне пистолеты, хотел просто-напросто заменить их острой саблей, кривой, как полумесяц, и тяжелой, как жернов.

Наш великий Авраам Мазель, на мое счастье еще находившийся среди нас, спросил, чем вызвана моя тревога, и мудрым своим словом положил ей конец:

— Нередко бывает, что кому-либо из наших братьев запрещается носить оружие. Им даже говорят, что молитвы, возносимые ими во время битвы, причиняют врагу больше вреда, чем самое сильное оружие. Я видел людей, забывающих об этом запрете, ибо в них разгорался боевой пыл при виде других воинов, сражающихся с успехом, они хватались тогда за оружие, но не могли справиться с ним и вынуждены бывали отдать его. И вот иной раз храбрейшим приходится в самый разгар битвы взирать на нее сложа руки или же молиться о даровании победы. Даже наш Роланд, командующий отрядом в Гардоненке, получил в прошлом месяце такое повеление, но при виде неприятеля кровь у него закипела, он обо всем позабыл, схватил пистолеты, мушкет, однако, как ни упорствовал, не мог с ними справиться и швырнул их наземь.{79}

И вот я без сожаления сдал свои пистолеты, впрочем, если 6 досада и оставалась у меня, то она быстро рассеялась бы, — таким огнем охватило меня, когда любимая прильнула ко мне и я услышал ее слова:

— Слава богу, Самуил, что руки твои лишь затыкают огненные пасти ваших пистолетов! Как я тебя люблю за это!

Должно быть, и ей самой, так же как и мне, казалось неудобным благодарить бога за эту милость, — вопреки обычным славословиям она произнесла сии похвальные слова чуть слышно, одним дыханием, обдавшим меня жаром.

Старик Поплатятся обнял нас обоих, хрустнув суставами тощих своих рук, и сказал с тяжелым вздохом:

— Вот вам Мафусаил, спешивший вслед воинству, но уже бессильный, а вот юный Давид, полный сил, но чуждый бранных дел… Ах, крестник, как все запутано у всевышнего.

Итак, я неожиданно избавился от обязанности проливать кровь, но теперь эту кровь, всю рту кровь, еще более красную, густую, хладеющую, я вижу, чувствую даже раньше, чем ее проливают…

С того самого дня, как слесарь Дельмас, отец нашего Дельмаса, на диво искусный охотник, привез однажды из Бужеса белого волка с красными глазами, никогда еще не видал я такого любопытства у наших горцев.

Малый народ Пустыни обступил пленного испанца, и Исайя Фельжероль умолял, чтобы захваченного разбойника не убивали, пока не вернутся двоюродные братья Исайи.

Какое странное создание этот пленный! Весь он жилистый, кожа темная, волосы черные, как смоль, лицо костлявое и скуластое, нос горбатый и губы тонкие-тонкие. Камзол на нем кургузый, короткие штаны туго обтянули тощий зад. На ногах туфли, вроде женских, держатся на шнурах, обвивающих ногу до самого колена. Из оружия у него два пистолета, какое-то чудное ружье с коротеньким стволом и кинжал с широким обоюдоострым клинком, с таким тонким и наточенным лезвием, что иные уже попробовали употребить его вместо бритвы.

Дядя Финетты, притащивший его из своего хутора Корньяра, рассказал нам:

— Попался он как муха в молоко! Ой-е! Вот как я его поймал…

Домочадцы дядюшки Ларгье нашли пленного у себя в подвале: он храпел у винной бочки, отстав от отряда испанцев, таких же бандитов, как он. Дядюшка Финетты привез его к нам на своем осле, — положил на седло, как бочонок вина, и крепко привязал, опутав веревками от шеи до лодыжек. Кузнец Бельтреск, очень довольный, снял с осла этот груз.

— Ах ты, сука монашья! Наконец-то хоть одного поймали!

В карманах пленного оказалось серебро, обручальные кольца, ожерелья, браслеты и большая монета червонного Золота с изображением доброго короля Генриха и с надписью: Henricus IV D.G. Fancorum et Navarae Rex.[5] Под кафтаном на груди у пленного болтались на шнурке с десяток медных образков различных святых и прочие амулеты.

Старик Поплатятся воскликнул:

— Стоило вывернуть этому вору карманы, и сразу душа его обнажилась.

Чтоб протрезвить пленника, кузнец Бельтреск ухватил его за лодыжки, зажав обе в кулак, приподнял и несколько раз окунул ему голову в ледяную воду горного потока. Мокрые, черные, как у дьявола, космы упали на лицо очнувшегося пленника, он дико озирался и бормотал какие-то невнятные слова, словно спрашивал: «Чпо такое? Что такое?»

Соблюдая обычай мирного времени, дядюшка Ларгье лишь после долгих наших упрашиваний согласился выпить чарку вина (из запасов полковника Марсильи). По его мнению, пойманная редкостная птица говорила на языке мавров, как оно водится у этих пиратов.

Вытянув шею, разбойник поворачивался то в одну сторону, то в другую, прислушивался, приглядывался, принюхивался, пытаясь понять, кто мы такие. Должно быть, наш способ знакомства с ним просветил его, и, верно желая доказать, что перед нами не дикий зверь, он вдруг принялся читать молитвы: прочел «отче наш», «богородицу» на латинском языке, как положено у католиков. Видя малый их успех, он живо сменил оперение и давай выкрикивать слова военной команды, единственное, что он знал на языке короля нашего, но тут как раз вернулась из Борьеса Финетта, с лицом унылым, грустным.

Весть, принесенная ею, опечалила нас более, чем новые и новые смерти, уже становившиеся в Пустыне привычными. Мы столь потрясены были, что ахнули от ужаса, когда Финетта передала, что Юрбен Панар отрекся от веры перед тем, как его расстреляли на площади Коломбье.

Оказалось, что отряд испанских бандитов добрался до лощины, где пасся скот с Нового хутора, и сперва для забавы перестреляли в стаде коз и овец, а потом схватили старого пастуха и увели его в Женолак.

Бельтреск воскликнул в гневе:

— Эх ты! Лучше помолчи, девка! Я-то ведь знаю Юрбена с Нового хутора. Такие, как он, от своей веры не отрекутся, хоть искроши их на мелкие кусочки.

Финетта в ответ сказала только, что семейство Панаров получило уведомление, чтобы они пришли и взяли тело, и это вовсе не слухи, — она собственными глазами видела труп деда Юрбена с Нового хутора.

И никто уж больше не спорил, всякому известно, что родным выдают прах лишь тех казненных, кои перед смертью обратились в римско-католическую веру.

Старик Поплатятся схватил спою внучку за плечи и, злобно встряхивая ее, крикнул:

— Я ведь тоже знаю Юрбена, знаю! Коли ты его видела мертвым, скажи, что они с ним сделали, раз он пал так низко… да еще на склоне лет!

Вся трепеща, Финетта опустила голову. Маленький Элизе спросил все-таки:

— Финетта, они перебили ему все кости, да? А может быть, обмотали фитилями, пропитанными серой, и сожгли его тело?

Моя любимая отрицательно покачала головой и не промолвила ни слова, не сказала, какой пыткой обратили в католичество старого упрямца Юрбена, но вдруг зарыдала, и рыдания эти были красноречивее слов.

Молча, тяжелым шагом вернулись мы к пленному, обступили его; он обвел пас взглядом, одного за другим, улыбаясь каждому, но, не увидев ни одной ответной улыбки, сразу сник.

Дядюшка Ларгье рассказал нам, как эти бандиты из Руссильона захватили трех мальчиков из Тремежоля и как поступили с ними. Медленно подбирая слова, старик дал нам понять, что негодяи потешили свою похоть, а надругавшись над отроками, зарезали их и в греховном вожделении своем были подобны жителям Содома, возжелавшим познать двух ангелов, посланных к ним господом. Дядюшка Ларгье узнал еще от жителей Феска, что подлые разбойники, не найдя в той деревне детей, совокуплялись с ослицами и с козами.

И тогда коновал Дариус Маргелан схватил пленного, растянул его на камне, служившем для нас столом, сел ему на живот, сорвал с него штаны и вытащил свой нож с трехгранным лезвием.

Гюк простер к небу свои длинные руки, узловатые, как зимние ветви, и возопил, взывая к небу:

— Да угаснет ныне весь род его!

Я отвел Финетту подальше, но пение псалмов не могло заглушить истошных завываний кастрата.

Войска Отступника ушли из Женолака лишь неделю спустя.{80} Они грабили и превращали в развалины хутор за хутором в общинах Виала, Сент-Андеоль-де-Клергемор, Сен- Фрезаль-де-Ванталоп, Колле-де-Дез и других, попадавшихся на их пути.

В тот день, когда мы вновь спустились в Женолак, пленный умер, не переставая до последнего мгновения кричать от боли. Маргелан был несколько смущен, ревнуя о своей славе искусного коновала, не потерявшего за тридцать лет ни одного животного.


ПИСЬМО ГОСПОДИНУ ЖУАНИ,

КОМАНДУЮЩЕМУ ОТРЯДОМ ВОИНОВ ГОСПОДНИХ.

Передать туда, где он окажется, через посредство брата Рамо Пьера,

погонщика мулов, по прозвищу Везделаз.


Писано в Алесе 16 марта 1703 года.


Шли мы с Финеттой всю ночь и благополучно прибыли; остановились у того горожанина, на коего вы нам указали. Увидев наш пропуск, он встретил нас весьма радушно.

Слухи оказались отнюдь не ложными: королем действительно послан против нас маршал Никола-Огюст де ля Бом-Монревель, да еще с каким превосходным снаряжением! Мне удалось собственными глазами увидеть его на большом смотру, происходившем па Соборной площади. Роста он высокого, сложения крепкого, поражает величественной осанкой, пышностью одеяния и великолепием своего облика, таким я и самого короля не мог бы в воображении своем нарисовать. За ним следовали пресловутые Фирмаконские драгуны, морские войска, фузилеры, руссильонские разбойники, отряд ирландцев и артиллерия. Наш хозяин показал мне генералов и других старших офицеров, гарцующих на конях в свите маршала генерал-майора Юлиана, бригадных генералов де Планка и де Префосса, полкового лекаря Капона, полковника де Марсильи, кригс-комиссара капитана Венсьерля и других особ столь же высокого ранга. В ближайшие дни прибудут в распоряжение маршала командующий войсками в Жеводане, Каниллаке, командир Грандвальского драгунского полка и командующий гарнизоном Виллара. Мы видели, как прибыли новые и сильные войска{81} — два батальона из Рояль-Контуа, два батальона из Руэрга, два батальона из Блезуа и батальон из Дофине, пять батальонов старых войск и пять рот Сен-Серненских драгун, Ирландский полк с восьмьюдесятью ирландскими офицерами, двенадцать малых пушек, два смотрителя артиллерии, отряд проводников со своим капитаном, саперная часть и так далее…

Наш хозяин состоит в совете цеховых корпораций и, следовательно, знает, какие и в каком количестве припасы город обязан доставить, он полагает, что в войсках маршала более двадцати тысяч человек. А поглядишь на них, как они гордо выпячивают грудь да выступают, такие богатые, сытые, тащат с собою целое стадо пушек, то уж тут обязательно нужно вспомнить, что наш покров — господь вседержитель, и лишь тогда сохранишь твердость духа.

Наши крестьяне, наверно, сообщили вам, какими ордонансами порадовал нас маршал. Согласно первому из них, за все, что приключится с «давними католиками», в ответе будут «новообращенные», но в наших горах еще не знают, что, применив сей ордонанс, регулярные войска стерли с лица земли городок Марюежоль-ле-Гардон, а за какую вину, про то и самые осведомленные знать не знают.

Паписты и их аббаты повеселели, глядя на марширующие нарядные войска маршала. Его везде и всюду по любому поводу зовут на пиры, и уж там столы ломятся от изысканных яств, там самые тонкие вина льются рекой. Говорят, горожане стараются, чтобы ему попадались на глаза самые красивые в провинции дамы, ибо сей великий военачальник прославился своим распутством. Полагаю, однако, что ему не доставит большой приятности произвести смотр созданному здесь отряду амазонок, я видел сих ханжей, из коих стараниями епископа Мендского составили эскадрон: ежели храбрости у них не больше, чем красоты, нам бояться их нечего.

В последние дни прошел слух, что отряду брата нашего Роланда нанесли тяжелое поражение близ Помпиньяна{82} Фирмаконские драгуны, морская пехота и руссильонские разбойники. Я все же не верю — паписты распускают языки, когда они хвастаются своими победами, но они сразу немеют, когда мы берем верх. Во всяком случае, здешние богатые католики очень довольны красавцем маршалом и собираются построить в Алесе террасу по образцу Версальской и назвать ее Маршальской.

Как было условлено, наш хозяин вручил нам деньги, собранные в городе среди наших братьев, и я тотчас выдал ему расписку. Контрибуцию эту мы распределили и расходовали согласно вашим указаниям. Вместе с настоящим письмом погонщик мулов привезет вам десять пар башмаков и соль, купленные Финеттой, а также два мешка из-под муки, полные пороха отменного качества (с тех пор, как прибыли все эти новые войска, стало даже легче, чем прежде, добывать за деньги или за вино то, что нам нужно, — ведь многие офицеры не столько радеют о славе, сколько о своих прибытках).{83}

Перед тем как подняться в Пустыню, мы с Финеттой пройдем через папистские деревни Сен-Флорен и Ожак, с тем чтобы разузнать, где и что вытворяют шайки Шабера, желая причинить нам вред.


Остаемся, сударь и возлюбленный брат наш во Христе,

вашими нижайшими и преданными слугами.


Самуил и Финетта.


На обратном пути Самуилу и Финетте пришлось разлучиться.

Вот несколько писем, посланных Финеттой своему жениху.


Любимый мой, не могу нарадоваться, что обстоятельства помешали тебе идти вместе со мной на Сезу! Только ты не воображай, пожалуйста, что я сразу стала очень храбрая, раз тебя нет со мной. Просто я радуюсь, что ты не попадешь в руки разбойников-папистов, а то ведь они хватают всех встречных парней и заставляют их читать наизусть и, конечно, по-латыни «отче наш», «богородицу», «верую», «великопостную молитву» и готовы без долгих рассуждений размозжить череп всякому, кто хоть малость ошибется. Дорогой мой, чем сильнее я люблю тебя, тем больше радуюсь, что ты не окажешься у них на пути, что не придется тебе отвечать на их допросы под угрозой занесенного ножа.

Кое-что мне удалось узнать от того, от другого, и ты передай Жуани, что эти головорезы, эти грабители и убийцы свили себе гнезда в деревнях Шамбориго, Сенешас, Вьельвик, Понтейль, Конкуль, Ожак, Малой и в других селениях по берегу Сезы, где начинается край папистов. По-моему, Мария, Иосиф и вся святая братия католической церкви совсем их не занимает, и скорее всего они поклоняются золотому экю, старому вину и молодым красоткам. По словам тех, кто с ними давно имеет дело, все они лодыри и дармоеды, никогда не зарабатывали хлеб свой в поте лица своего и теперь нашли способ, как сладко есть да сладко пить на даровщину, жить на широкую ногу, не тратя ни гроша, и развратничать напропалую с благословения своих епископов и маршала. Главарем у них Шабер, хозяин постоялого двора в Шамбориго. Жуани про него знает, но ты все-таки скажи ему, что Шабер просто немыслимый негодяй, еще хуже, чем мы о нем думали, и за свои зверства признан вожаком этого сброда, для коего наилучшее удовольствие — убивать людей, да убивать не сразу, а постепенно, долго их мучая, сжигать на медленном огне, всякими хитрыми способами длить свое наслаждение.


Я собственными своими глазами видела, хоть и не самую пытку, но то, что было после нее, когда кровь еще не высохла.

Старуха, с коей посылаю письмо, тоже может вам рассказать. Они схватили здешнего жителя, по имени Жан-Барнуэн, и, прежде чем перерезать ему горло, отрезали ему уши и те части тела, название коих не произносят. В том же селении второму несчастному, но имени Жак Кла, выпустили кишки, так что они волочились по земле; он их поддерживал руками и в таком страшном виде возвратился в дом свой. Но мучители, крадучись, шли за ним и прикончили его на глазах всей семьи. Жена Кла была на сносях, к матери жались двое ребятишек. Убийцы и жену зарезали после мужа. Когда она испустила дух, они заметили, что младенец трепещет во чреве матери, и тотчас вспороли ей живот ножом. Соседка, некая Мари Силоль, вошла, чтобы помочь осиротевшим малым детям, ее тоже убили. Выйдя из деревни, они встретили Пьера Бернара, шедшего со своим десятилетним племянником Жаном. Мальчика они приласкали, стали показывать ему пистолет да объяснять, как из него выстрелить. Дальше — больше, и кончилось тем, что они заставили племянника убить дядю, а потом, перезарядив пистолет, застрелили и племянника. Поблизости от того места схватили они трех девушек, изнасиловали, истерзали их по своему обычаю, потом набили им между ног пороха и взорвали.

Больше сказать о таких делах ничего не могу, сил больше нет и времени не хватает. Добавлю только, а ты передай Жуани имена самых свирепых волков: Пьер Виньо, Антуан Рей, Жан д’Югон, Гийом и Фонтаниль (сего не забывайте!). Заверь его, что в недалеком времени все будут их знать, поскольку они изо всех сил стараются, чтобы стали известны их имена.

Про этих пятерых зверей я слыхала из уст некоего Антуана Прадьеон тоже флорентиец (здесь люди называют мучителей флорентийцами, потому что многие из них жители Сен-Флорена, деревни, что стоит в горах выше Праделя и служит им вроде как бы Ватиканом). Но у Прадье не хватило духу до конца поступать так, как эти звери, и теперь он сам боится разбойников-папистов. Попроси Жуани, нельзя ли пощадить Прадье за то, что совесть в нем заговорила и он по-доброму с нашими людьми обращается. Больше я ничего о здешних делах не знаю, кроме того, что видела я здесь только одно знамя: новорожденного младенца несчастной жены Кла, которого насадили на острие пики и носили по деревне.{84} Рассчитываю добраться нынче ночью до Сен-Флорена. Буду горячо молить господа, да сохранит он в чистоте и душу мою и все естество, дабы могла я сдержать свое обещание пред тобою, дорогая моя заботка!


Твоя нареченная Ф.


Подумайте о том, что бедная старушка, которая привезет вам письмо, прошла больными своими ногами долгий путь, да еще после тяжких мучений, о коих она вам расскажет. Так вот, если у вас остались деньги из тех, что собрали для нас горожане в Алесе или другие какие, то дайте ей немного, — думается, господь бог за это не прогневается.


Следующие за сим записи сделаны на страницах, вырванных из книги;

листки эти измяты, потрепаны, — несомненно, их долго носили под одеждой на груди.


На лицевой стороне титульного листа напечатано:


ХРИСТИАНСКИЙ СОКРАТ

ТРАКТАТ

мессира де Бальзака

и другие сочинения

того же автора


Напечатано в Париже у Огюстена Курбе в Пале-Рояле.

По королевскому патенту 1652 год.


На обороте идут записи, сделанные рукой Финетты.


Самуил, возлюбленный мой! Прочти глазами слова эти, которые я так хотела бы прошептать тебе на ухо, прильнув сердцем к твоему сердцу, — слова, быть может, последние в жизни моей. Мучителям и в голову не пришло, что я, жалкая крестьянская девушка, знаю грамоте, и у меня не отняли карандаш. Увы! Маленькая и бедная девчонка — вот какой я себя считала. Неправда! Счастливая богачка — вот кем я была. А теперь? Остались от меня только слова, что я пишу, любимый мой, на тех страницах, что выдираю из книги, оказавшейся здесь. На лицевой стороне листков напечатаны жирные литеры, а на обороте теснятся кривые серые строчки каракулей. Вожу карандашом по бумаге, без особой надежды, но с большим трудом и язык от усердия высовываю (даже перед смертью не могу отделаться от этой привычки) и вся обливаюсь потом. (Если увидишь расплывшиеся по бумаге капли, не думай, что это слезы.) Но как ни ломаю себе голову, не могу придумать никакой хитрой уловки, чтобы переправить тебе мои послания.


Продолжение идет на форзаце той же книги,

на котором стоит лишь ex-libris[6] г-на де Сен-Виктора де Каидьяк.

Книга, значит, была украдена в его библиотеке, так как сам дворянин де Кандьяк,

новообращенный католик, был в то время выслан в Монпелье.

Записи Финетты почтительно огибают ex-libris.


Жених мой перед господом, выводить на бумаге слова, что вертятся у меня на языке, писать с великим трудом — ведь это все еще жить немного тобою, только гобою. Грамота досталась мне не по наследству, не от природы, не как пища, коей меня вскормили, — это ты, Самуил, первым посеял в душу мою семена, а ныне, как плющ, цепляются по бумаге мои мысли, тянутся к моему Писцу, даже попирая самое смерть, словно ветви, зеленые и зимою и летом. Мой дорогой птенец, выпавший из разоренного гнезда в Гравасе, навеки мои мысли с тобою, как побеги плюща, цеплявшиеся за стены, разрушенного вашего дома. Горькие плоды дикого деревца приношу я тебе, но ведь это единственное, чем я могу одарить тебя. Прими же мой дар. Как живо в сердце то, что было! Словно вчера мы пасли с тобою вместе твоих и моих коз, и они, перемешавшись в одно стадо, щипали траву в лощине Пери, а ты тем временем писал мне в псалтыре на полях страниц большие буквы — А… Б… В… Большие-большие, будто моим глазам и не увидеть было буквы величиною поменьше. И в те дни я первая увидела свет, озарявший твое чело! Уже тогда! Милый мой пастушок, как сладко мне было открывать тебе свое сердце!


Продолжение следует на обороте форзаца,

на чистой странице.


Я хорошо тебя знаю — тебе, думаю, не терпится выяснить, где я сейчас, как и почему сюда попала, — это Для тебя важнее, чем читать мои сердечные излияния. А зачем, раз уж я здесь, дорогой мой, остроносый зверек, хорек, книжный червяк? Не стоит тратить карандаш (и портить зубы, подтачивая его) для того, чтобы подробно расписывать, как все произошло из-за самой простой случайности. Право, мне кажется это столь же напрасным, как спорить из-за лишнего полена дров, подброшенных в костер (понимаешь меня?), в то самое мгновение, когда тебя уже охватило весело пылающее пламя! Ведь пришел последний час, и от былого остается только хорошее, самое лучшее. Хвала господу, я изведала немало счастья, брат мой во Христе, любовь моя! Вспомни последние дни, когда мы шли с тобой вдвоем, возвращаясь в горы. Мы спали, прильнув друг к другу, и словно становились едины телом, так было и во мраке ночи и даже при свете солнца — утром минутку-другую или днем после трапезы, когда приляжем, бывало, отдохнуть… Мы отдыхали и без особой к тому необходимости, например, под горой Бегюд, — в той пещере, куда мы прятались в первый раз от грозы. Нам с тобой полюбилось изображать ягненка и пастуха, даже когда нас не заставлял греться таким образом жестокий холод. О Самуил, любовь моя, навеки ниспосланная мне богом! Видишь, как я люблю тебя: совсем обнаженной показываю я тебе свою любовь, и если ты когда-нибудь прочтешь эти строки, тогда уж кровь больше не прихлынет к моему лицу… Самуил, счастье мое, перед самим собой человеку стыдиться нечего, а ведь мы с тобой единое существо (ты чувствуешь это?). И мы чисты, хоть нам уже не нужно блюсти себя ради целомудрия! И вот тому доказательство: стоит мне расстегнуть корсаж и взглянуть на тот образок, что ты дал мне, сняв его с себя, стоит мне наклониться и вдохнуть твой запах, и вот уж ты проникаешь в мои мысли, ты проникаешь в сердце мое, ты проникаешь во все естество мое, ты заполняешь меня, и каждая частица тела моего принадлежит тебе.


Продолжение написано на страницах 351–352,

которыми закапчивается первая часть книги.

Финетта начала писать на 352-й совершенно пустой полосе,

но там ей не хватило места, и она продолжала писать па 351-й странице,

где было напечатано:


ХРИСТИАНИН


Изгнали нищих, одарили недостойных,

И лишь твоей любви чистейший, светлый пламень

Алкающих насытит и жажду утолит.


А может быть, все-таки и найдется средство переправить тебе письмо, и ты тогда будешь сетовать, что я не воспользовалась случаем сказать, где нахожусь и как тут оказалась.

Со вчерашнего дня меня держат взаперти в каком-то замке, но в каком — не знаю, в большой комнате, где стоят на полках книги. Меня доставил сюда темной ночью большой отряд в двести, а может, и в триста человек, который шел под командой двух важных господ; один из них, сдается мне, мессир де Порт — тот, что отбил у нас Женолак после дела в Шамбориго; они, вероятно, выступили для расправы с Сен-Жюльеном и Касаньясом.

Схватили меня в Праделе. В тот день я так устала, что у меня ноги подкашивались, и на большой дороге лесорубы посадили меня на телегу. У городских ворот лучники остановили телегу, так как в вечернюю пору всем полагалось запереться в домах и загасить огонь. (Срок-то передвинули на час раньше и вывесили приказ в этот самый день, когда мои лесорубы валили деревья в лесу.) Стража потребовала факелы, чтобы прицелиться как следует, и лесорубов тотчас же расстреляли. Я чуть было не разделила их участь, но вступились монахини из аббатства, сказав, что я слишком еще молода и рано мне умирать. Одна монахиня пошла за комендантом крепости, а другие стали уговаривать, чтобы я ради спасения жизни своей заявила, будто я беременна. Подумай только! По их словам, в этом было единственное для меня спасение. А каково честной девушке оклеветать себя! Монахини добились лишь того, чтобы я молчала, а они сами сделали это заявление вместо меня. Комендант потребовал, чтобы меня немедленно освидетельствовали. И это было сделано среди такого стечения народа! Но повивальная бабка вошла в сговор с монахинями. И тогда комендант приказал:

— Арестовать обеих и держать их в тюрьме! Если через три месяца не будет явных признаков беременности, вместо одной двух повесим.{85}

И хотя его угроза привела в ужас повитуху, славная эта женщина не отступилась от своих слов, и вот теперь нас обеих держат взаперти в ожидании признаков материнства. Бедняжка непрестанно плачет, и надо пожалеть ее, — ведь она католичка и вера не может служить ей поддержкой, как наша вера поддерживает нас. Женщина эта, Мадлена Брюгьер, по прозвищу Птичка-невеличка, родом из Лафенаду. Иной раз я чувствую, что она смотрит на меня с жаркой надеждой, видя во мне спасительницу свою, и тогда я думаю: за кого же она принимает меня — за шлюху или за пресвятую деву Марию? Она мне сказала, что человек военный вполне может ошибиться больше чем на полтора месяца, поглядев на живот женщины с трехмесячной беременностью. И слезы перестают течь из ее глаз лишь в те минуты, когда один из рослых косматых и вонючих «скороходов», которые стерегут нас, приходят поглядеть на меня и предложить свои добровольные услуги… Нет, не от их похлебки у меня вырастет живот! Нет! Нет! Ни за что, милый мой Самуил! Не бойся. Жди и не теряй надежды!


МЕССИРУ ДЕ ЖУАНИ,

КОМАНДУЮЩЕМУ ВОЙСКАМИ ГОСПОДНИМИ В ЛОЗЕРЕ


Из Пустыни, сего 10 апреля 1703 года.


Сударь и дражайший брат во Христе, весьма вам обязан за то послание, в коем вы сообщили мне о преступлениях папистов в Сен-Флорене и в других местах. Вы знаете, какую Варфоломеевскую ночь устроил господин маршал в вербное воскресенье!{86} Прекрасный подвиг! И вам, разумеется, понятно, что с тех пор в наших душах пи на минуту не угасает гнев. Господь бог возвратил мне здоровье,{87} дабы я мог вновь принять командование над его воинством, и я тотчас приступил к подготовке возмездия{88}. С великим удовлетворением прочел я ваш призыв соединить наши войска, — ведь тогда мы совершим такие опустошения, что навсегда отобьём у папистов охоту воздвигать гонения на нас.

В таковых целях я отдал своим отрядам приказ выступить в направлении горной местности и, согласно вашему письму, дал все необходимые указания для того, чтобы совершилось вышеуказанное соединение, и сам направляюсь к условленному месту в четвертое, после нынешнего, воскресенье, если будет на то божья воля.

Засим остаюсь, сударь и дражайший брат, вашим нижайшим и преданным слугой.


Подписано:

Жан Кавалъе,

генерал, командующий войсками, посланными господом.


Два нижеследующих письма в оригинале

написаны на местном диалекте.


Человек, который принесет вам сыры, собранные для вас, подтвердит, что здесь ничего не известно про то дело. Я посылал одну женщину в деревню Лафенаду, но ни племянница, ни другие родственники этой самой Птички-невелички, по их словам, знать не знают, где она находится и чем занимается. Понятно, по какой причине они так недоверчивы.

С большим сожалением должны сказать вам, что теперь не так-то скоро удастся прислать вам сыров, — ведь после того, как сожгли часовню, на нашу общину наложили двенадцать тысяч ливров пени. Видит бог, такого богатства у нас ни у кого отроду не бывало, и если мы продадим все вплоть до последней рубашки, то и тогда не соберем хотя бы сотню ливров. По ведь не можем мы допустить, чтобы вы умерли голодной смертью. И получается так, что они дерут с нас шкуру, а ради своих братьев мы от всего сердца отдаем последнее, и все теперь думаем: «Что же будет с нами завтра!»


* * *

Сим письмом, мы, исповедующие истинную веру, жители деревни Прадель и окрестных хуторов, шлем привет детям божьим, мстителям за нас во имя господне.

Все наличное сейчас население и так и сяк обсуждало и обдумывало вашу просьбу, переданную нам с погонщиком мулов. Везде мы порыскали, поискали, порасспросили на хуторах и на дорогах. Один возчик из Андюзы нам сказал, что солдаты вели большую толпу женщин в какие-то монастыри, — не то в город Ним, не то в Монпелье, но у нас никто не видел подобного шествия. И не забывайте, что, когда расспрашиваешь тут, там, на тебя в конце концов начинают косо смотреть, а уж насчет того, какие дела творятся в замке, никто из нас про то разведать не в силах. Одному богу известно, какой сатанинский торг ведут там с кюре из Сен-Флорена и с Шабером из Шамбориго. А нам как про то узнать? Разве спросишь ихних дьяволов рогатых про кого-нибудь или про что-нибудь? На них и посмотреть-то не смеешь, а то вдруг не угодишь, и в миг тебе кишки выпустят* Да, сказать по правде, туго приходится нашему бедному Праделю с тех пор, как напала на нас этакая нечисть.

И вот все мы, здесь пребывающие, молим господа, чтобы ружья ваши били без промаха, а у папистов давали бы осечку.


Остаемся, дорогие братья, вашими нижайшими и покорными слугами.


ТОРЖЕСТВЕННОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО


По произволению господа и по нашему требованию, перед нами, нижеподписавшимися сынами божьими, подъявшими меч в защиту веры истинной, предстал Вержес Даниил, по прозвищу Хромоножка, юноша, коему пошел двадцатый год; вышеозначенный, уроженец деревни Мазе дю Шамас, некое время обучался в Ниме делать деревянные башмаках желая снискать себе пропитание сим ремеслом.

Мы, нижеподписавшиеся, побудили его отправиться в Сен-Флорен, дабы вступить в шайку Шабера с намерением выведать, какие козни плетутся там против нас, и нам сообщить о них в кратчайший срок тайным способом, нами заранее приуготовленным.

Мы нижеподписавшиеся, свидетельствуем перед богом, что Вержез Даниил, здесь присутствующий и поручение наше па себя принимающий, является во всем истинным братом нашим и из числа лучших защитников веры, а выбрали мы его по той причине, что он еще не имел счастья заслужить известность среди наших врагов, ибо находился в ученье далеко от наших краев; второй же причиной служит то, что его мать, прекраснейшая женщина, за упокой души коей мы молимся, была нами по ошибке убита во время дела в Шамбориго, а посему сын ее Вержез Даниил, здесь присутствующей, будет в глазах шаберовских бандитов иметь веские основания для вступления в их шайку.

Мы, нижеподписавшиеся, подтверждаем, что по повелению духа святого, сошедшего на Жана Гюка, сие свидетельство подписью своей скрепившего, Вержез Даниил по прибытии его в Сен-Флорен освобождается от соблюдения во всех своих делах и поступках правил и обязанностей сынов божьих, включая и целомудрие речи: господь не прогневается на него за божбу и ругательства, к коим он прибегать станет, поскольку окажутся они военной хитростью.

Заявляем, что все вышеуказанное — истинная правда и написано по просьбе означенного Вержеза Даниила, дабы свидетельство сие позднее послужило к законному оправданию его самого и памяти о нем, в чем и подписываемся, призывая господа во свидетели.


Жап-Никола Жуани

Жан Гюк

Жак Вейрак

Матъе


Все подписавшиеся, так же как сам Даниил Вержез и Самуил Шабру, по прозванию Писец, составивший сие свидетельство, поклялись перед богом держать сие дело в полной тайне, дабы привело оно к благой цели.


В конце апреля месяца

в Гравасе.


Вот вновь я среди почерневших стен разрушенного отчего дома; его уже нет, и, однако ж, все, что здесь было, только оно и кажется мне настоящим. От недавних дней ничего или почти ничего не осталось, лишь горечь во рту; и ее нисколько не изгнали те немногие каштаны, какие мне выдали вчера из последнего мешка. Зим& подходит к концу, в погребах и амбарах пусто, и нам опять придется спускаться в Долину, а это никогда не приносило нам добра.

Большая пуля мессира де Марсильи пробила сердце бедного нашего Луи из Кабаниса, и он покоится под смоковницей на склоне Бужеса; Крошка исчезла, когда попали в засаду под Праделем, а я потерял свою нареченную и после писем ее из Праделя боюсь, что потерял навеки. Письма эти я перечел еще раз, прежде чем доверить их хранение вместе с другими бумагами толстой стене сушила. Мы везде искали Финетту, мы молились, мы всюду ходили, и чем больше мы голодали, чем больше сердце у нас щемило, тем сильнее дух божий воспламенял нас.

Когда вошли мы в Прадель и Жуани разыграл представление, я готов был признать это забавным, тут уж ничего не скажешь. Но, когда мы назвали себя взводом Тарнодского полка (одеты мы были достаточно хорошо для этого) и прибежавшие в деревню флорентийцы обступили нас и принялись наперебой хвастаться своими подвигами, рассказывать, как они уничтожали гугенотов, я не смеялся; не смеялся я и тогда, когда Жуани, потешаясь над ними, кричал:

— Врете, господа хорошие! Врете! Вы сами еретики. Эй, сержанты, хватай их!

Сколько ни вопили обреченные, что это ошибка, сколько ни приводили доказательств своего ревностного преследования нас, еретиков, Жуани, вдоволь натешившись над ними, всех их предал смерти.

Вот беда! Большинство толстосумов заперлись в замке, а я жаждал поскорее повести там розыски, но Жуани дважды обошел крепостные стены — на таком расстоянии, понятно, чтобы пули в него не попадали (а пуль-то паписты ничуть не жалеют), — и сказал, что вести атаку без пушек не стоит: только шуму наделаешь да зря потратишь и порох, и время, и дни свои молодые.

Как уходили из Праделя, мой крестный Поплатятся все мешкал, все смотрел на крепость, и я, понятно, стоял вместе с ним, не мог отвести взгляд от высоких стен, за коими, несомненно, томилась в темнице его внучка.

В Сент-Андеоль-де-Труйа, куда господь повел нас из Праделя, новое горе ждало меня, ибо бедняга Горластый, надо по правде сказать, свершил там весьма дурной поступок: он нашел под тюфяком могильщика, которого мы вместе с женой расстреляли на католическом кладбище, мешок золота и тотчас притащил его Жуани. К счастью для всех нас, Авраам Мазель и Гюк увидели это.

— Брось сейчас же, несчастный, брось! Это нечистое золото, а дух божий запретил нам касаться нечистого!

Пастух растерялся, однако ж осмелился ответить, что он думал всех обрадовать: ведь у отряда нашего во многом нехватка.

Тогда великий учитель наш Авраам Мазель взял на себя труд внушить ему, что все найденное во время наших вылазок, будь то дароносицы, потиры и прочая утварь, служившая идолопоклонству, суеверию и развращению душ, серебряные сосуды и золотые монеты, — все должно бросать в огонь, как бы мы ни нуждались в самом насущном. Боговдохновенные пророчества нам особо запрещали касаться драгоценностей, брать разрешалось лишь оловянную посуду и весь свинец, какой удастся найти, дабы отливать пули, а посему надо назвать богоугодным делом, если кто разбивает церковные витражи, выламывая соединяющий цветные стекла свинцовый переплет.

При каждом слове пророка костлявый пастух горбился все больше; золото он бросил в самое сильное пламя, пожиравшее дом, а затем, желая поскорее заслужить прощение, поспешил на подмогу отряду, чинившему расправу с помощью топоров и камней над захваченными врагами — двумя десятками ополченцев и жителей Сен-Флорена, кои, обнаженные и связанные по двое, стояли на коленях у берега речки. Все же зловещая тень омрачает теперь его лицо, и мы опасливо сторонимся его, — раз он нарушил запрет и коснулся нечистого золота, в любое мгновение его может поразить молния небесная.


* * *

Предначертания духа святого все больше становятся для нас непостижимыми, но виною тому надо считать возрастающее наше смятение, и, верно, уж для наилучшего служения господу дано нам повеление собраться и уйти в горы, а потом снова разделиться и опять спуститься в Долину.

Всегда буду помнить о молитвенных собраниях, кои денно и нощно творили мы в Сен-Прива, когда собралось нас несколько тысяч — отряды Кастане, Ла Флера и Кавалье, — и в долине Гардон де Валоига зазвучали наши молитвы, наши хвалы господу, пророчества Мари Долговязой, Гюка, Соломона Кудерка, пастуха Мазорика, Мадлены Рибот, Лукреции Виварэ. Так и вижу среди прочих чудес, как отроковица, по прозванию Мавританка, подбегает к Горластому, хоть и сроду его не знала, и заклинает покаяться и впредь не дотрагиваться до запретного, до нечистого, а бедный наш пастух, испуганный, измученный, до того устыдился греха своего, что бросил наземь свое оружие и пустился бежать во всю прыть, едва не задевая коленками носа, и вопил неумолчно: «Господи, смилуйся! Смилуйся!» Жилетта из Колле призывала господа, как заблудившееся дитя зовет свою мать; смиренный пастух Галисон держал речь, и дивны были его слова: «Не устрашимся ничего, братья мои, не устрашимся. Враг бежит перед нами, он далеко, мы в безопасности! О народ мой, верь в свои силы! Приспешники короля боятся тебя…» И в ответ ему мы возглашали: «Слава мечу господню! Слава мечу Гедеонову!» Пришел наконец час, когда дух святой осенил свой народ и дар пророчества умножился в нем; Мари Долговязая, две белокурые девушки из Лирона, Лукреция из Виварэ, Цветочек и Анна Валетт, по прозванию Графиня, и горячая нравом Изабо Букуаран больше не могли сдерживать вдохновения и, задыхаясь, скакали, прыгали, кружились, катались по земле, а тысячи воинов господних сопровождали их пляски равномерными рукоплесканиями и выкриками; женщины, принесшие нам съестные припасы, и все братья наши из окрестных селений хлопали в ладоши еще сильнее, — все враз, все враз, тысячи рук; тысячи выкриков сливались в единый крик, и тысячи плеч колыхались все враз, словно колосья ржи на необъятной ниве под ветрами, что дуют с двух противоположных сторон; все враз, все враз покачивали головами, воодушевленные единым наитием духа…

И из гущи народа, подхваченного бурей, то тут, то там вспыхивало пламя любви сыновей иль дщерей господних и, вознесясь к небу, нисходило на землю небесным лобзанием, касаясь уст, чела и лона самых лучших средь нас.

Бремя скорбей не гнетет, когда тысячи сердец подъем- лют его, взыскуя высоких радостей.

Помню, как дозорные привели к нам купца-суконщика, направлявшегося на ярмарку в Сент-Андре-де-Лансиз.

Дух божий осенил тогда Лукрецию Гигон, наделив ее на мгновение светлым разумом, мощью голоса и высокой доблестью, столь превышающей юные ее силы, что нежными устами отроковицы, несомненно, вещал сам господь.

Чтобы лишить жизни купца-суконщика, стоявшего обнаженным па коленях, Анри Деру в белом колпаке, отделанном кружевами, пришлось нанести сему жирному торгашу, у которого обвислое брюхо спускалось чуть не до земли, сорок два удара саблей, сорок два удара, и каждому из них вторили мы криками о жертвоприношении богу и мерными рукоплесканиями и покачиваниями тела.

Затем, после пения псалмов и сбора пожертвований, наши пророчицы принялись за работу: кто пошел на речку стирать белье, кто разводил костры, кто перебирал бобы, а кто чистил закопченные котлы. В студеном сумраке соперничали меж собою холод снежных вершин и холод горного потока, бегущего в ущелье, и все же вместе с веселым стуком вальков окрест разносились крики, смех и благочестивые песни наших прачек.

В карманах купца-суконщика нашли бумаги, указывавшие, что он ехал из Перпиньяна, края, изобилующего испанцами, из самого гнездилища разбойников, и мы возблагодарили господа.

А ночью, светлой лунной ночью, которую мы провели на Лозере, голодные, на ледяном ветру, мне все не удавалось забыть этого купца, и я не спал, так же как и наши братья из Долины, мерзнувшие в своих кургузых кафтанах, в апреле пригодных лишь в солнечные дни. Каяалье, Жуани, генералы, пророки долго обсуждали, можно ли надеяться на помощь из-за рубежей Франции и какие чувства питают к нам братья в странах, ставших оплотом реформатской религии.

Жан Кавалье, когда-то живший в Женеве, рассказывал нам про швейцарцев, «небесных себялюбцев», как он их называл: греются спокойно у камелька, набив себе утробу, мурлычут, как коты, и чуть что — осуждают нас: зачем взялись за оружие. Жуани, тоже бывавший в Швейцарии, добавлял:

— Им хотелось бы, чтобы мы гонения сносили кротко и смиренно, как наши отцы.

Я ждал, что вспыхнет прежний жаркий спор, но он теперь уж не поднимался меж наших вожаков; они лишь хмурились, когда вели эту беседу, опираясь на свои длинные ружья; ни у кого не вырывалось ни ругани, ни сердитых криков, а лишь обычные наши возгласы: «Прости, господи», любезные слуху божию.

Впрочем, уже пора выступать; мы снова двигаемся в путь; и хоть пророчицы наши ворчат, что рубашки не успели высохнуть, надо выходить и шагать с пустым желудком; рубашки высохнут у нас на теле, а нам опять надо идти, идти,


Написано по возвращении на хутор

в начале мая.


Некоторые полагают, что бог наказал нас за то, что мы казнили трех крестьян из Сен-Поля в последнее воскресенье апреля месяца. Как бы то ни было, нас постигла ужаснейшая кара, и стало очевидным, что походы в Долину нам весьма невыгодны, что наше спасенье — наша Пустыня, горы, куда мы и возвращаемся, израненные, обожженные, — и увы! — потеряв очень многих братьев.

Никогда не видел я, чтобы блистало при луне столько штыков, никогда не слыхал столько ружейных выстрелов, — даже и вообразить невозможно, сколько их было в ту ночь, когда гренадеры и фузилеры напали на нас, подойдя Андюзской дорогой и Сомьерской дорогой; а потом на заре, когда мы, отступив в беспорядке, обратились в бегство, на нас бросились сотни и сотни драгун и пеших солдат, ибо мы вновь наткнулись на регулярные войска, занявшие позицию на берегу Гардоны, куда они пробрались втихомолку, перерезав наших дозорных.

И сколько ни записывай на бумагу, все равно из памяти не изгладятся картины исступленной схватки, черные тени, огонь и кровь, наш Жуани, с гневным оглушительным рыком заградивший своим телом разбитую калитку, яростно рубивший саблей направо и налево, дабы прикрыть наше отступление, наше безумное бегство со двора овчарни; не забыть мне, как я, не имея ни пистолетов, ни кинжала, ни ножа, должен был прокладывать себе дорогу, размахивая перед собой тяжелой сумкой, висевшей на ремне, сражался Библией.

Долго не забыть мне канонады, которую услышали мы утром в отдаленном лесу, где укрывались: то артиллерия, присланная из Алеса, била раскаленными ядрами по нашим братьям, кои заперлись в овчарне и все еще не желали сдаться.

Мы отыскивали друг друга весь день и всю ночь, словно куропатки, вспугнутые собаками, и, когда собрались все вместе, нас оказалось менее четырех десятков.

Старик Поплатятся прибрел позже всех. Он уцелел в этой бойне, но от него мы узнали, что мой старший брат Теодор погиб в овчарне, сраженный огненной грозой вместе с некоторыми другими соратниками Кастане. Крестный отец крепко обнял меня и сказал:

— Ну вот, Самуил, ты последний в роду своем!

Теперь старик на ходу все время шепчет молитвы о даровании потомства нашему малому народу.

Говорят, нас продал за тридцать сребреников какой-то мельник{89} и будто бы через несколько дней после битвы он был пойман в Долине нашими воинами и казнен собственными своими сыновьями (оба они были солдатами в отряде Кавалье).

Мы возвращаемся в горы без Давида Фоссата, могучего лесоруба из Гурдузы; без Пьера и Жана Фельжеролей из Булада; без двоюродного их брата Исайи из Обаре; без Варфоломея, сына Старичины-возчика, — все они заперлись в овчарне у башни Бийо{90} вместе с Теодором и стояли насмерть, сопротивляясь гренадерам Тарнодского полка, Фирмаконским драгунам, фузилерам Рояль-Контуа; из сотни храбрецов оставалось лишь двадцать, когда прибыли из Алеса пушки мессира Планка.

С тех пор каждую ночь мне снится поле боя, — тысячи штыков, блещущих при луне, ужасная схватка, где перемешались разъяренные толпы одинаково одетых людей, — кто заботами интендантства, а кто собственными стараниями облачившись в мундиры, снятые с убитых в прошлых сражениях; эти люди и в сновидениях моих дрались врукопашную, рубились в непостижимой свалке при бледном свете месяца.

Кому сейчас придет в голову пойти и отнять у врагов Финетту!

Маленькая Мари плачет, обхватив обеими руками свой живот, где трепещет тот, кто остался ей от великана-лесоруба.

Сумку мою, которой я прикрывался, пробила пуля и застряла в Библии.


Крупным почерком Финетты.


Повсюду искать тебя буду, любимый, повсюду! И прежде, всего пришла я в Гравас, в твой дом, где началась твоя жизнь и где ты по-прежнему в моей душе живешь» Вот я пишу, как ты писал, в этих почерневших стенах, и мне кажется, будто ты только что вышел из сушила и скоро сюда вернешься…

Ах, нет, нет! Я не хочу верить вестям о смерти твоей. Все вокруг говорили, что была ужасная схватка у какой-то башни около Андюзы, что враги всех вас перебили, что люди видели, как ваши трупы волокли по улицам в городе Алесе, дабы желающие опознали мертвецов, — я ничему не хотела верить. Мало ли нас обманывали! И все же пришлось мне сдаться, когда твой дядя из Баржака велел передать нам через нашего человека, возвращавшегося из Долины, что он видел тебя мертвым. «Скажи в Борьесе, — наказывал он, — что я пошел посмотреть на убиенных и узнал среди них моего племянника Шабру из Граваса, коего волокли на плетенке, передай им, что тело его набито сеном и старательно зашито и что огонь едва его коснулся».

Значит, все кончено, родной мой!

Да за что же господь так прогневался на нас? Мы его почитаем, повинуемся ему, все приносим в жертву ради него, а он так поступает с нами, словно и знать ничего не знает! Как горько! Господи, прости мне скорбь мою!..

И как же быстро прошла короткая наша жизнь! То было нам хорошо, то очень тяжко, и все пронеслось, как волны в водовороте, что кипит, клокочет у мельницы. В миг затянет на дно несчастного, упавшего в пучину, не успеет он даже глотнуть воздуха.

Господь всеведущий знает, почему я так тоскую, плачу, ищу тебя, — он знает, что я на все решилась ради того, чтобы вновь увидеть тебя! Комендант крепости не желал изменить своего приговора, но я не уступала его солдатне, и тогда повитуха рассказала мне, какую уловку она может употребить, чтобы обмануть офицера и уверить его, что я в самом деле была беременна, но темница, заботы, утомление и тоска до того замучили меня, что я скинула и не стало плода во чреве моем. И тогда я подумала, что от хитрости сей зависит не только моя участь, но и судьба доброй женщины, пожалевшей меня и так страшившейся теперь смерти, а главное, я все думала о тебе, любимый мой, и так хотела вернуться к тебе, вот я и согласилась, чтоб она истерзала тело мое. Благодарю бога за муки свои. Я была больна и все еще очень слаба. Но все же я радовалась, и, лишь когда узнала, что тебя уже нет в живых, мой любимый, я поняла, что поступила дурно и что господь смертью твоей наказывает меня за мой грех.

Собрав последние силы, я добрела до Борьеса, и уж там, понятно, наши с тобой матери и моя сестра Катрин выходили меня. Я немного поправилась, но никто не исцелит меня от тоски по тебе!

Иной раз я думаю: хорошо, что он умер и не узнает того, что мы, живые, уже изведали и еще изведаем, пока не лишимся жизни. Хорошо, что ты никогда не узнаешь, каким стал Даниил Вержез, мой сосед (он ведь родом из Шамаса), — мальчик, с которым мы вместе пасли коз в горах и играли в проповедников. Ведь он нарушил клятву, стал предателем и отступником, нанялся в разбойничью шайку Шабера! Я его видела, собственными своими глазами видела, и слышала, как он имя божие поминает в мерзостной ругани, как и прочие шаберовы разбойники! Святотатец попытался было поговорить со мною в сторонке, но, сам понимаешь, как я отшила его! Конечно, мы по нечаянности застрелили его мать, тут спорить не приходится. Жаль бедняжку. Но разве можно даже из-за этого стать Иудой, предателем! А ему, негодяю, нисколько не было стыдно за свое вероломство, ведь через два дня после моего возвращения он пожаловал в свой хутор! В ту же ночь мой отец и брат отправились в Шамас; вернулись они к утру, у обоих топоры были окровавлены. Да погибнут так все изменники!

Увы, даже месть не вернет к жизни наших любимых, пе вернет нам счастья. Ноги сами принесли меня сюда, в сожжённый дом твой, лишь только я в силах была ходить, но не потому я пришла, что смерть отступника хоть малую толику прибавила мне бодрости, — нет, я хотела тут проститься с тобой, написать тебе обо всем — о своем освобождении, купленном ценою крови моей, о предательстве Даниила Вержеза, о каре, постигшей его, о моей любви к тебе, о горе моем неутешном и поведать все то, что я не посмела бы тебе сказать при встрече лицом к лицу, если бы господь по милосердию своему совершил чудо и вдруг вернул бы мне тебя. Каракуль моих ты не увидишь, я сейчас спрячу листок, как и прежние мои листки, коих ты тоже не читал, укрою их в нашем тайнике, в щелке толстой стены, но каждая жилочка во мне дрожит, — так хочется мне сломать эту стену, вырвать у нее листки, исписанные дорогой твоей рукой, и держать их у себя, милый мой Писец.

Ходят слухи, будто спаслась горстка воинов ваших от той бойни, что была у башни, и будто возвратились они в Лозерские горы. Соберусь с силами и найду их, — хочу услышать из их уст свидетельство о последних твоих мгновениях, о последних твоих словах, хоть и чувствую, что даже если все узнаю, не подняться мне со дна той бездны, куда ввергнул меня бурлящий поток…

Болит у меня все тело, а еще больше болит душа, потому что впереди нет у меня ничего, только черный мрак смерти. Как я тебя любила, Самуил! Ты не постиг всей моей любви, а то тебе так же горько было бы умирать, как мне — жить после твоей смерти. Да простит мне бог, сотворивший меня по воле своей такою, как я есть, да простит он мне сетования мои, — ведь мне больно бывает видеть даже упавшие, еще неспелые плоды, сбитые с дерева злым ветром…


Загрузка...