Глава IV Черная Рада

Однажды мать родила! * Мы ляхов хотим резать! * О чем Польша думает днем и ночью. Гетманская волчица * Ночь Тараса * А прямо наденьте!

Ручей шумел, стекая по валунам и камням отвесной скальной стены. Из оврага, казалось, не было выхода. Лишь прищурив ослепленные солнцем глаза, можно было разглядеть почти невидимый вход в пещеру, скрытый водопадом. Богун нахмурился.

— Чертов Яр… — буркнул он ехавшему рядом молодому казаку-бандуристу. — Дурное место.

— Выговский выбирал, не я, — тихо шепнул казачок.

Бахматы и волошины казаков захрипели, когда они проезжали через порог пещеры. Богун равнодушно окинул взглядом груды черепов и костей внутри грота. Молодцы крестились и бормотали молитвы.

— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое… Да приидет Царствие Твое…

Они въехали в долину, окруженную скалами. Ручей исчезал между валунами, протекал мимо разрушенной мельницы. Рядом стояла полуразвалившаяся хата, вокруг которой суетилось множество казаков и слуг, белели пологи шатров, фыркали расседланные кони, а в котлах варилась саламаха.

Тарас соскочил на землю. Помог спешиться Богуну. Левая рука полковника безвольно висела; гримаса боли исказила изрытое шрамами лицо казака.

— Жди меня здесь.

— А можно хоть послушать? Ужасно любопытно, что Выговский скажет.

— Это рада старшины, — рявкнул полковник. — Ты знаешь, что ухо, которое слишком много слышало, отрубают вместе с головой.

Богун направился к разрушенной хате. Он наклонил голову, входя в главную избу. Прибыл последним. И, кажется, несколько поздно, учитывая, что шайка с паланкой на дубовом столе была уже почти пуста.

— Слава Богу.

Казаки приветствовали его гулом и поклонами. Савва Савич, полковник каневский, низко опустил голову, подперев подбородок видавшей виды ордынкой. Оселедец — длиной почти в пядь — свисал с левой стороны его покрытого шрамами лба. Савич косил налитыми кровью глазами из-под седых, кустистых бровей. Рядом на лавке растянулся Яким Пархоменко — полковник чигиринского полка. Он лениво попыхивал люлькой и время от времени сплевывал под стол. По другую сторону дремал Борис Кильдиев, человек слабого ума, который стал полковником корсунским по милости Хмельницкого за то, что мог с ручными медведями бороться. А главное — как говорили по куреням — в политике он не смыслил. И именно эта политика стала причиной того, что прошлой осенью многие молодцы из корсунского полка пошли на корм воронам и воронью[38]. По другую сторону стола сидели: Баран Худой, полковник черкасский — пожилой казак с оселедцем, закрученным вокруг левого уха, в бараньей шубе, с одним вечно прищуренным глазом. На его бритой голове, словно в русской летописи, была записана история казацких побед и поражений. Темный шрам, пересекавший левую бровь, был еще из-под Старицы, со времен давних, сегодня уже почти забытых казацких бунтов. Дыру на виске сделала ему пуля из мушкета под Каменным Затоном[39], когда четыре года назад он вместе с реестровыми казаками перешел на сторону Хмельницкого. Правое ухо он потерял под Константиновом, несколько пальцев на правой руке ему отстрелили под Берестечком, где он прикрывал бегство татар и казацкого гетмана. Рядом сидел молодой Степан Гроицкий, подполковник гуманский. За столом и на лавках расположились еще с десяток сотников и остальные молодцы.

— Неужто это будет Черная Рада[40]? — начал Богун, садясь на лавку. — Ибо если так, то скоро мы будем свысока на мир взирать. Так нас возвысят, как ту Елену, что до сих пор в чигиринских воротах голым задом своим сверкает.

Полковники захохотали, фыркая и брызгая слюной. Худой аж за бока схватился, а Савич высунул желтый язык. Веселье длилось недолго. Даже так далеко от Суботова было небезопасно вспоминать о судьбе той Елены[41], которая, став женой Хмельницкого, спуталась с любовником и вдобавок украла из погребов несколько бочек дукатов. До сих пор ее останки качались у ворот в Чигирине, а старого Хмеля брала лютая злоба при одной мысли о том, что ему так коварно наставили рога, какими мог бы похвастаться олень из заднепровских боров, некогда принадлежавших князю Яреме.

— Не о чигиринской шлюхе нам сегодня советовать, — сказал Иван Выговский[42], генеральный писарь. — Вы меня хорошо знаете, паны-братья, и знаете, что вот уже почти четыре года я служу войску запорожскому. Кто думает иначе, пусть назовет меня лжецом, однако предупреждаю, что за оскорбление будет собачьим лаем из-под лавки ответ держать!

Одобрительный гул послужил ответом.

— Вы не сегодня узнали, что батько Хмельницкий худо нашими делами занимается. Я созвал вас сюда, чтобы вы узнали о его замыслах. Ибо что он замышляет злое — это дело верное.

Наступила тишина. Пархоменко перестал курить люльку, даже Кильдиев открыл мутные глаза.

— Хмельницкий отправил в Москву посольство Искры, чтобы просить помощи против ляхов. Но вы не знаете, что Искра должен упросить государя принять в подданство Войско Запорожское. Гетман хочет отдать Украину под власть Москвы!!!

Казаки замерли. Савич дернул себя за оселедец. Пархоменко прикусил мундштук люльки. Кильдиев глупо улыбнулся, а Гроицкий схватился за саблю.

— У тебя есть доказательства? — прохрипел Баран. — Мы должны тебе верить на слово?

— Вот, — Выговский вытащил из-за пазухи распечатанное письмо и сунул его под нос казаку, — копия письма государю. Тут все черным по белому написано!

— Сам читай! — рявкнул Баран. — Я ни писать, ни читать не умею!

«Вашей Милости, Великому Государю Царю и Великому Князю Алексею Михайловичу[43], — начал Выговский, — всея Руси самодержцу, мы, Богдан Хмельницкий, гетман Войска Запорожского, до самой земли челом бьем…

Богун с презрением сплюнул и растер слюну подкованным каблуком казацкого сапога.

…и заявляем, что иному царю служить не хотим, только Тебе, Государю Православному, челом бьем, дабы царское величество вместе с Украиной под свою высокую руку принял, за каковую милость низко Ваше Царское Достоинство благодарим, ибо идет на нас король польский с великой силой.

Вашей Милости всего доброго желая, друг и слуга, униженнейший раб Богдан-Зиновий Хмельницкий с Войском Запорожским».

— Спаси, Христе! — вскричал Богун. — Что это такое?

— Про…о…о…о…одает нас Мо…о…о…скве, — с отвращением проблеял Баран.

Полковники рычали, хватаясь за рукояти сабель и булав.

— Хмель-изменник! — Гроицкий схватился за саблю. — Чума на его голову!

— Из-ме-на! — взвыл какой-то сотник. Крик тут же подхватило несколько подвыпивших голосов.

— Молчать! — шикнул Пархоменко. — Хмель знает, что делает! Мы ему послушание должны!

— Я государю присяги не принесу! На погибель Москве!

— Это бунт!

— Молчи, поповский сын! Я шею хочу сберечь!

— Я поповский сын, да только ты свой род от киевской шлюхи ведешь!

Гроицкий схватил Пархоменко за бекешу на груди, притянул к себе через стол, сшибая кубки и опрокидывая шайку с остатками паланки. Яким дернулся, вырвал из-за пояса пернач, хотел садануть молодца в лоб, но Баран в последний миг перехватил его руку. Остальная старшина схватилась за сабли и чеканы. Казалось, вот-вот все закончится бучей и поножовщиной, как когда-то заканчивались Черные Рады на Сечи. Ибо всем было известно, что где сойдутся два запорожца, там всегда три мнения.

— Паны-братья молодцы! — громко сказал Баран. — Глядите, как платит Хмель войску запорожскому за кровь, пролитую под Корсунем, Пилявцами и Збаражем! За то, что мы под Берестечком зад ему прикрывали, когда он с Тугай-беем улепетывал, он вольность нашу московским выблядкам запродает!

— Гетман знает, что делает, — бросил Пархоменко. — А если и не знает, так вы лучше молчите, сучьи дети! Что такое?! Взбунтуетесь? Разве не бунтовали Мозыря и Гладкий? И покатились их головы до самого Днепра! А долго катились, поверьте на слово!

— Дельно говорит! — крикнуло несколько самых трусливых казаков. И, разумеется, размашисто перекрестилось.

— Так что не бунтовать вам, а волю гетмана в смирении принять. Депутацию послать, чтобы уведомить его, что о его замыслах насчет Москвы мы все знаем.

— Хмельницкий депутатов на колья посадит! — сказал Выговский.

— Как это?! Почему?

— Меч висит над вашими головами, паны-братья. Вот, слушайте, что гетман в инструкции послу Искре пишет. Некоторым из вас он немало времени и внимания уделил.

— Читай! — выдохнул Богун.

Выговский вытащил второе письмо.

— «Известно давно, что не всем полковникам нашим соглашение с его милостью государем нашим, Алексеем Михайловичем, по вкусу придется, а именно: Ивану Богуну, Савве Савичу, Барану, Пархоменко и прочим, чьи имена ты и сам хорошо знаешь. Посему, если государь о них спросит, убеждай его, что никакой помехи с их стороны не будет, ибо я во время молдавского похода позабочусь, чтобы никто из них подписания соглашения не дождался…»

Казаки остолбенели. Даже Пархоменко вытаращил глаза.

— Измена, — прошептал Савич.

— Измена, — сорвалось с уст остальной старшины страшное, с трудом вымолвленное слово.

— Есть лишь одно решение этого дела, — сказал Выговский. — Мы должны заставить Хмельницкого одуматься. И показать, что еще не умерло войско запорожское, а все мы здесь — вольные люди, которые выбирают гетманов, а когда нужно — свергают тиранов. Есть выход из этих бед, но признаю, что многих из вас он, право, …удивит или напугает. А еще вернее — разгневает.

— Говори смело, — бросил Баран, — шею мы тебе не перережем! По крайней мере, пока!

— Мы, панове, меж молотом и наковальней. С одной стороны — Хмель, который на наши шеи посягает. С другой — коронные войска, что готовятся к бою. Первое, что мы должны сделать, — это заключить с ляхами перемирие, чтобы Хмелю планы спутать, головы сохранить и показать, что теперь мы — сила.

— Мы должны королю кланяться? — фыркнул Богун. — Шеи гнуть перед панятами? Мы ведь подписали соглашение, которое сейм не утвердил.

— По новостям, что привезли мне из Варшавы, сейм не утвердил налоги на оборону. Подканцлер Радзиевский предал короля и бежал из Польши. Беспорядком Речь Посполитая стоит.

— Когда ж она им не стояла?! А однако же Берестечко нам устроила!

— Король не правит, потому что ему панята не дают, — сказал Выговский. — Панята не властвуют, потому что единства среди них нет. Сейм не правит, потому что его сорвали! Неоплаченное войско бунтует, но гетман Калиновский хочет преградить Хмельницкому путь в Молдавию. Речь Посполитая сегодня — орел без крыльев. Нет войска, потому что сейм жалованья не утвердил. Она должна принять наши условия, ибо если Хмельницкий замыслы свои исполнит, ее ждет бой с Москвой…

— На погибель ляхам! — рявкнул Баран. — А пусть их московиты и придушат.

— А пусть придушат… — согласился Выговский. — Однако что станется, если Москва Речь Посполитую побьет? Разве сохранят московиты нам верность, когда станут господами Литвы и Великой, и Малой Польши? Уцелеет ли тогда Запорожье и Украина со своими вольностями? Может статься, что если погибнет Речь Посполитая, погибнем и мы, потому что Москва сделает с нами что захочет?! Эту правду ляхи должны хорошо понимать!

— Может, и так, — буркнул Гроицкий. — Но с Короной трудно будет мир заключить, потому что гетман Калиновский рад бы, словно волк, нашей молодецкой крови похлебать.

— В Варшаве ничего не знают о намерениях Хмеля. Имея его письма к царю, мы можем выторговать у Речи Посполитой такие привилегии, каких не даст вам ни государь, ни татарский хан, ни даже сам черт! Заключим перемирие с ляхами, спутаем планы Хмеля, а потом заставим его отречься от унии с Москвой!

— Брешешь, — буркнул Богун. — С кем это в Речи Посполитой мы будем разговаривать? Есть ли хоть один лях, который примет наших послов?! К кому нам людей слать? К гетману? Так может, нам лучше колья себе найти да самим на них и сесть. Сэкономим старому дьяволу Калиновскому забаву.

— Когда у гетмана войско взбунтуется, он будет вынужден выслушать наших послов! А мы, имея мир со стороны Речи Посполитой, спросим Богдана-Зиновия, что значат письма к царю и почему он посягает на наши шеи.

— Ты знаешь, что отправка послов без согласия Хмеля — это бунт?!

— Так может, нам самим себе головы отрубить и послать гетману в кадках с вином, как голову Жолкевского в Стамбул! Вот уж обрадуется Хмельницкий такому поступку. Три дня будет пьян от горилки!

— Правда!

— Любопытно мне, — рассмеялся Богун, — кто пойдет к ляхам послом?! Кто добровольцем вызовется, чтобы письмо польскому гетману отнести и вернуться с головой на плечах?! Есть ли такой молодец, у которого кровь, а не подпивок в жилах течет?

— Это значит, ты согласен, пан-брат? — спросил Выговский.

Все взгляды устремились на Богуна. Полковник молчал. Снова ожила боль в израненном боку и левой руке. Богун опустил голову. Он устал. Он был разбит. Годами он бил шляхту, жег усадьбы, мстил, воевал и… чувствовал, что вот, сил больше нет.

— Если найдется молодец отважный, что письмо возьмет, так пусть едет!

— Панове, кто добровольцем?

Полковники и молодцы хитро опустили головы. Отправить посольство к Калиновскому, заклятому врагу казачества, было безумием.

— В заднице ваша удаль, молодцы! — рассмеялся Богун. — Вы, бляди, побирушки нищие! Вы, криворожие, культяпки кривые, конские херы! Чтоб вам гаремы у татар стеречь! Чтоб вас османы для турецкой любви использовали! Чтоб вам псы яйца лизали! Кто вызывается?

— Я пойду!

Богун замер. Этот молодой, звонкий голос принадлежал его бандуристу.

— Я пойду. — Тарас поклонился собравшимся. — Если охоты у вас, панове-молодцы, нет, так я письмо возьму и ляхам поклонюсь.

— Пойдешь, только на аркане в темницу! — рявкнул Богун. — Панове, не слушайте его! Это мой бандурист. Мой слуга! Я не позволю, чтобы он ехал!

— Панове! — воскликнул генеральный писарь. — У нас есть доброволец, который поедет в лагерь коронных войск отвезти предложение о перемирии!

— Не согласен! — взревел Богун. — Ве… — он поперхнулся и замолчал.

— Виват, посол! Виват, Тарас! — крикнуло несколько пьяных казаков.

Богун пробормотал под нос проклятие.

— Я тебе письмо сейчас же подготовлю, — сказал Выговский. — Ты должен гетману лист доставить и сказать, что тебя посылает казацкая старшина, которая хочет заключить соглашение. А если солдаты конфедерацию создадут, так к маршалку конфедератов поезжай!

— Позвольте с батькой попрощаться, — поклонился Тарас.

— Иди.

Бандурист поклонился, подмел колпаком грязь и мышиный помет, а затем вышел. Мгновение спустя Богун вскочил и пинком распахнул дверь хаты. Он огляделся, ища взглядом Тараса. Бандурист стоял на коленях перед своим отцом — слепым дедом-лирником Остапом. Когда Богун подошел ближе, старик осенил лоб сына крестным знамением.

— Тарас, — сказал полковник. — Послушай…

— Да, батько… — Бандурист поклонился.

— Что ж ты наделал?! Ляхи тебя убьют! Зачем ты вызвался?!

Тарас опустился на колени. Он сложил руки, словно для молитвы.

— Батько, не серчайте на меня… Я должен… Я видел друга моего, Олеся, на кол посаженного. И у него было видение. Он сказал мне, что будет великое кровопролитие на Украине, если мира не будет. Он видел молодцев на кольях, матерей и детей, растоптанных конями, молодиц, в татарскую неволю гонимых, деревья, детьми увешанные. Видел, как падает на землю корона золотая, как слетаются над ней черные двуглавые орлы…

— Господи, помилуй! Что ты такое говоришь?!

Бандурист весь трясся. На груди и плечах Богуна он увидел окровавленные, обожженные раны, из которых сочилась кровь. «Убьют его, — подумал он. — Убьют батьку!» Он зажмурился, дрожа. Оно вернулось. Он снова видел то, что должно было случиться. Что должно было через день, через месяц стать правдой…

— Он сказал мне, что Матерь… Божья, которая чудом уберегла меня от смерти, избрала меня, чтобы я шел и принес мир ляхам и казакам. И думы им играл, потому что песни мои души и умы успокоят. Иначе опустеет Украина, опустеет Польша и Литва. А вас шесть пуль разорвут!

Богун протянул здоровую руку, желая схватить Тараса за голову, а может, оттолкнуть. Но сдержался и опустил ладонь на плечо парня.

— Не будет мира с ляхами, — сказал он. — Глупый ты, Тарасенько, на смерть ведь идешь. За что ты мне это делаешь?.. Я ведь один на свете остался. Верных молодцев война погубила, а Бурлай под Збаражем пал. Только ты и остался… А теперь и тебя потеряю.

— Я видел, — сказал Тарас таким голосом, что Богун вздрогнул, — как корону рыцарь поднимет, что в гербе имеет щит на щите. И на голову свою корону наденет. И вас там видел рядом с ним. А при вас была гетманская булава. Я должен идти. Так я Богородице обещал. Я должен попытаться… Однажды мать родила!

А потом он заиграл и запел:

Там, на склоне долины, у двух казацких тополей[44],

Казак подстреленный, изрубленный, от смертных ран изнемогает,

С небес Судью Святейшего взывает,

Ни отца, ни матери рядом не имеет…

***

— Тарас… Тарас…

Кто-то звал его. Голос был знакомый и близкий, теплый и успокаивающий. Это был голос матери… Он преклонил перед ней колени, низко склонил голову. Почувствовал прикосновение ее ладони.

— Тарас, спеши. Пробил последний час. Если сейчас кто-то прольет кровь, мир никогда не наступит, ибо призовет он на Украину демонов войны, огня и пожарищ. И погибнет Божий народ Руси и Короны.

— Ляхи меня убьют, матушка, — простонал Тарас.

— Ударь по струнам, миленький. Только песней ты остановишь жаждущие крови сабли. Сыграй ляхам и казакам колыбельную. Усыпи демонов войны. Спеши, Тарас…

Его окружали окровавленные, почти изрубленные на куски трупы хлопов. У большинства были отрублены конечности — они трясли обрубками рук и ног, искали собственные головы, спотыкались о вывалившиеся кишки.

— Матушка, я не вынесу больше этого видения… Каждый день… Каждую ночь я вглядываюсь в своих товарищей и ищу на их телах кровавые раны. Каждую ночь я просыпаюсь в страхе, что все, кого я люблю, погибнут.

— Тарас, готов ли ты пожертвовать всем, чтобы это закончилось?

— Как есть готов. Не хочу я смотреть на пляску мертвецов!

— А способен ли ты пожертвовать собой? Взять на свои плечи бремя вины ляхов и казаков и отдать душу за… соглашение?

Вересай вздрогнул, и тогда мать взяла его за голову и погладила по волосам.

— Если нужно… то возьму. Но я боюсь, матушка.

— Одного я сына имела… Ты мне вторым будешь, — прошептала она и прижала его к себе.

Кошмар рассеялся. Окровавленные трупы начали меняться, выпрямляться, пока наконец не превратились в живых людей. Вересай увидел склонившиеся над ним растрепанные, одетые в меховые шапки и соломенные шляпы головы резунов.

— Тарас, что с тобой?!

— Великая будет война на Украине. Я вижу, как она надвигается. Слышу, как смерть на коне мчится. А зачем так мчится? За вашими головами, диды.

— Спаси, Христе, — перекрестился Черновол. — Я слыхал в Немирове, как диды пели, что корону золотую черные орлы заклюют…

— Не каркай, — заговорил пожилой Опанас Бульба. — Придет теперь мор на панов, потому что батько Хмель велел к бою готовиться. Мы уже копья наточили.

Осповатый Корнейчук, сидевший по другую сторону огня, сплюнул на лезвие поставленной на попа косы, а затем с хрустом принялся водить по нему точилом.

— Знаешь ли, где Хмеля ждать? На Украине? В Мультанах?

— Гетман с великой силой на Молдавию идет, — ответил Тарас. — Не захотел господарь Лупул дочь за сына Хмеля отдать, так Тимошко сам ее по-казацки возьмет и в опочивальне испортит.

— А мы добра возьмем, — Бульба вытянул перед собой ноги в рваных, вонючих постолах, — как в усадьбе в Поморноках.

— И ляшек молодых добудем, — захохотал Черновол, скаля черные пеньки выбитых зубов. — Когда я одну в Тарасинцах брал, так она была, словно панна святая с иконы в церкви. А как просила, как ручки складывала. А потом только стонала, потому как такого молодца, как я, хе-хе, зря среди ляшских гусар искать!

— Тихо! — шикнул Опанас. — Что-то я слышал.

Они сидели вокруг огня, у самого лагеря, составленного из хлопских возов и телег, выстроенных в круг. Черные контуры деревьев выделялись на фоне усыпанного звездами неба, освещенного лунным светом. Бульба шагнул вперед. Он оказался в темноте, за кругом света от костра. Что-то шевельнулось в лесу. Под кронами дубов появился силуэт коня с всадником. Он медленно проехал над буреломом. Этот конь… Это был не хлопский заморыш и не татарский бахмат. У него была стройная шея, гибкий зад, грудь лебединая. Это был не казацкий скакун!

— Корнейчу-у-ук!

— Какого черта?

— Ляха… Ляха видел, — простонал Бульба.

Резун вскочил на ноги, схватил косу и подбежал к Опанасу.

— Выходи, лях! — взвизгнул он. — Будем тебя на кол сажать!

В мгновение ока черная тень вынырнула из-за деревьев. Она настигла Корнейчука, пронеслась мимо — страшная, неудержимая. Опанас успел разглядеть лишь блеск сабли, услышать хруст рассекаемого тела, а потом уже бежал, ноги сами несли его в сторону лагеря. Голова Корнейчука покатилась к огню, вкатилась в круг света и замерла, глядя на чернецов вылезающими из орбит глазами. Хлопы в один голос застонали.

— Люди-и-и, спасайте-е-е-е! — заорал Опанас. — Ляхи иду-у-ут!

Было уже слишком поздно. Прежде чем кто-либо успел крикнуть, прежде чем стража подняла тревогу, всадники вылетели из-за деревьев. Грянули выстрелы, заржал конь. А потом страшный, необузданный и кровавый ураган обрушился на лагерь!

Хлопы даже не пытались сопротивляться. Они гибли с воем, визгом и рыданиями, падали, сбитые конскими грудями, растоптанные копытами. Нападавшие рубили их по спинам и плечам, отрубали руки, хватавшиеся за борта возов, раскалывали головы. Они били с убийственным мастерством профессионального солдата, без передышки, безжалостные, как волки, быстрые, как ветер в степи, страшные, словно упыри из-под вековых курганов.

Опанас бежал, прикрывая голову руками. Услышав грохот копыт, он рухнул на землю, уткнулся лицом во влажную, окровавленную траву. Вскоре над ним пробежали убегающие хлопы. Он застонал, получив пинок, когда по нему протоптались чьи-то лапти. Вскочив на ноги, он метнулся к возам, скользнул под телегу. Высунулся из-под нее и…

Получив удар по голове, он упал на тело какой-то молодицы. Ощупал темя, но крови не почувствовал — понял, что его огрели плашмя, а не острием.

Резня была окончена. Его погнали, не жалея ударов и пинков, туда, где сгоняли уцелевших из табора. Вместе с другими хлопами он оказался в толпе черни. Со всех сторон на них напирали головы, груди и бока прекрасных, гибких польских коней. Хлопы, сбитые в кучу, стиснутые, прикрываясь от ударов сабель, нагаек и чеканов, могли лишь бездыханно бежать вперед. Тот, кто падал, уже оставался на земле, ибо его топтали копыта, пронзало острие сабли или раскалывал голову чекан.

Всадники загнали пленников на холм, к кресту на распутье, на котором торчал истлевший Христос без рук и головы. Опанас украдкой огляделся. Их окружали панцерные в кольчугах, тегиляях и бехтерцах. Из-под мисюрок и колпаков глядели угрюмые, усатые, испещренные шрамами лица. Глаза ляхов не выражали ничего. Они, словно волки, обступили дрожащую толпу в окровавленных свитках, сермягах и воняющих дегтем кожухах.

Двое всадников выдернули из толпы первого хлопа. В слабом свете факела Опанас узнал Черновола. Панцерные погнали его к кресту, где ждал шляхтич на великолепном сивом коне. Скакун, покрытый позолоченной, усыпанной бирюзой сбруей, с нагрудником, украшенным бахромой и жемчугом, гордо нес голову, потряхивая эгретом из страусовых перьев. Опанас перевел взгляд на всадника. В лунном свете он разглядел молодого шляхтича в рысьем колпаке со шкофией, с пучком цаплиных перьев и в карминном жупане с петлицами.

— Пан поручик! — обратился юноша к своему товарищу. — Спроси, где бунтовщики!

Всадник в посеребренном бехтерце, с лицом, украшенным седыми, опущенными вниз усами, подъехал к Черноволу.

— Где резуны? — гаркнул он сверху. — Где Хмельницкий?! Говори, хам!

— Я не знаю, пане, — простонал Черновол.

Бульба знал, что тот говорил правду. Они не ведали, где искать казаков.

— Помилуйте, ради Пресвятой Пречистой…

Молодой шляхтич поднял руку. Дал знак. Черновол не стал ждать. Он рухнул на колени, хватаясь за усыпанное яшмой стремя и подбитый сафьяном сапог шляхтича — хотел поцеловать панские ноги. Не успел! Со свистом и блеском опустились сабли панцерных! Отрубленные руки Черновола упали на степную траву. Резун опрокинулся, захлебываясь ревом. Он выл и катался в потоках крови, черной в лунном свете. Не успел он затихнуть, как солдаты вытащили из толпы следующего хлопа.

— Где Хмельницкий?! — спросил седой шляхтич равнодушным тоном. — Говори, хам, и избавишь нас от представления! А себя — от мучений.

— Муками Божьими, помилуй, пане, — простонал хлоп. — Я не знаю… Я не…

Молодой шляхтич дал знак рукой. Резун даже не вскрикнул. Бульба увидел короткий блеск, а затем голова покатилась по земле. Тело качнулось, сделало три шага, упало перед часовенкой и безруким Христом…

Панцерные ринулись в толпу в поисках следующей жертвы. Им не пришлось этого делать. Тарас с бандурой на плече сам выступил из рядов черни.

— Помилуйте, милостивый пан. Хлопы Хмельницкого и в глаза не видели. Ничего они не знают. А если отпустите их, то я вам добрую весть скажу…

— На колени, хам! — крикнул седой поручик. — Как ты смеешь говорить без спроса?!

Солдаты бросились к бандуристу… Два окровавленных клинка взметнулись над бледным, дрожащим казаком!

Вересай схватил бандуру. И заиграл…

В воскресенье святое не орлы сизые закричали,[45]

А то бедные невольники в тяжкой неволе заплакали,

Руки к небу воздевали, кандалами звонили,

Пана милосердного просили и молили…

Долго стояли они друг против друга. Паны польские в карминах, багрянце, в серебре и золоте; на конях, покрытых позолоченной сбруей, и он — простой казак-бандурист в серой свитке, дрожащий, испуганный.

И свершилось чудо. Полковник не опустил руку. Он остановил казнь!

— Что ты хочешь мне передать? Говори сейчас же!

— Только сперва ваша милость дай слово, что не велишь хлопов казнить.

Панцерные разразились хохотом. Даже кони зафыркали. Молодой полковник посмотрел прямо в глаза бандуристу. Юноша задрожал так, что у него застучали зубы.

— Я все скажу. Только ва… ваша милость поклянись…

Панцерные захохотали еще громче.

— Даю честное слово, что если весть, которую ты мне передашь, будет великой важности, я откажусь от наказания! — сказал полковник.

— Пан писарь Выговский и старшина шлют письмо его милости пану гетману с вопрошением, не заключил бы он перемирия и соглашения с войском запорожским.

Солдаты вздрогнули. Старый поручик и молодой шляхтич неуверенно переглянулись.

— Если это правда, то предстанешь перед гетманом, — сказал наконец полковник. — На коня его! — приказал он. — Стеречь как зеницу ока!

— Что с резунами, ваша милость?!

— Пустить на волю!

Солдаты неуверенно посмотрели друг на друга. Редко они слышали такие приказы. Однако послушно отступили от пленников. Со стуком копыт, со звоном доспехов, с шумом перьев всадники начали исчезать в лесу и зарослях.

Окровавленные хлопы остались одни на распутье. Никто не верил слову полковника. Никто не шевелился. Все ждали, что ляхи снова вернутся, что из чащи засвистят стрелы и пули.

Наконец Бульба на дрожащих ногах подошел к кресту и упал на колени. За ним последовал другой хлоп, и еще один. Толпа ринулась к кресту. Хлопы складывали трясущиеся руки для молитвы, осеняли себя троеперстием. Под небо полились слова молитвы:

— Достойно есть яко воистину блажити Тя, Богородицу, Присноблаженную и Пренепорочную и Матерь Бога нашего…

***

Месяц светил ярко, когда они оказались на лугу перед польским лагерем. Табор стоял на горе шириной более мили. Вокруг в мертвенном свете луны белели скалы, овраги и пропасти над Бугом. С боков лагерь защищали скалистые обрывы, спереди степь спускалась к реке, а сзади круто вздымалась к темным лесам на холмах, маячивших вдали, за оврагами и скальными уступами. Со стороны луга табор прикрывали редуты и блокгаузы, на которых несла стражу польская пехота. В тылу при свете факелов насыпали шанцы и люнеты. За ними чернели редуты, занятые немецкой пехотой и пушками. Несмотря на ночь, повсюду кипела работа — среди шатров горели факелы, суетилась челядь и гайдуки. Острили колья, насыпали валы, перекатывали тяжелые таборные возы.

— Поручаю вашей милости посла, пан Чаплинский, — сказал полковник старому вояке, когда они подъехали к квартирам. — Эй, Тарас, что с тобой?

Молодой казачок с разинутым ртом уставился на открытый вход в шатер, перед которым они стояли. Он смотрел как зачарованный на знамя. На нем была Янина, старинный польский герб, изображающий на красном поле рыцарский щит, то есть один щит в другом.

— Спаси, Христе. Правду сказал Олесь… — прошептал Тарас. — Вот, исполняется воля Твоя… Паны ясные, — спросил он умоляюще, — а чей это знак?

— Мой, — ответил полковник. — Я — Марек Собеский герба Янина, староста красноставский. А ты лучше молись, а не скалься. Гетман Калиновский на казаков люто зол. Я его смягчу, но если лжешь — пойдешь на виселицу.

Полковник развернул коня и поехал рысью. Квартиру гетмана он нашел без труда. Огромный шатер был ярко освещен, иллюминирован сотнями свечей и фонарей. Вход стерегли драгуны в карминных мундирах, с мушкетами наготове и зажженными фитилями, а внутри огромный стол ломился от блюд, полных паштетов, украшенных фигурами оленей, кабанов и лебедей; печеных гусей, приправленных шафраном и кореньями, мисок с капустой, поливкой и крупами. Вино, мальвазия, липец, аликант и ривула лились ручьями в жбаны, кубки, роструханы и бернардины.

За столом собралась вся военная старшина коронной армии. Был здесь и генерал артиллерии Зигмунт Пшиемский, седовласый муж в гранатовом вамсе, артиллерист и оберштер иноземного авторамента, ветеран войн шведских, имперских, датских и бог весть каких еще… Рядом с ним восседал одноглазый Кшиштоф Гродзицкий, комендант Кодака, по прозвищу Циклоп, который почти год выдерживал осаду казаков и после капитуляции был выкуплен из неволи. Пили без просыпу предводители конницы народового авторамента — Кшиштоф Корицкий и Станислав Друшкевич. За ними Собеский видел испещренное шрамами лицо Яна Одрживольского. Дальше веселился Людвик Александр Незабытовский, буян и гуляка, но и отменный солдат. А рядом с гетманом сидел молодой, бледный шляхтич в черном вамсе, обшитом кружевами и галунами.

— Приветствую, пан полковник!

Марек Собеский, староста красноставский, поклонился гетману.

— Есть ли вести о казаках?

— Мы схватили запорожца, который сказал, что Хмельницкий уже выступил из Чигирина.

— Что ж, я буду рад приветствовать его под Батогом. Даст Бог, еще неделя — и на Украине будет мир. Разобьем Хмеля и пойдем за Днепр. Правда, пан Дантез?!

Собеский замер. Этот голос… Это лицо. Где-то он его уже видел. Где-то слышал этот голос… Только, черт побери, где?!

— Сущая правда, — подтвердил иноземец. — Ваша милость может быть уверен в победе! А после виктории — и в великой булаве!

— Давно уж я должен был получить гетманство великое, с тех пор как пьяница Потоцкий отдал богу душу по милости горилки, — рявкнул Калиновский. — Что с того, коли наш светлейший пан лишь своих постельничих слушает, когда вакансии раздает.

Полковники рассмеялись и встали, когда староста красноставский выпил за их здоровье.

— Прислал мне Хмельницкий ответ через нарочного, — прорычал Калиновский. — Пишет, чтобы я с войском отступил, иначе он ко мне в гости придет! Так я и приму его по-королевски, вот только вместо стула — на кол велю его посадить!

— Ваша милость, не бросайте слов на ветер, — буркнул Пшиемский.

— Пан Пшиемский иного мнения о нашем положении, — сказал Калиновский. — Представь себе, пан староста, он советовал мне свернуть лагерь и перебраться в другое место. Ваша милость трусом подбит!

Пшиемский побледнел. Видно, он все еще не научился сносить причуды Калиновского.

— Когда ваша милость едва хоругвью командовал, я бился под Конде, а потом под началом Бернгарда Веймарского, что шведами предводительствовал.

— И, верно, галльская болезнь тебе ум повредила, раз ты думаешь, что все разумы съел! — сказал Калиновский, показывая Пшиемскому фигу, огромную, как тюрбан басурманина. — Покуда булава при мне, держи, ваша милость, язык за зубами!

Пшиемский ничего не ответил. Он был бледен и взбешен.

— Люто меня Хмельницкий этим письмом допек, — рыкнул гетман. — Посему я приказал: если какой-нибудь посланник от казаков в лагерь прибудет, повесить его на майдане. А кто хоть одного пленного казака утаит — тот будет считаться бунтовщиком!

«Матерь Божья, — подумал Собеский. — Что теперь? Что с письмом Тараса? Что с посланником?»

— Пан староста красноставский…

Собеский вздрогнул. Таинственный иноземец смотрел на него пронзительным взглядом.

— Мы уже знакомы, пан полковник. Я — Бертран де Дантез, оберстлейтенант рейтарского полка князя Богуслава Радзивилла.

— Ваша милость — француз?

— Гасконец, если уж на то пошло, пан староста. Я служил при дворе Марии Людовики, а теперь замещаю князя Януша, командуя его полком. Ваша милость меня не припоминаете? Мы ведь уже виделись, хоть и при совершенно иных обстоятельствах.

Собеский прикрыл глаза. Внезапно он вздрогнул, когда в памяти его всплыл тот миг; встреча в темной часовне пшемысльского замка. Он уставился на Дантеза, чувствуя, словно кто-то огрел его обухом по бритой шляхетской голове.

— Стало быть, вы выиграли жизнь, сударь кавалер. Я рад. Я не сомневался в невиновности вашей милости. Вы пошли на повышение. Вчера были лишь вольным рейтаром, а сегодня ведете в поле полки… Странная, право, я бы сказал — дьявольская перемена судьбы.

— Фортуна, пан староста, — колесо. Азарт, пан полковник. Я вытянул счастливую карту из колоды.

— Смерть?

— Вы правы, ваша милость. Смерть. Тогда, на рынке в Пшемысле, умер прежний кавалер Бертран, а родился пан оберстлейтенант де Дантез. Избранник судьбы и фортуны.

— Фортуна — дама капризная, — буркнул Собеский, — однако я рад, что она к вашей милости благосклонна. За здоровье!

Они встали и чокнулись кубками. Выпили.

— Я знаю, что ваша милость посещали страну моих предков, — сказал Дантез. — Не жаль было бросать вояжи по Нидерландам и Франции, чтобы вернуться сюда и гоняться по степям за взбунтовавшимся хлопством?

— Я из сенаторского рода, а это обязывает, — сказал Собеский. — Предки мои Речь Посполитую защищали, а не сукно да замшу кроили. Когда вспыхнул бунт, я вместе с братом вернулся из-за границы, чтобы защищать отчизну.

— Sacrebleu! Кавалерская в вашей милости удаль. А где же Ян, брат вашей милости?

— Он был ранен на поединке за честь дамы, — буркнул Собеский, не добавив, что его брат повздорил с иноземным офицером из-за какой-то шлюхи в Замостье.

— А жаль, ибо нам нужны люди, которые верность булаве ставят выше личной корысти.

— Не понимаю.

— Не все благосклонны к его милости Калиновскому, — тихо сказал Дантез. — Есть несколько ротмистров и наместников, что кудахчут, словно куры на ярмарке. Посему у меня вопрос: если дойдет до какого-нибудь… волнения, встанете ли вы, ваша милость, на нашу сторону?

— Можете быть уверены в моей верности, кавалер. Неужто войску грозит конфедерация?

— У вас, поляков, никакого уважения к власти нет! У вас каждый товарищ или челядинец смеет собственное мнение иметь, круги созывать и конфедерации учреждать, так что всего можно ожидать. У нас во Франции…

— Войско Речи Посполитой, — буркнул Собеский, — это не банда наемников, которым достаточно заткнуть глотку талерами, и они будут служить хоть самому дьяволу. Это не платные разбойники, не итальянские кондотьеры или немецкие ландскнехты, которые грабят, жгут и убивают наравне и своих, и врагов. Тяжел польский солдат для хлопов и мещан, однако часто без жалованья и провианта отчизну защищает. Я ведь видел, что осталось от немецких земель после войн Унии с Католической лигой, и говорю вам, что каждый из солдат немецких, шведских или испанских превзошел польского в грабеже, но ни один не сравнился с ним в доблести!

Дантез поднял кубок, чтобы слуга подлил ему венгерского.

— Давно я в Речи Посполитой, — сказал он примирительно, — однако до сих пор одного понять не могу. Каким чудом ваша конница одерживает победы и в одиночку несет всю тяжесть битвы, в то время как в Империи и во Франции силой армии является пехота?

— Потому что рыцарь польский из-под хоругви казацкой или гусарской не за заслуги или чины Речь Посполитую защищает, а ради сохранения своей вольности.

— Ах да, я и забыл. Aurea Libertas. Выходит, вы последние рыцари в Европе.

— Почему последние?

— Рыцарство давно кончилось, пан староста. Оно сгинуло под Креси, под Азенкуром, под Павией и Бэннокберном, выбитое чернью и наемниками. Быть может, и ваш конец приближается? Что станется, если гусар украинское хлопство дубинами да кистенями изрубит?

— Мы погибнем. И придет конец нашей Речи Посполитой. Тогда вы, верно, обрадуетесь, ваша милость, а вместе с вами и вся Европа. Вздохнете с облегчением, что нет больше нас — смутьянов и пьяниц; что исчезнет с карты мира творение Люблинской унии.

— Я тоже некогда был вам близок, — сказал Дантез. — И называл себя человеком чести.

— И что же случилось? Вы больше не таков, сударь кавалер?

— Я умер, пан староста, — печально прошептал Дантез. — Там, под виселицей на рынке в Пшемысле. А потом некие люди забрали мою гордость; сняли с меня это невыносимое бремя.

— Не может быть, — улыбнулся Собеский. — Честь нельзя ни у кого отнять. Нельзя продать ее на ярмарке за горсть сребреников. Честь и шляхетскую удаль, ваша милость, можно отнять у себя лишь самому.

— Вы говорите как мой отец, пан полковник. Но я дам вам добрый совет. Держитесь поближе к его милости гетману Калиновскому, даже если его приказы покажутся вам дьявольскими.

— Не понимаю.

— В свое время поймешь, пан староста. Конница народового авторамента доставила гетманам и нашему светлейшему пану достаточно хлопот, чтобы Его Величество начал задумываться о ее роспуске.

— Что такое?! Весьма меня, ваша милость, удивляешь.

— Ибо ваша милость даже не предполагаешь, сколько еще вскоре изменится в Речи Посполитой. За здоровье вашей милости, пан полковник!

***

— Сударыня? Вы здесь? В лагере? Среди солдат?

Она ждала его посреди шатра, присев на великолепное ложе, покрытое мехами.

Евгения вскочила, прикрывая рот веером.

— Я в лагере, в гостях у дяди, — прошептала она, опустив свои большие серые глаза. — Я пришла, чтобы поблагодарить вашу милость за спасение. — Она согнулась в придворном, униженном поклоне.

Собеский подошел ближе, уперся руками в бока, а затем бросил на ложе свой рысий колпак и полковничью булаву, взял девушку за подбородок и посмотрел ей прямо в глаза.

— Кавалер де Дантез не был виновен в нападении. Вы обвинили невинного человека! И вдобавок человека, который, быть может, спас вашу честь и достоинство!

— Дантез был среди нападавших, — ответила она. — Когда он увидел твоих челядинцев на большой дороге, то в последний миг передумал и захотел притвориться спасителем. Он лгал, мой пан.

— Если бы он был виновен, он не выиграл бы свою жизнь в кости. А теперь он в милости у гетмана Калиновского.

— Об этом я и хотела с вашей милостью поговорить.

Собеский прошелся вокруг нее.

— Вы пришли поблагодарить за спасение или с какой-то другой целью, сударыня? Вы сильно рискуете, находясь в военном лагере.

— Я не боюсь рядом с вами, мой пан, — прошептала она.

Он не заметил, как она закинула ему руки на шею, потянула его на ложе, поцеловала в губы, обняла, а затем принялась искать алмазные пуговицы жупана. Собеский не понимал, что с ним происходит. Он не хотел этого, может, даже немного ее опасался, и в то же время чувствовал, что не устоит перед ней, что еще мгновение — и он напьется из источника наслаждений, даже если потом придется почувствовать на своих губах вкус яда.

— Пан гетман нуждается в союзниках, — прошептала она. — Он рассчитывает на тебя, пан, чтобы ты остановил голодранцев и солдатское своеволие…

Они легли на шкуры, на соболей и оленей, на серебристых сибирских лис. Он нашел губами ее грудь, стянул декольте платья вниз…

Неожиданно что-то зашелестело совсем рядом. Струны казацкой бандуры издали неприятный дребезг. Собеский вскинул голову. Рядом стоял побледневший Тарас.

— Что… Ты, собачий сын! Кто позволил тебе сюда войти?!

— Ваша милость, не делайте этого! — воскликнул казак. — Не подвергайте душу свою вечному проклятию…

— Кто это?! — крикнула Евгения, подтягивая ткань платья, чтобы скрыть округлые груди. — Это казак?! Сударь староста, вы держите здесь казака?! Как это?!

— Это мой слуга. Мой челядинец! Он сейчас же уйдет!

— Не уйду! — вспылил казак. — Я вас, пан, защищать должен!

— Что ты сказал?

Собеский с размаху ударил Тараса по лицу. Голова юноши отлетела в сторону, он пошатнулся и прижался к стене шатра, прижимая к груди бандуру.

— Как ты смеешь, собачий сын! — воскликнул староста. Он обернулся к Евгении. Ее глаза метали молнии.

— Убей его! — прошептала она.

Одним быстрым движением он схватил булаву…

…и в этот миг Тарас ударил по струнам. Собеский остановился посреди шатра, замер. Он не мог себя пересилить. Не мог убить. Он снова взглянул на Евгению; она как раз выходила. Он стоял в нерешительности, слушая мелодию, которую играл Тарас, пока наконец не отбросил булаву.

— Тарас, я…

Бандурист не отвечал.

— Прости…

Когда Собеский положил ему руку на плечо, казачок перестал играть. Он смотрел на шляхтича глазами, полными слез.

— Тарас, прости меня…

Казак молча прижал его ладонь к своим губам.

— Сегодня ко мне еще придет пан Пшиемский, который хочет сказать мне слово наедине. Я изложу ему все дело и покажу письма. Он решит, что с тобой делать.

Тарас кивнул.

***

— Он прячет казака в шатре! — прошипела Евгения.

— Ты уверена?

— Этот сукин сын испортил всю мою забаву со старостой! Он прервал нас, а у Собеского не хватило сил позвать челядь и велеть высечь его до крови!

— Прячет казака? Это странно. Неужто какой-то посланник?

— Кто его знает.

— Отлично, — буркнул Дантез. — Моя маленькая потаскуха, ты и впрямь справилась превосходно.

***

— Нам грозит конфедерация, — сказал Пшиемский. — Калиновского обуял дьявол, и он думает лишь об уничтожении Хмельницкого. А в хоругвях кипит!

Марек Собеский вертел в руках полковничью булаву, прикрыв глаза.

— Когда Радзивилл не допустил продления сейма, коронная армия осталась без заслуг и капитуляции. Паны-товарищи подождали бы кварт до следующего сейма, но не под булавой Калиновского, который не пользуется в войске уважением. Поэтому со дня на день вспыхнет бунт! А если даже бунта не будет, то нас раздавит Хмельницкий.

Собеский слушал.

— Я не возражал против похода на казаков, ибо моя обязанность — слушать приказы! Однако его милость гетман отверг мой план и план пана Одрживольского разбить лагерь под Брацлавом или Райгродом. Его милость гетман отвергнет любой план, который исходит не от него самого или от его прихлебателя, собачьего сына Дантеза. Под Батогом нет и половины коронной армии. Не пришли к нам полки Лянцкоронского и Конрадского. Нет хоругвей с Заднепровья. Нас в лагере горстка. С этими силами Калиновский хочет разбить Хмельницкого. С одной стороны — казаки и татары, с другой — гетман, который рвется в бой, хоть сил у него на это не хватит. А с третьей — наши собственные солдаты. Я хотел спросить, пан Марек, на чью сторону вы станете?

— Вы же не думаете, пан-брат, что я стану на сторону бунтовщиков?!

— Значит, вы поддерживаете Калиновского? — сказал Пшиемский.

— Я обязан послушанием гетману.

— Черные тучи нависли над Речью Посполитой, пан Марек. — Пшиемский подкрутил ус. — Я старый солдат. Я был при штурме Магдебурга. Я видел в Рейхе резню и сожженные города. Я не хочу, чтобы то же самое творилось в Короне. А между тем сейм сорван, войско бунтует, Хмельницкий снова голову поднимает… Речь Посполитая — словно лев среди волков. Пока он силен, его боятся шавки прусские, имперские, шведские и московские. Но когда он падет, тогда самый мелкий волчонок из стаи вцепится ему в глотку. А у нас вокруг одни враги! На востоке — московский тиран, что людей вешает и казнит. На юге — турок, дальше — Габсбурги. На севере — шведы и курфюрст бранденбургский, который рад бы у нас отнять Королевскую Пруссию и Великую Польшу. Если же мы не уладим казацкие дела, горе нам!

— Речь Посполитая — это свет, — угрюмо сказал Собеский. — Если она погибнет, то вместе с ней исчезнет последний огонек свободы, какой ни один народ на свете никогда не знал. Я знаю, что свобода наша касается лишь шляхты, однако в будущем она может быть распространена и на другие сословия.

— Скажи это на сеймике, и шляхта готова будет тебя изрубить, — буркнул Пшиемский. — Не за эту мысль о свете, а о распространении прав на другие сословия. Этому, верно, тебя у Ново-Дворского научили и в Краковской академии. Речь Посполитая — это народ шляхетский. Мы же, рыцарство Короны и Литвы, — ее вооруженная рука. Если не станет нашей шляхетской армии, падет отчизна. Не позволим же Калиновскому отдать на резню коронное рыцарство! Я хочу, — Пшиемский посмотрел Собескому прямо в глаза, — чтобы вы, ваша милость, примкнули к военной конфедерации. Нет иного спасения, кроме как лишить Калиновского командования.

— Не может быть! Я присягал!

— Как же тогда ты хочешь справиться с казаками? Со дня на день дойдет до битвы, в которой у нас нет шансов. Впрочем, скажу коротко: если не примкнешь ты, твои солдаты это сделают. У нас нет выбора.

— Есть, — сказал Собеский. — Есть, пан Пшиемский. Тарас, иди сюда!

Из-за занавеса вышел молодой казак и низко поклонился.

— Ясновельможные паны, — сказал он. — Вот письмо от войска запорожского.

Он протянул руку с письмом в сторону Пшиемского. Генерал с колебанием принял его.

А потом сломал печать и впился взглядом в ровные строчки. И прочел…

— Не может быть! — воскликнул он. — Запорожская старшина хочет заключить с нами перемирие и отречься от Хмельницкого. Это прекрасная весть.

— Депутация в Тараще ждать будет, — сказал Тарас.

— Поедет ли туда кто-нибудь, решит гетман, — буркнул Собеский.

— Калиновский велит повесить посланника, — проворчал Пшиемский. — Ты не понимаешь, пан Марек, он не хочет мира! Я ему верил до той поры, пока он не наслал на меня этого дьявола Дантеза. Этот шельма вызвал меня на поединок, хотел убить.

— Дантез?! Невозможно!

— И все же. Видел царапину на его щеке? Это от моего клинка. Посему мы должны поговорить с казаками о мире.

— Откуда нам знать, что они действительно его хотят? А если это уловка Хмеля?

— Ваши милости, — сказал Тарас. — Я сам готов вам в ноги упасть и просить, чтобы вы о соглашении позаботились. Грядет час, который решит нашу судьбу: если мы будем пускать друг другу кровь, то придет конец и Украине, и Речи Посполитой. Огонь поглотит их и адская бездна — Москва, Швеция и Габсбурги. Заключите мир, пока не поздно. Ибо если не вы, то кто? Дети ваши станут карликами, ибо родятся в неволе, а наши — рабами царя. Так выбирайте мудро, пока за вами и крылатая гусария, и сорок орудий наготове. Пока за вами стоит великая Речь Посполитая. Ибо потом выбора не будет. Тогда соседи решат нашу судьбу.

Собеский поднял взгляд.

— Как я могу поверить в добрые намерения Выговского после стольких убийств на Украине, стольких бунтов и коварства казаков? Прости, Тарас, не могу!

Казак ничего не ответил. Он просто ударил по струнам, заиграл и запел:

В воскресенье святое, ранным-ранехонько[46]

Прилетели соколы со стороны далекой, чужой

И сели-припали средь леса на дивном дереве, на орехе

И свили себе гнездо багряное,

Снесли яйцо жемчужное

И птенчика себе высидели…

Собеский почувствовал, что что-то в нем надломилось, рухнуло. Булава выпала из его руки. Пшиемский убрал ладонь с рапиры. Дума Тараса была как бальзам на кровавые раны.

— Века назад, — произнес бандурист, — прадеды ваши совершили то, что изумило мир. Под угрозой со стороны крестоносцев они приняли на свою грудь литвинов. В Городле и Крево отдали свои гербы из чистого золота, кровью сарматских предков омытые, народу, что едва из язычества восстал. Дали ему свободу, какой он еще не знал. А в награду за столь великодушный жест, стерев в порошок псов-сынов тевтонских, Бог даровал им великую Речь Посполитую. И все потому, что они совершили то, на что не пошла бы ни одна нация в мире. Будьте же достойны своих прадедов или сгиньте! Выбирайте, ясноосвещенные паны.

— Ты говоришь так, словно читал и Длугоша, и Старовольского, и Бельского, — буркнул Собеский. — Но решать все будет Калиновский, а не я.

Свет факела бросил на стены шатра вереницу размытых теней. В проем ворвались рейтары в кожаных колетах, вамсах и черных плащах. Десять клинков, пять стволов устремились на Собеского и Пшиемского. Стало тихо, когда в шатер вошел Дантез, а за ним, в сопровождении двух гайдуков, — гетман Мартин Калиновский.

— Что это значит?! — взорвался Пшиемский.

Француз дал знак. Рейтары опустили оружие. Тарас съежился при виде Калиновского, но гетман смотрел на Собеского, и взгляд его был более чем зловещим.

— Ваша милость вопреки закону держит здесь у себя казака!

— Этот казак привез письмо от запорожской старшины, которая хочет отречься от Хмельницкого и заключить с нами соглашение.

— Где письмо?!

Собеский подал гетману письмо. Калиновский поднес его к своим близоруким глазам…

— Итак, пишет мне Выговский, — сказал он через мгновение, — что казацкая старшина приглашает нас на тайную раду. Зачем приглашают, если казаки не привыкли держать слово?! Сколько заплатил тебе Хмельницкий, чтобы ты заманил офицеров коронного войска в засаду?!

— Он не лжет, — сказал Пшиемский. — Даю голову, что письмо говорит правду!

Тарас ударил по струнам. Он хотел заиграть, запеть, но не успел. Дантез ударил его булавой в грудь, казак застонал, пошатнулся, и тогда оберстлейтенант вырвал у него бандуру и швырнул на землю. Еще мгновение — и он со всей силы наступил на нее. Дека треснула, струны издали один протяжный стон.

— Спаси, Христе! — взвизгнул Тарас. — Что ж вы наделали?! За что? Как же так?

Калиновский одним движением разорвал письмо пополам, потом еще раз и еще. Поднес обрывки бумаги к пламени факела.

— Взять казака под арест! — приказал он.

***

— Я умоляю, пан. Не велите его казнить!

Калиновский поднял кубок, и слуга подлил ему вина. Оно полилось алой струей, точь-в-точь как кровь. Казацкая кровь.

— Славное венгерское армяне в Каменце продают, — буркнул гетман, отведав напитка. — О чем это вы, ваша милость, говорили? О каком-то казаке? Плевать мне на резунов, пан-брат. Не успеет петух пропеть, как все они от наших сабель лягут.

— Я говорил о Тарасе. О Вересае, который привез нам добрую весть. Первую добрую весть на этой войне.

— Это уловка. Хмельницкий хочет заманить нескольких офицеров в уединенное место, а потом свернуть им шеи. Ваша милость должны быть мне благодарны, что сохраните свою глотку.

Из-за полога шатра доносился глухой стук топоров и шум лагеря. Весть о том, что Калиновский приговорил к жестокой смерти бандуриста, привезшего письмо от казаков, облетела все войско уже несколько часов назад. Теперь все вместе — челядь, гайдуки и товарищи из высших хоругвей — тянулись на майдан, чтобы поглазеть на казнь.

— Ваша милость, — сказал срывающимся голосом Собеский, — за этого казака я, внук Жолкевского, сенаторский сын, готов вашей милости в ноги упасть… и молить…

— Хоть бы Матерь Божья с небес сошла и просила, я не уступлю, — ответил гетман. — Хоть бы Иисус Христос с креста сошел и мне в ноги упал, все равно велю его на кол сажать! А если хочешь молить меня о его жизни, сударь полковник, так лучше иди к казаку; скажи ему, что на кол его будут насаживать медленно!

Собеский бросил свою полковничью булаву к ногам гетмана. Калиновский захрипел, словно его хватил удар, вскочил с кресла, но его затрясло в судорогах. Никто ему не помог. Даже стоявший за гетманом Дантез лишь пристально смотрел на Собеского. Лишь мгновение спустя он крикнул гайдукам.

Староста отвернулся и вышел из шатра. Рассвет был туманный, сырой и холодный. Собеский шел туда, где посреди грязного, изрытого копытами майдана на коленях стоял Тарас, а рядом с ним — гайдуки, что должны были вести его на смерть. Старенький седой поп склонился над ним, благословляя крестным знамением. Полковник увидел залитые слезами глаза бандуриста и почувствовал, что силы его покидают.

— Гетман… — заикнулся он.

Тарас сразу все понял.

— Будет плакать по мне батько… — сказал он сквозь слезы. — Не дождется моего возвращения. Он ведь уже старый, слепой. Выгонят его из хаты, и помрет он под забором…

— Ну, пойдем, парень, — сказал Чаплинский. — Моя это все вина, что на Украине творится. И все мы умрем. Одни в муках, другие в бою, а те, кто битвы переживет, сдохнут от старости, в постели, в собственном дерьме. Скелеты наши будут белеть на полях и плясать в лунные ночи. Ничего не останется от наших замков и усадеб, и от вашей казацкой гордости… Одна судьба нас ждет, так что неси с покорностью свой крест, как и я несу.

Тарас кивнул. Он медленно поднялся и пошел через майдан, ведомый гайдуками. Стук топоров утих. Кол был готов.

— Тарас… — прохрипел Собеский. — Что я… Что я могу для тебя сделать?

— Пан, милостивый пан… У меня было видение… Матерь Божья велела мне мир на Украине установить… Потому я и взял письмо. Завершите все за меня, пан, добрый пан…

— Я сделаю все, что ты захочешь…

— Поезжайте в Таращу… К разрушенной церкви. Там ждут депутаты. От пана писаря. От Богуна и других. Простите казакам их вины и заключите с ними мир. Простите все вины… И спасите… Речь Посполитую… Пока она не стала куском сукна, отданным на разграбление Москве, Пруссии и Империи…

Свежезаостренный кол, окруженный каре драгун, был все ближе.

— Тарас, все, что захочешь… Будет, как скажешь, — прошептал староста. — Я поеду туда. Заключу мир и соглашение. И не будет больше войны на Украине…

Еще несколько шагов, еще три. Место казни было совсем рядом…

— Я вас видел, пане, — прохрипел Тарас. — Я видел, как корона золотая на землю падает, как ее растерзать хотят орлы двуглавые… Но я видел, как корону рыцарь поднимает. Рыцарь, что в гербе имеет щит на щите… Янину.

— Тарас, я буду молиться за тебя…

— Вы, пан, и есть тот рыцарь. Вы корону поднимете. Вы будете королем Литвы, Польши и Руси… Вы установите мир Божий на Украине.

Марек Собеский, староста красноставский, замер. У Тараса не было сил идти. Гайдуки схватили его под руки. Кол уже ждал — заостренный, отесанный и окоренный.

Тарас испуганно огляделся. Он увидел… поле, усеянное трупами павших крылатых рыцарей, груды человеческих тел и конской падали. Он увидел, что ждало их всех. Огромный черный ворон, выклевывающий глаза мертвому хорунжему, который все еще сжимал знамя Речи Посполитой с орлом и Погоней, взглянул на него черными бусинами глаз. Тарас зарыдал. Он не выполнил своей миссии. Не предотвратил разруху, смерть и уничтожение.

Казак понурил голову. Безропотно лег, просунул ноги в постромки…

— А прямо натя… гивайте… Да… дайте мгновение… Как скажу «Мария»… в третий раз…

Чаплинский кивнул в знак согласия. Кони испуганно фыркнули. Казак молился, стонал, слова замирали у него на устах. Собеский посмотрел на солдат, на их усатые, угрюмые, испещренные шрамами лица. На золоченые доспехи, на стройных польских коней… Ветер трепал знамена с гусарскими крестами, колыхал красно-бело-красную королевскую хоругвь с орлом в короне и снопом Ваза на груди птицы, окруженной цепью с Золотым Руном… Никто ничего не говорил. Тишина была такой абсолютной, что он слышал тяжелое дыхание заводных лошадей.

— Мария… — прошептал Тарас побелевшими губами.

Гайдуки ждали.

— Мария, — громче произнес бандурист.

Чаплинский снял колпак и начал молиться.

— Мари-и-и-ия! — крикнул Тарас таким страшным голосом, что все содрогнулись. А потом всхлипнул сквозь слезы:

Эй, видно, мне уже без бандуры погибать,[47]

Уже не смочь по степи скакать!

Будут меня волки серые встречать,

Будут меня по коню моему пожирать…

Гайдуки стояли неподвижно. Не погнали коней. Не насадили Тараса…

Дантез ударил скакуна шпорами и осадил его перед местом казни.

— Что это такое?! Насаживать!

Солдаты не выполнили приказ. Француз опустил голову, и его губы задрожали.

— Тидеманн, Людендорф! За работу!

Названные кнехты без колебаний подбежали к оберстлейтенанту. Схватили за поводья заводных лошадей и… замялись, когда их взгляды встретились со взглядом Пшиемского и Собеского, с ледяными глазами товарищей и слуг из гусарии, с искаженными злобой лицами панцерных и солдат из-под легких знаков. Немцы задрожали, увидев руки, опускающиеся на рукояти сабель и чеканов.

Они не выполнили приказ.

— Насаживать! — взвыл Дантез. — Шевелитесь, сукины дети!

Рейтары молчали.

На майдане воцарилась тишина. Ветер шумел среди хоругвей, бунчуков и гусарских крыльев, выл, словно вокруг площади мчалась и все более свирепела сама Смерть.

— Сто дукатов награды дам! — взвизгнул Дантез. — Кто добровольцем?

Тишина.

— Двести!

Никто не шелохнулся.

— Так может, я помогу! — произнес чей-то холодный, бесстрастный голос.

Барановский! Он ехал на своем вороном, покрытом кровью, грязью и пеной коне, во главе хоругви вишневетчиков. Они только что прибыли на лагерный майдан и с любопытством оглядывались. Дантез без слов указал им на Тараса. Тут же несколько солдат спешились, оттолкнули немцев, крепкие руки схватили поводья и ремни.

— Да, мои маленькие, — прошептал про себя Барановский. — Насытьтесь им вволю. Разорвите его на куски…

Кто-то хлестнул коней по задам кнутом. Тарас даже не застонал. Лишь побледнел и задрожал, когда свежезаостренный кол начал входить в его тело… Кони натягивали его все дальше на гладко отесанное дерево.

— Господы-ы-ы-ы-ы-ы-ы! — взвыл он. — Прости им! Дару-у-уй…

И вот все было кончено. Солдаты проворно отцепили постромки от ног казака. Схватили кол и подняли. Тарас взмыл вверх. Затем опустился, насаживаясь крепче на острие, когда солдаты вставили толстый конец кола в подготовленную яму и принялись засыпать ее землей.

— Проклинай нас, казак! — шикнул Барановский. — Кричи! Мечи громы. Я хочу слышать твою боль и гнев!

— Молюсь… за вас… пане… И умираю, чтобы вы поняли…

Поручик вздрогнул, прошептал что-то, чего никто не расслышал, и посерел лицом.

Солдаты зашептались, опустили головы, осеняли себя крестным знамением.

Собеский отвернулся и пошел вперед, протискиваясь сквозь толпу. Он искал глазами своего челядинца.

— Коня! — крикнул он. — Коня!

Пахолек прибежал со всех ног, ведя скакуна. Полковник схватил за узду Златогривого и вскочил на седло. Он погнал галопом к месту казни, осадил скакуна перед колом, на котором извивался и стонал Тарас. Губы умирающего слегка шевельнулись.

— Король… мой пан золотой… — шептал он. — Подними корону золотую, пока ее не разорвали на куски… Я вам все… прощаю. Я вас отпускаю. И вам грехи отпущены будут, если только мир Божий заключите с казаками. Так мне Богородица велела, так записано… Спаси, Христе… Я больше не могу… Не…

— Спи, Тарас, — прошептал Собеский. — Спи, ангел, — добавил он, сжимая рукоять пистолета.

А затем выстрелом в висок прервал мучения казака.

Загрузка...