Здравствуй, Корона, или Речь Посполитая трех народов * Дума Богуна * Черный кошель батьки Хмеля * Дневник военной сделки между войском польским и запорожским * Терзания Дантеза * Прочь гетмана, или О генеральном круге коронного солдата * Обухом по голове, или Кто такой Пан Смерть * Батогская уния, или Исцеление полковника * Задница, дырка и грабли, то есть несколько слов о казацкой геральдике
Тараща была сожжена. Сегодня уже никто не помнил, кто был виновником этого разрушения. Разорил ли ее польский загон, или подожгли татары? Убили ли хлопов за то, что они присоединились к Хмельницкому, или за то, что не хотели присоединяться к бунту? Давние дела.
Собеский, Пшиемский и Чаплинский ехали к разрушенной церкви. Ее ворота были выломаны, распахнуты настежь, в крыше зияли дыры, кресты на трех куполах покосились, а окна световых барабанов зияли, словно дыры от выколотых глаз.
Полковники соскочили с коней, отдали поводья челядинцам и переступили порог. Внутренность храма тонула в полумраке. Неф освещали полосы света, падающие сквозь выбитые окна. Свет падал прямо на Мандилион, придавая сияние скорбному лику Христа, испещренному черными потеками крови.
Богун с казаками ждал их в царских вратах.
— Вы послы от гетмана?
— От военного союза.
Казак вздрогнул. Он откинул со лба прядь седеющих волос. У него было усталое, изборожденное морщинами лицо, левая рука безвольно висела. Видно, полковник еще не оправился после того, как на болотах Плашевой его растоптала толпа бегущей черни.
— Значит, правду говорил Выговский, что в вашем войске бунт?
— Если мы придем к соглашению, то снимем Калиновского с гетманства. Мы пришли сюда от имени товарищества хоругвенного, чтобы говорить о мире.
— О мире?! — фыркнул Богун. — Ваша милость издеваетесь над нами. Никогда я не думал о соглашении с ляхами. Ибо за что? За сожженные города, за молодцев, вырезанных на Солонице? За обиды, войску запорожскому причиненные? За добрых казаков, в хлопов обращенных, за вдов, с хуторов изгнанных, за грабежи и жестокости Вишневецких и детеныша Конецпольского? За тиранию полковников и комиссаров реестровых? Или за то, что жиды церкви закрывали, детей крестить не давали, если казак золотом не откупится? За это мира быть не может!
— К делу, сударь полковник Кальницкий, — сказал Собеский. — А то я сейчас припомню вашей милости разграбленные костелы, сожженные усадьбы, обесчещенных женщин, жестокости и предательства. А также бунты и бесчинства, против Речи Посполитой совершенные. И вместо того, чтобы договариваться, мы за сабли возьмемся.
— Правда, — сказал через мгновение Богун уже спокойнее. — Случилось то, что заставляет нас радеть о мире. Посему, зная, что творится в вашем лагере, мы предпочитаем говорить с вами, а не с гетманом. Вы — солдаты, вы поймете…
— Так что же случилось?
— Хмельницкий хочет отдать Украину московскому царю.
Собеский и Пшиемский переглянулись.
— Не может быть! — взорвался генерал. — Как это? Почему? Иисусе Христе!
— Вот и приехали, ляхи, — буркнул Богун. — И что теперь, ясновельможные паны? Заберет царь Литву и Украину. Займет земли аж до Люблина, до Бреста. Дойдет и до самой Варшавы. А с севера придут шведы и немцы — те возьмут Королевскую Пруссию и Великую Польшу. И тогда вам конец.
— Брешешь, пан-брат, — заявил Собеский. — Зачем московскому тирану поддерживать казацких бунтовщиков?! Зачем защищать ваши привилегии, если он сам людей вешает, казнит, жжет и никакой вольности в Москве не потерпит?!
— Украина для московского медведя — весьма лакомая молодица, — возразил Богун. — Есть у нее, правда, один изъян: полно на ней казаков. Но и на это найдется управа — достаточно украсить ими деревья на Киевщине, и она навеки успокоится. Мы хотим мира с вами для того, чтобы остановить Хмельницкого. У нас уже были соглашения с сеймом, с королем. Одни были нарушены, другие — как Белоцерковское — не утверждены, растоптаны кровью и мечом на Заднепровье. Теперь мы хотим говорить с коронным войском. Не с панами, не с гетманами, а с солдатами, такими же, как мы. Вы нам соглашение утвердите и заставите Речь Посполитую его соблюдать. Ибо если она этого не сделает, то падет, разорванная на куски. Не хватит у нее сил защититься от врагов.
— А посему, — сказал Собеский, — условия, которые мы можем вам представить, это…
— Это мы условия представим, согласно тому, что Выговский придумал. Можете их принять или отвергнуть. А как отвергнете, то горе и вам, и нам… — тихо добавил Богун.
— Каковы же ваши условия?
Богун болезненно усмехнулся. Судорогой свело его изрытое шрамами лицо. Солнце переместилось по небу, и снопы света падали теперь не только на лик Христа, но и освещали весь иконостас, придавая сияние изрубленным, покрытым побуревшей кровью и пылью иконам святых.
— Давным-давно прадеды ваши приняли в свои роды литвинов диких, едва из язычества вышедших. Коли они не боялись допустить к себе язычников, то почему бы им не сделать того же с казаками, от веков в христианстве пребывающими?
— Вы хотите наших… гербов? Шляхетских привилегий для войска запорожского?
— И того, — Богун откашлялся, — чтобы три воеводства окраинских, то есть киевское, черниговское и брацлавское, таким же образом, как Литва с Короной, соединены были…
***
Было уже темно, когда они вышли из церкви. Казацкий полковник тяжело ступал, споткнулся и упал бы, если бы его не поддержал староста.
— Мне могила, а не булава, — сказал казак. — Я после Берестечка уже не прежний Богун-молодец, а труп.
— Я пришлю вам моих лекарей.
— Мир меня излечит. Привезите подписанное соглашение сюда, в церковь, и я тут же поздоровею. Пока вы письмо не подпишете, мы по-прежнему враги. Так что созывайте круг и утверждайте соглашение как можно скорее.
— Это не так просто, — буркнул Собеский. — Помни, сударь полковник, что то, что мы делаем, — это бунт против Речи Посполитой. Мы не можем заключать мир без согласия сейма. Особенно такой мир.
— Только такие условия гарантируют вам покой на Украине.
— Сударь полковник кальницкий, — шепнул Пшиемский, — они неприемлемы. Ни один гербовый в Короне и в Литве…
— Потому-то вы их и подпишете, а не ваши братья-шляхтичи, — прохрипел Богун и сплюнул кровью. — Вы их заставите ради собственного блага закончить эту войну. Иначе здесь будет мир вечный, когда мы все до единого друг друга перебьем!
Пшиемский и Собеский молча сели на коней.
***
Наступила ночь, когда Богун, хромая и опираясь на обух, явился в ставку запорожского гетмана.
— Я к Хмелю, — рявкнул он на стражников, молодцев из чигиринской сотни, которая по обычаю несла караул при гетмане.
— Батько спит, — буркнул один из казаков. Вместе со вторым молодцем они преградили вход копьями.
Богун схватился за древко. Несмотря на раны и жар, у него еще хватило сил, чтобы отвести копья в стороны.
— Пускай! — прохрипел он. — Чума на твою голову!
— Батько запретил!
— Пускай, или саблей дорогу прорублю! У меня весть о ляхах!
Казаки смирились. Богун закашлялся, пошатнулся, а затем откинул полог, занавешивавший вход, и шагнул в шатер. Он быстро прошел по узкому коридору, откинул еще один занавес, вошел в комнату и…
Замер. Он стоял лицом к лицу с казацким гетманом, победителем ляшских войск; заступником и защитником истинной русской веры, древнерусским Одоакром, Александром Македонским Запорожья и Украины, львом и змеем в одном лице. И истинным единовластным правителем киевской вотчины.
Хмельницкий был пьян.
Богун смотрел на его посиневшее, одутловатое лицо; на мешки под налитыми кровью глазами, на слипшиеся от паланки усы, на залитую напитком роскошную шубу и жупан из златоглава. Гетман метался за столом, размахивая булавой; щедро раздавал удары по дубовому столу, по воздуху и по осколкам жбана с горилкой. Он бил невидимого противника, словно вокруг него клубилась толпа вражьих ляхов и басурман.
— Вот вы где, — яростно пыхтел он, и глаза его вылезали из орбит. — Снова пришли… Снова… Ко мне… Но я не сдамся! Не отдам Украину… Не вам.
Богун подскочил к Хмельницкому. Отбросил в сторону булаву, а затем схватил гетмана за жупан под горлом и сильно встряхнул. Он заглянул в его опухшие глаза.
— Богун к тебе пришел, — громко выдохнул он. — Ты больше не будешь пить! Хватит.
— Бо… гун… — выдавил гетман. Он вырвался из объятий полковника и посмотрел на него более осмысленно.
— А, Богун… Ты здесь. Во славу. И на счастье.
— Ты больше не будешь пить, — сказал кальницкий полковник. — Со дня на день битва, а ты на глаза не видишь, пока жбана паланки не опрокинешь!
— Молчи!
— Не буду молчать!
— Чего хочешь? — Хмельницкий сел за стол, засунув булаву за пояс.
— Я слышал, ты с Москвой хочешь договариваться.
Хмельницкий нахмурился, внезапно затрепетал веками.
— Выговский тебе сказал, да? Спаси, Христе, дай мне силы, а то я велю ему язык вырвать. На кол его посажу, гвоздями прибью!
— Это не Выговский. Казаки говорили, что ты Искру в Москву послал.
— Послал. Обычное дело, политическое, батюшку-царя успокоить.
— А не замышляешь ли ты, часом, лигу с Москвой?
Хмельницкий громко рассмеялся. Его голос прозвучал совсем как хрип. Он давился и задыхался от смеха. Наконец, захрипев, сплюнул. И потянулся к сундуку за новым жбанком с горилкой.
«Еще год, еще два, — подумал Богун. — Не будет Хмеля на Украине. Кто тогда булаву возьмет? Выговский? Молодой Тимофей Хмельницкий? А может, я?»
— Не для того я панов вырезал, Ярему из владений выгнал, чтобы голову в ярмо нового тирана вложить, — сказал гетман. — Не бойся ничего. Искра будет говорить о помощи для нас, о зерне и порохе для войска запорожского, но ни о какой унии.
— Точно?
— Слово мое перед Богом кладу.
— А, так ты меня утешил, сударь гетман. — Лицо Богуна даже не дрогнуло.
— Сегодня мне не нужно помощи Москвы искать, — прохрипел Хмельницкий. — Вот, ляхи у нас как в мешке. Глуп Калиновский, сам мне в ловушку залез. Мы сами нашими казацкими саблями панов изрубим. Для этого мне помощь бояр не нужна! Не ступит их нога на всю Украину.
— А что, если мы лагерь окружим, а в это время на помощь гетману придут Ланцкоронский и Войниллович с Заднепровья? Худо будет!
— Ты об этом не беспокойся. Лагерь ляхов в пол-молитвы возьмем.
— Да хоть в четверть! Только разбуди меня на штурм, чтобы я викторию не проспал.
— Так ты посмотри сюда!
Хмельницкий извлек из сундука инкрустированную золотом черную сакву для писем. На ней слишком уж хорошо была видна «Пилява» Потоцких. Видно, это была добыча, захваченная в таборах великого гетмана коронного под Корсунем. Хмельницкий вытащил изнутри сложенную вчетверо бумагу, положил на стол и кивнул Богуну. Полковник развернул ее, взглянул и… замер.
— Как это? — выдохнул он. — Откуда?!
— У тебя, пан полковник, свои богуновские штучки, — сказал гетман, пряча документ обратно. — А у меня — свои военные хитрости. Вот и все у нас как на ладони. Правду я говорил, что ляхов наголову разобьем и спокойно в Молдавию пойдем?
— Правду, — неохотно согласился Богун.
— На рассвете нас ждет переправа. Возьмешь свой полк, двести возов и чамбул орды, а потом пойдешь под Ладыжин. Переправишься через Буг ниже Соба и выкопаешь редуты на другом берегу. Стянешь на себя ляхов, чтобы думали, будто это главные полки идут. В это время я с остальным войском перейду реку под Четвертиновкой, а орду пошлю бродом у Сороцкой могилы. Таким вот манером мы возьмем ляшские войска, словно в мешок.
— А что потом?
— Мертвая собака не кусается!
Хмельницкий схватил свежий жбан с горилкой и принялся пить. Богун ему не мешал. Гетман давился, фыркал паланкой, обливая себе грудь жупана. И пил как дракон, что не может утолить жажду.
А потом вытаращил глаза и рухнул на стол. Богун снова подсунул ему паланку, но старый гетман захрипел. Наконец, после целого дня пьянства его сморил сон.
Тихо Богун открыл ларец, вытащил из него помятый пергамент. А затем сунул его за пояс и вышел из шатра. Быстрым шагом он направился в канцелярию Выговского.
***
— Пан гетман!
Калиновский сощурил близорукие глаза и уверенной рукой усмирил норовистого скакуна, который шарахнулся, когда к нему подлетел Чаплинский. Поручик махнул булавой на север, в сторону тракта, ведущего на Умань.
— Казаки идут!
— Велика ли их сила?
— Тысячи четыре будет! Идет целый полк и ватага черни — ее еще столько же наберется. При конных семенах есть и орда. Верно, передовой отряд.
— Далеко они?
— В полумиле отсюда. Идут на брод, прямо, как из пращи пущенные, на Четвертиновку.
— Ожидают ли нас?
— Где там! Словно на свадьбу идут!
— Хоругвям по коням!
Приказ был исполнен быстро и без лишнего шума. Солдаты Собеского и рейтары Дантеза вскочили на ноги, а ротмистры и полковники начали собирать своих людей.
— Панове, — обратился Калиновский к полковникам. — Вот мы и дождались резунов! Задержим их перед бродом, а я стяну остальное войско с дорог и трактов!
— Это может быть казацкая уловка, — возразил Одрживольский, — чтобы мы поверили, будто орда и запорожцы хотят форсировать реку под Четвертиновкой, а не под Ладыжином.
— Не ослышался ли я, не ворон ли прокаркал?! — взорвался Калиновский. — Ваша милость хотите меня воевать учить?! Слава Господу, булава и командование еще при мне! Я приказы отдаю.
— Я лишь советую.
— Песье дерьмо твои советы. У Хмельницкого слишком мало войска, чтобы решиться на разделение сил. Пан Собеский…
— Слушаю, пан гетман.
— Возьмешь свой полк и ударишь по казакам. Ты должен остановить их в поле перед бродом. В это время я стяну остальную конницу из лагеря.
— Так точно!
— Выступай немедля. И бей без пощады. Когда резуны понюхают пороху и отведают наших сабель, не так охотно будут реку форсировать!
Собеский вскачь помчался к своим отрядам. Он подскакал к поручикам и ротмистрам, собравшимся вокруг огромного дуба.
— По хоругвям! — приказал он. — Трубить в мундштук. Через полкварты выступаем. Кто желает, ваши милости, можно перед битвой на гарц, только недолго!
Поручики и ротмистры разъехались по своим ротам. Все было уже решено, приказы отданы; гусарские и панцерные хоругви начали двигаться через лес и березняк на восток, к небольшим холмам. Кони шли рысью и шагом, бодро фыркая на добрую примету.
Собеский значительно опередил своих людей. Он выскочил вперед войска, проехал березняк, ручей и первым въехал на холм. Он знал, что тем самым рискует быть обнаруженным казаками, но битва все равно должна была начаться с минуты на минуту, так что он не заботился о предосторожностях. Он галопом въехал на пригорок, который был, по сути, старым, размытым дождями курганом.
Он остановил коня. Здесь, на возвышенности, он чувствовал себя вольным, как птица, глядя на открытую, плоскую степь, замкнутую на востоке линией далекого леса, на юге — холмами, а на севере — долиной небольшого, болотистого ручья. Он прикрыл глаза от солнца и посмотрел на восток.
Казаки приближались быстро. Он отчетливо видел идущую редкой лавой запорожскую конницу и движущуюся рядом орду. Дальше шел табор — шесть, а может, и восемь рядов возов, прикрытых пехотой: молодцы с ружницами шагали у крайних рядов телег, защищая прежде всего коней. Табор был уже готов к бою. В возы насыпали навоз и землю, в промежутках между ними вели пушки. Тылы укрепленного лагеря стерегла казацкая чернь — среди трав и зарослей серели свиты и кожухи. Быстрым шагом там двигалась вооруженная ватага — хлопы и бедные казаки, несшие кистени, копья, цепы и косы, насаженные на древки острием вверх.
Собеский почувствовал, как сердце его забилось все быстрее и быстрее. Он выдвинулся еще дальше вперед — одинокий всадник среди трав — и уперся руками в бока. Он стоял на фоне неба, словно последний польский рыцарь в степи, как великий пан, взирающий на плебейскую армию челяди и обозников, чей натиск с минуты на минуту должен был разбиться о польские груди. Но ведь это были не трусливые обозники и челядь. По степи шло войско, которое годами било кварцяные хоругви Речи Посполитой под Корсунем, Пилявцами и Зборовом.
Вскоре его заметили на фоне голубого неба. Казаки показывали на него друг другу, двое из них повернули в сторону табора. Несколько молодцев, сидевших на добрых, трофейных польских конях, вырвались вперед. Они быстро пришпорили скакунов и помчались навстречу одинокому ляху.
Собеский даже не двинулся с места. Он видел, как казацкий табор замедлился и начал останавливаться, формируя каре. Полковник знал, что этого нельзя было допустить. Однако построение лагеря из возов было делом нелегким и, прежде всего, требовало времени. А его у казаков уже не было.
Топот молодецких коней нарастал. Собеский уже видел перед собой морды коней, серые и зеленые свитки казаков, слышал усиливающийся грохот копыт.
— Галла! Галла! — завыли запорожцы по-татарски.
Полковник не шелохнулся. Казаки были близко. Двести шагов еще… Сто пятьдесят. Уже, казалось, они налетят на Собеского со всех сторон, схватят его, убьют, растопчут копытами коней!
Они были в полувыстреле из лука от места, где стоял полковник, когда земля содрогнулась, а из-за пригорка вскачь вылетела лава польских гарцовников. Быстро, как молния, словно морская волна, омывающая скалистый гребень, она расступилась, миновав Собеского, а затем обрушилась на мчащихся казаков. В одно мгновение зазвенели сабли, грохнули пистолеты и полугаки, свистнули стрелы, раздались крики и предсмертные хрипы. Застигнутые врасплох молодцы тут же дрогнули. Часть свалилась с коней, упала на землю, другие начали поворачивать, бежать в сторону табора. Поляки и рейтары бросились за ними. Вскоре из лагеря к ним на подмогу выскочило еще больше казаков; среди трав начались стычки и поединки. Стреляли друг в друга из пистолетов, разили из луков, сшибались с саблями и кистенями.
Собеский не стал дожидаться исхода гарца. Быстро, как ветер, он ринулся к равнине, ибо его гусарские и панцерные хоругви наконец с грохотом копыт вышли из-за пригорка и встали в две линии, под развернутыми знаменами.
Шум и крики поднялись, когда полковник подлетел к своей гусарской роте, снял с головы колпак при виде знамени, а затем, по старинному польскому обычаю, как ротмистр, ведущий хоругви в атаку, одним быстрым движением закатал правый рукав жупана выше локтя. Он провел взглядом вдоль крылатых рядов гусарии и почувствовал, как сердце подступает к горлу. Вот она, стояла перед ним самая великолепная кавалерия мира, гордость и слава Речи Посполитой; последняя рыцарская конница Европы, опрокидывающая роты и полки шведских пикинеров, смело заглядывающая в дула мушкетов и в огнедышащие пасти нидерландских «кобыл»[48], одним ударом сметающая рейтарские роты и полки, лавиной сокрушающая турецких сипахов и московских дворян.
Гусария была ужасна, но прежде всего — прекрасна. Собеский не мог оторвать глаз от стройных, рослых польских скакунов, от карминных жупанов и гермяков, что товарищи надевали под тегиляи и доспехи. Его взгляд блуждал по сверкающим золотом и самоцветами кирасам, панцирям, караценам и бастардам, по наплечникам с маскаронами, по нагрудникам, покрытым волчьими и тигровыми шкурами. Ветер шелестел в море прапорцев над шишаками гусар, свистел в серебряных крыльях, полоскал хоругви.
Однако времени любоваться грозной красотой гусарии не было. Конница стояла, готовая к удару. Собеский повернулся к казакам, вскинул булаву. По этому приказу трубачи дали знак гарцовникам возвращаться — лава всадников в одно мгновение распалась, словно туча песка, и, не мешкая, проворно отскочила от запорожских рядов, вернувшись к своим.
— Во имя Божье, вперед! — крикнул Собеский. — Вперед! Вперед!
Резким движением он опустил булаву. По этому знаку хоругви двинулись вперед, сперва шагом, потом быстро начали набирать убийственный разбег. Земля глухо загудела, загрохотала, растоптанная тысячами конских копыт.
Собеский мчался в первом ряду, с развевающейся на ветру делией, без шапки, с булавой в руке. Он вел свою гусарскую хоругвь, а вместе с ней и остальной полк на смятенные казацкие ряды. А затем польские кони набрали еще большую скорость, перешли в галоп, вскачь! Хоругви покатились вперед, словно бронированная лавина. Лес копий со свистом и шумом опустился, склонился к конским гривам, нацелившись прямо в запорожцев. Гусария понеслась в карьер, в самом страшном, самом быстром беге обезумевших коней!
Тот, кто держал булаву с казацкой стороны, не был глупцом. Вместо того чтобы встретить польскую конницу в лаве, в которой всадники смели бы запорожцев так же быстро, как вихрь валит и топчет молодой лес, он приказал плотно сомкнуть ряды, подобно немецкой рейтарии, и прикрыться огнестрельным оружием. Семены дали залп из бандолетов и рушниц почти в самые лица мчащихся гусар. Кони испуганно заржали, когда пули просвистели у них над ушами, пронзая груди, шеи, головы…
Вот уже скакуны вытягивают шеи в галопе, гусары пригибаются в седлах, некоторые щурятся при виде казацкой лавины…
А затем слышится визг растоптанных коней, словно грохот тысяч молотов, кующих железо, хруст ломающихся копий, рев победы и ужаса…
Они столкнулись!
В одно мгновение, короткое, как миг, гусария смела конных запорожцев, втоптала их в землю копытами, увлекла за собой, как бронированная лавина. Казацкие сотни бросились назад, не имея шансов в столкновении. Изрубленные саблями, сбитые конскими грудями, растоптанные, запорожцы отдали поле, рассыпались на группы и разрозненные ватаги беглецов. Рядом с ушами гусар и панцерных засвистели стрелы.
Собеский пригнулся в седле, всем телом впитывая безумный бег коня. Земля улетала из-под копыт Златогривого с устрашающей скоростью. Рядом он слышал храп гусарских коней, товарищей и слуг из его хоругви, шум крыльев, трепет прапорцев, звон доспехов. Запорожцы с визгом бежали, отчаянно коля коней шпорами, охаживая их нагайками по задам. Напрасно! Они не могли уйти от крылатой смерти. Быстро, неумолимо гусары догоняли их, рубили по головам и плечам, вонзали в спины острия сабель, убивали так быстро и ловко, что, казалось, это внезапный порыв ветра гасит пылающие свечи.
А затем огромная лава всадников обрушилась на переднюю стену запорожского табора.
Кони с визгом шарахнулись в стороны, когда перед ними выросли ряды возов, когда они едва не напоролись на торчащие оглобли и копья. Но табор еще не был до конца сомкнут. Между возами, выстроенными в две линии, зияли широкие проходы и улицы, через которые без труда можно было попасть внутрь укрепленного лагеря.
Бегущие семены ринулись именно в эти проходы. Они ворвались внутрь гигантского четырехугольника из телег, укрылись между возами в поисках спасения и защиты. Некоторые соскочили с коней, прячась под осями, на таборных улицах.
Собеский в ужасе вскрикнул, натянул поводья Златогривого, откинулся в седле, отчаянно пытаясь остановить скакуна.
— Назад! Трубить отступление! — взревел он сопровождавшим его трубачам.
Слишком поздно!
Словно крылатый вихрь, как морская волна, несущая на своем гребне разбитых и окровавленных запорожцев, так и гусары с панцерными ворвались внутрь табора[49], рубя беглецов. Первой между возами ринулась собственная хоругвь Собеского, за ней — казацкая Чаплинского, гусары Одрживольского, потом большая, в сто пятьдесят коней, рота Калинского… Весь полк ворвался в середину незамкнутого четырехугольника из возов. Толпа людей и коней подхватила свиту полковника, пронесла мимо перевернутых телег, увлекла к задней, замкнутой стене табора!
Перед глазами Собеского на короткий миг мелькнула запорожская хоругвь с архангелом Михаилом и собравшаяся вокруг нее толпа пеших молодцев. На великолепном дзянете там сидел высокий казак с искаженным от боли лицом.
Это был Богун!
Марек Собеский остолбенел, увидев его в битве. Он никогда не ожидал, что дойдет до встречи на поле боя прежде, чем будет подписано соглашение; не думал, что они могут сойтись лицом к лицу во главе своих хоругвей…
Богун слегка поклонился и снял колпак. Он прижал его к груди и молча стоял перед несущейся на него лавиной гусарии. А затем опустил взгляд на стоящие перед ним пушки и пушкарей с зажженными фитилями.
Поп осенил крестным знамением четвертькартауну, поклонился, заканчивая молитву.
— …Молися за мя ко Господу, да утвердит мя в страсе Своем, и достойна покажет мя раба Своея благости. Аминь.
— Начинайте, братья! — крикнул Богун.
Пушки рявкнули низким басом, дернулись назад от отдачи. Свистящие ядра и гранаты врезались в ряды польских всадников, калеча людей и коней, подбрасывая в воздух скакунов, выбивая в земле огромные воронки. Натиск конницы был остановлен в одно мгновение. Облако пыли окутало ряды солдат Собеского, раздались крики, стоны, пронзительный визг и ржание коней. А затем кальницкий полковник махнул булавой и отдал приказ, от которого содрогнулись польские поручики и ротмистры:
— Замыкать табор!
С торжествующим ревом, с татарским «галла», из рвов, из-под возов за спинами польской конницы выскочили укрытые от глаз ляхов курени запорожских чумаков, вооруженные самопалами, косами, цепами и кистенями. Молодцы бросились к задней стене табора, добежали до телег, а затем принялись толкать их, закрывая проходы. Загремели цепи, продетые через колеса, заскрипели оглобли, поворачиваемые в сторону врага. Огромная стена из возов начала отрезать внутри табора столпившихся гусар и панцерных.
— Это конец! — крикнул Одрживольский Собескому. — Сейчас табор сомкнут и выбьют нас до последнего! Поворачиваем!
— Прорвемся! — крикнул в ответ Собеский, перекрывая свист пуль, крики людей и ржание коней. — Назад!
Он махнул буздыганом, и трубачи заиграли сигнал к отступлению. Гусарские хоругви начали поворачивать к западной стене табора.
— Бей, кто в Бога верует! — крикнул Собеский. — Вперед, паны-братья!
— Бей! Убивай!
Гусары и панцерные как один ринулись на ряды запорожских телег, у которых клубилась толпа молодцев. Они налетели на возы и повозки, и обезумевшие кони ударились о них грудью. Зазвенела сталь, кровь полилась гуще, когда на них бросились запорожцы с косами и копьями, а всадники сошлись в смертельной ярости с молодцами, защищавшими прорыв.
А потом из-за телег раздались выстрелы. Запорожцы отвечали убийственным огнем из рушниц и полумушкетов. Пули свистели у ляхов над ушами, убивали коней, срывали с седел всадников, которые отчаянно пытались прорубить себе дорогу к свободе.
— Вперед, псовая кровь! — крикнул Собеский. — Бей, убивай! Рубите возы!
***
Богун метался между телегами на своем прекрасном коне. Он не знал, что делать. Засада, которую он устроил, удалась слишком хорошо. Почти весь полк польской конницы был заперт в страшной ловушке из возов. В его руках была… жизнь Собеского.
Но что ему было делать? Прервать все? Открыть ворота табора? Он бился с мыслями, не зная, как поступить, дергал свой оселедец, грыз ус, бил себя булавой по бедру…
А потом наклонился в седле к Филыпу.
— Открывайте ворота! — рявкнул он. — Ляхи все равно прорвутся! Слишком их много! Они вырежут наших в таборе!
Филып оцепенел. Но отнюдь не от слов Богуна. Он смотрел через его плечо на то, что творилось за спиной атамана.
Богун обернулся и окаменел. Прямо за ним на своем роскошном буланом коне, взятом с конного завода Сангушек, с гетманской булавой в руке, стоял Хмельницкий.
— Вот и удалась снова богуновская штучка! — весело воскликнул тот, скаля желтые клыки. — И кто бы мог подумать, четыре ляшские хоругви в наших руках. Ну же, перестреляй ляхов, пан полковник! Кончай с ними! Избавь их от позора!
— Молодцы не выдержат! Мы потеряем пехоту, пан гетман!
— С каких это пор ты стал таким чувствительным, Иванко? Неужто тебя тошнит от вида молодецкой крови, как какого-нибудь щеголя? Мало ты ее видел? Пехота выдержит, я тебе говорю. А если не выдержит, мы пришлем подмогу. Славно ты потрудился, пан Богун. Тимофей с молодцами и орда Нурадина уже под Ладыжином. Ты отвлек на себя внимание и злость ляхов, так что можно сказать, мы выиграли всю битву, ибо другие наши полки подойдут к лагерю незамеченными.
Богун пробормотал проклятие.
***
— Герр оберстлейтенант! Казаки сомкнули табор! Они заперли внутри герра Собеского!
Дантез прикусил губу. Он и сам видел, что произошло. Марек Собеский оказался в безвыходной ловушке. Даже отсюда Бертран слышал выстрелы, крики убиваемых, стоны раненых и звон скрещивающихся сабель. В таборе шла битва не на жизнь, а на смерть, за каждую пядь свободной земли. Казацкие цепы, кистени и косы собирали обильную дань польской кровью.
— Герр оберстлейтенант, мы не поможем полякам? Не выручим товарищей?!
— Собеский зашел слишком далеко. Нам не пробиться через табор! Стоять на месте!
— Herr Gott! — выдавил смешавшийся вахмистр. — Jawohl!
Дантез молчал. Все складывалось превосходно. Вот и стало у него одним врагом меньше.
***
— Пан гетман, гусария готова к атаке на табор! — крикнул Зыгмунт Друшкевич.
Калиновский взглянул в сторону окровавленного казацкого «котла», в котором кипела битва.
— Ждать! — скомандовал он. — Никто не двинется без моего приказа.
— Там гибнут наши! — крикнул Друшкевич.
— Ваша милость не оставит Собеского на растерзание черни! — сказал Пшедвоеньский. — Мы готовы к атаке.
— Это уловка Хмельницкого.
— Собеский и Одрживольский погибнут!
— Солдатское дело.
— Пан гетман, я прошу, не оставляйте их без помощи!
Калиновский сощурил свои близорукие, злые глаза.
— Первому, кто отдаст приказ атаковать, — прошипел он, — размозжу башку булавой. По рядам!
***
Гусарские и панцерные хоругви бессильно отхлынули от стены возов, оставив за собой трупы людей и конскую падаль, пятна крови, изрубленные, расколотые телеги. Казаки прятались за колесами и под осями — появлялись на мгновение, чтобы сделать выстрел, а затем исчезали, чтобы взять у своих товарищей заряженное оружие.
Поляки не могли разорвать табор, не могли прорубить себе дорогу к свободе. Смерть заглянула в глаза молодому полковнику. Столпившиеся среди возов всадники падали от пуль казацких пушек и аркебуз, валились с коней, сраженные косами, пронзенные копьями, стянутые на землю, падающие с окровавленных скакунов.
— Назад! — отчаянно взревел он. — Мы должны прорваться!
***
Дантез бился с мыслями. Он смотрел на ряды польской конницы, что показалась из-за холма, но гетман Калиновский остановил атаку, не желая помогать Собескому. Это было безумие, за которое Калиновский должен был поплатиться булавой. Это была кара за то, что тот заступился за Тараса…
А тем временем рядом сражалась и гибла гусария. Самая великолепная конница, какую когда-либо видел Дантез. В трех выстрелах из лука умирал Марек Собеский, который заступился за него под виселицей в Пшемысле. Умирал Одрживольский, полковник из полковников Речи Посполитой, степной рыцарь, муж чести и добродетели. Валились с седел на окровавленную землю гордые и надменные польские шляхтичи, которых Дантез так ненавидел. И которыми так… восхищался.
Он не мог произнести этого слова. Не знал, что с ним творится. Независимо от присяги, которую он принес, независимо от миссии, которую должен был исполнить, он не мог стоять и смотреть на смерть, уносящую его товарищей по оружию.
«Стой, глупец! Стой и не двигайся», — шептал ему на ухо голос Евгении.
Однако Дантез не мог просто стоять и ничего не делать. К дьяволу, черт побери, с него было довольно. Sacrebleu!
Одним движением он выхватил палаш из ножен и дал знак литавристам.
— Вперед!
Рейтары взревели как один. Свистнули извлекаемые из ножен сабли и палаши, над полем боя сверкнуло шестьсот обнаженных клинков.
Они пошли рысью, без приказа, прямо на тыльную стену табора!
— Готовь оружие!
В руках рейтаров сверкнули полугаки и пистоли. Казацкая крепость росла в глазах.
— Feuer!
В оглушительном грохоте они дали залп в спины запорожцев. Сначала первый ряд, потом второй.
— Halt!
Словно буря, они обрушились на слабо защищенные тыльные ряды табора. Дантез первым доскакал до возов, чудом увернулся от удара копьем, а затем ударил наотмашь, размозжив казацкую голову. Его конь заржал, встал на дыбы, а когда опустился, француз рубанул следующего резуна — быстрым, уверенным ударом распорол ему плечо вместе с рукой. Рубя, отбивая удары, топча казаков, он прорвался к первым воротам табора.
— Рвать табор! — крикнул он.
Он замахнулся и рубанул со свистом. Цепь, протянутая через борт воза, со звоном лопнула. Рейтары соскочили с коней, бросились оттаскивать в сторону телеги.
— Вместе, дружно-о-о!
Возы дрогнули, сдвинутые сильными руками, и открыли проход внутрь табора.
— За мной!
Словно вихрь, рейтары ворвались на улицы табора. Казаки, атакованные спереди гусарами и панцерными Собеского, не продержались и пол-молитвы. Они разбежались, как только им на шею сели люди Дантеза. Быстро и слаженно рейтары перерубили веревки, развернули и откатили таборные возы, отскочили в стороны. И тогда окровавленные польские всадники начали вырываться из котла.
— Назад! — крикнул Дантез. — Zurück!
Рейтары рассыпались, уступая дорогу гусарии. Панцерные хоругви вырвались на свободу с визгом, хрустом и грохотом, с шумом крыльев и звоном доспехов. В тылу табора еще раз бессильно сыграли запорожские пушки, загрохотали барабаны.
А Дантез остановился в стороне и снял шляпу.
А затем поклонился Собескому.
***
— Ты с кем? С нами или с поляками?!
Дантез молчал. Дрожащей рукой он поднес ко рту кубок с вином. Евгения со злостью фыркнула, ударила его по руке, выбив сосуд. Дантез схватил ее за запястье и удержал.
— Если бы я знал, кто вы. Если бы я знал лицо Пана Смерть… Будь уверена, тогда я был бы куда более верным слугой.
— А я уверяю тебя, что для твоей шеи лучше, что ты не видел его лица.
— Кто он, Евгения?! Почему он возложил на меня такое страшное бремя? Зачем он хочет совершить столь чудовищное преступление?!
— Уверяю тебя, пан Дантез, что его бремя не легче твоего. Как ты думаешь, что он сделает, когда узнает, что ты злоупотребил оказанным тебе доверием? Собеский жив. А должен был погибнуть. С минуты на минуту вспыхнет конфедерация. С минуты на минуту все наши планы обратятся в прах. Можешь ли ты мне сказать, почему ты помог ему выбраться из табора?!
Дантез молчал.
— Сколько тебе заплатили за предательство, сударь кавалер? Пять тысяч? Десять? Что дали тебе Собеский и Пшиемский, что ты вдруг начал их поддерживать?!
— Они вернули мне самого себя, — выдавил Дантез. — Поляки показали мне… меня таким, каким я был когда-то. Не бойся, я не предал. Это была лишь короткая минута сентиментальности.
— Сентиментальности?! Ты сошел с ума, Дантез! Что мне написать Пану Смерть? Что ты больше не на нашей стороне?!
— Собеский не повредит нашим планам. Конфедерация еще не создана…
Она язвительно рассмеялась, а потом посмотрела ему прямо в глаза.
— Собеский и Пшиемский вступили в переговоры с казаками. Еще день, два, и они подпишут новое соглашение, не оглядываясь ни на короля, ни на гетмана, ни на шляхту. А потом двинутся на Варшаву. Если это случится, все наши старания и гроша ломаного стоить не будут.
— Соглашение? С казаками? Как это?! — вскричал Дантез. — Как такое возможно?
— Они обвели нас вокруг пальца, пан-брат. Что теперь? Что нам делать?
Дантез опустил взгляд. Это было… невероятно.
— Откуда ты все это знаешь?
— Я переспала со слугой Пшиемского. У него был длинный язык. Как у всех мужчин.
Дантез закрыл лицо руками.
— Это… это невозможно. Польские шляхтичи… с резунами? Такого не могло случиться!
— Лучше думай, что нам теперь делать!
— Мы не можем этого допустить. Ты знаешь, где ведутся переговоры?
— В Тараще, в старой церкви.
— А посему, Евгения, мы должны действовать. Возьми тридцать рейтаров, отыщи пана Барановского и расскажи ему обо всем.
— А что потом?
— Потом? Отыщите казацких посланников. И отправьте их на самое дно пекла!
Она кивнула.
— Меня зовут не Евгения, — прошептала она.
— Так как же? — он сгреб ее в охапку и запечатлел на ее губах долгий, страстный поцелуй.
— Я — Юстына Годебская.
— Ты не француженка? Я думал, ты из фрейлин королевы.
— Может быть. А теперь прощай, любезный…
— Евгения… то есть… Юстына… Ты… вернешься?
— Ты не поедешь со мной?
— Если вспыхнет бунт, я буду единственным сторонником Калиновского. Я не могу отсюда уехать.
— Тогда прощай.
— Ты вернешься ко мне?
— Может быть.
***
Едва солнце озарило клубы тумана, висевшие над Бугом, едва из испарений показались холмы и леса, как перед воротами лагеря зачернели силуэты людей и коней.
Они возвращались, разбитые. Раненые на окровавленных, покрытых пеной конях, что медленно плелись, хромая, ведомые под уздцы товарищами и слугами. Приближались солдаты, покрытые грязью и кровью из ран, в рваных жупицах и рейтроках, в погнутых доспехах, в изрубленных кольчугах.
— Хмельницкий идет! — крикнул драгунам у лагерных ворот Станислав Гурский, поручик панцерной хоругви, держась за разрубленную голову, перевязанную окровавленной корпией. — Орда! Они разбили нас! Будите гетмана!
Забили тревогу, и лагерь наполнился лязгом оружия, конским ржанием, грохотом, гомоном и криками. От уст к устам, от шатра к шатру, от воза к возу неслось одно, сокрушительное слово:
— Казаки!
Поспешно накинув вамс и рейтрок, Пшиемский вскочил на коня и помчался к воротам лагеря. Вскоре появился Собеский, подъехал Одрживольский, Корицкий, Незабытовский и вся остальная старшина. За ними из лагеря высыпали товарищи и слуги из-под хоругвей, и вскоре вся толпа солдат собралась на лугу перед ним.
— Что происходит?! — воскликнул Пшиемский. — Где Хмельницкий? Где татары?!
— Они окружили нас! — простонал Гурский. На его повязке появились новые пятна крови. — Орда Карач-бея перешла Буг под Четвертиновкой!
— Как это? Ведь под Ладыжином переправа взята! Богун разбит. Он отступил? Не может быть!
— Это была уловка! Богуновская хитрость! Пока мы развлекали казаков, остальное войско вместе с ордой перешло броды под Четвертиновкой и Сороками! Горе нам!
Они подняли головы, услышав грохот копыт тяжелых рейтарских фризов, шум конского хвоста на верхушке бунчука и трепет коронной хоругви. Это приближался Калиновский в окружении рейтаров из полка Богуслава Радзивилла.
— Пан гетман, — сказал Пшиемский. — Казаки переправились через Буг выше лагеря!
Калиновский побледнел. Он осадил коня рядом с раненым Гурским, которого поддерживали окровавленные товарищи, и ткнул его булавой в плечо.
— Пойдешь под суд, пан поручик, за сеяние смуты! За подстрекательство к бунту! — процедил он сквозь зубы. — Возвращаться в хоругвь! Готовимся к бою!
— Мы не удержимся в лагере, — вмешался Пшиемский. — У нас слишком мало войска, чтобы занять валы. Уходи с конницей, пан гетман! Сохрани для Речи Посполитой коронное рыцарство. Я останусь в редутах с пехотой и приму на себя удар неприятеля. За это время ты успеешь собрать остальные хоругви и прийти мне на выручку.
Ропот пронесся среди старшины.
— Его милость пан генерал прав, — сказал почтенный Ян Одрживольский. — Оборона в лагере — это поражение. Отступив, мы спасем гусарию и панцерные хоругви. А когда придут подкрепления и войска из Каменца, вернемся попытать счастья с Хмельницким!
Калиновский посмотрел на офицеров. Он переводил взгляд с одного опаленного солнцем, испещренного шрамами лица на другое. Он прочел в них поражение.
— Остаемся в лагере и принимаем бой! По хоругвям! — рявкнул Калиновский.
Никто не шелохнулся.
— Данте-е-ез! — крикнул гетман. — Данте-е-ез!
— Его нет с нами, милостивый пан!
— Привести его! — воскликнул Калиновский. — Немедленно!
***
Кем был Пан Смерть? Какое лицо скрывал человек, во имя которого Дантез должен был отправить на смерть тысячи людей? Почему он хотел довести до столь страшной немезиды?
Француз пил в своем шатре, окруженный стражей. Он сам подливал себе вина и все думал о своей невеселой судьбе. Он гадал, был ли Пан Смерть магнатом, одним из украинных «королевичей», или же придворным из окружения Яна Казимира? Если под маской скрывался политический деятель, то Дантез мог бы, на худой конец, предположить, что это был кто-то из сенаторов Речи Посполитой. Хотя у него были сомнения. Черт побери, какой каштелян или воевода отважился бы на такое? Януш Радзивилл, гетман польный литовский, который сорвал последний сейм? А может, его родственник, крайчий литовский Богуслав, полком которого командовал Дантез? Неужто кто-то из Ланцкоронских? Да что там, быть может, даже сам подканцлер Радзиевский, приговоренный в январе к вечной баниции за наезд на дворец Казановских, совершенный в присутствии короля. Будь жив старый канцлер Оссолинский, француз подозревал бы его. Однако Оссолинский давно уже отдал богу душу, как и его заклятый враг, Иеремия Вишневецкий.
Черт побери, если это был не Ярема, то кто? Ведь не почтенный же воевода брацлавский Кисель или гетман Калиновский!
Только какой польский магнат носил на шее золотую коллану с символом агнца? Агнца… Дантез схватился за голову. Вот, он чувствовал, что находится в шаге от раскрытия великой тайны. Он знал, что Пан Смерть совершил ошибку, оставив на своем наряде эту пышную цепь, ибо — Бертран был в этом уверен — столь знатного и дорогого украшения не носил бы на шее какой-нибудь захудалый помещик или выскочка-магнат, владеющий всего лишь несколькими деревнями.
— Ваша милость! Ваша милость…
Дантез был пьян, поэтому не сразу понял, что происходит. В шатер вбежал его вахмистр и оставленные на страже рейтары. Все с обнаженными палашами и пистолетами.
— Ваша милость, что делать?! Бунт в лагере!
— Что?!
— Поляки круг объявили. Не хотят слушать гетмана. Бунт, ваша милость!
Вахмистр припал к его руке, сорвал шляпу с головы и низко поклонился.
— Милости, милостивый пан! — воскликнул он. — Да нас поляки в лепешку расшибут! Бежим, пока живы!
— Мы присягали Светлейшему Пану! Привести коней! Едем к гетману! Подсыпать пороху на полки, оружие наготове! Объявить тревогу в ставке! Полк на коней!
Дантез сам первым бросился к выходу. Быстро ему подали его дзянета; рейтары в кожаных колетах окружили его со всех сторон.
— Вскачь! К гетману!
Они помчались как буря по лагерной улице между рядами возов и шатров. В лагере царили сумятица и гвалт. Они слышали грохот барабанов, топот копыт, доносившийся с майдана. А затем до них донесся рев тысяч человеческих глоток. Где-то справа, между шатрами, грянули выстрелы.
Дантез осадил коня прямо перед гетманским шатром, вызвав панику среди стерегущих его гайдуков. Челядь Калиновского держала рушницы наготове, пряталась за частоколом, словно вот-вот сюда должна была обрушиться половина коронных хоругвей со всего лагеря.
— Где гетман?!
— Его милость к полковникам поехал! На майдан! Там бунт!
Дантез уже хотел ударить коня шпорами, уже хотел помчаться по следу Калиновского, как вдруг его взгляд упал на что-то, что развевалось перед гетманским шатром.
Француз застыл. Он окаменел в седле, потом побледнел и осел назад. Он упал бы, если бы вахмистр не схватил его за руку, а с обеих сторон не подхватили рейтары.
Дантез не говорил ни слова. Он даже не шевелился, не сводя глаз с трепещущей на ветру хоругви Речи Посполитой, карминно-бело-карминной, с тремя острыми языками на конце, с гербом, представлявшим собой щит, разделенный накрест, с королевскими гербами польских Ваза, а на следующем щите — Орла и Погоню. Золотую корону герба и сам щит, пробитый пушечными ядрами, окружала золотая цепь с агнцем. Сверкающая коллана, поддерживающая шкуру агнца, была почти точной копией украшения, что висело на шее Пана Смерть.
Дантез прикрыл глаза. Да… Теперь он знал все. Теперь он осознал, что натворил и чьим слугой стал. Он понурил голову и позволил рейтарам вести себя. Оружие само чуть не выпало из его руки.
— К гетману… — рявкнул он. — Ведите, шельмы, псовая кровь…
— О Боже, — прошептал он побелевшими от страха губами. — Что же я наделал…
***
Они настигли Калиновского в последний миг. Полковники стояли перед гетманом с обнаженным оружием. Они молчали, но их суровые, гневные лица говорили сами за себя.
— Пан Дантез… — простонал гетман. — Бунт!
Дантез мигом понял, что происходит.
— К оружию! — гаркнул он.
Пятьдесят рейтаров одновременно наклонились в седлах. Пятьдесят рук в перчатках схватили рукояти пистолетов и пистолей. Пятьдесят курков с хрустом опустились на полки взведенных замков. Полсотни стволов уставились в лица польских рыцарей.
— Я вас… — прохрипел гетман. — Я вас в колодки… Данте-е-ез!
Они стояли друг против друга на лугу перед воротами. С одной стороны — поляки и русины, в карминных и желтых делиях, в гермяках и жупанах, в пышных колпаках, украшенных цаплиными перьями. С другой — шесть шеренг черной рейтарии. Загонщики из пограничных станиц сошлись взглядами с наемниками императорских войн.
А между ними была смерть!
— Дантез! Перестреляй этих сукиных детей!
— Feuer! — гаркнул оберстлейтенант своим людям.
Но ни единого выстрела не последовало. Никто не погиб. Земля содрогнулась под копытами. Глаза рейтаров расширялись все больше. У некоторых задрожали руки, сжимавшие оружие, а тяжелые фризы начали храпеть и прижимать уши. За спинами польских полковников нарастал шум перьев, трепет прапорцев. А затем медленно, величественно показался из-за них лес серебристых крыльев, стена сверкающих доспехов и три ряда конских голов, украшенных кистями и плюмажами. Это гусарские хоругви, Собеского и Одрживольского, вышли с краев майдана и двинулись рысью к своим полковникам. Рейтары разлетелись, как испуганные утки. Калиновский развернул коня и помчался в сторону редутов, занятых пехотой.
— Прочь гетмана! — крикнул Незабытовский.
— Прочь! — подхватило несколько глоток. — На погибель!
Ротмистры и полковники подбрасывали шапки вверх. Кричали и ликовали. Пшиемский пришпорил коня, рванул поводья, и его скакун встал на дыбы и дико заржал.
— Панове, в круг, в круг! — крикнул генерал.
— Не время для разговоров, — сказал Одрживольский. — Тревогу бьют! Посему, primo: мы отказываем в повиновении Калиновскому, который не в состоянии командовать. Secundo: мы должны избрать маршала. Я предлагаю сделать им пана Пшиемского, старейшего и добродетельнейшего солдата в нашей компании. Он полками водил, когда ваши милости в пеленках пищали!
Все булавы и буздыганы устремились в сторону Пшиемского. Никто не возразил. Генерал прикрыл глаза и поклонился ротмистрам.
— Во искупление грехов моих принимаю, — сказал он. — А теперь за Калиновским! Пока он немцев и шотландцев не взбунтовал!
Полковники разъехались по своим отрядам. Вскоре через майдан к редутам двинулись первые отряды: во главе — панцерная хоругвь Николая Коссаковского, за ним — хорошо прикрытая Северина Калинского, затем гусария Собеского и остальная казацкая конница. В конце пестрела разноцветная толпа обозников и лагерной челяди.
Хоругви вышли на свободное пространство между табором и редутами. Под шанцами уже чернели ряды немецкой пехоты. Плечом к плечу стояли там усатые, суровые мушкетеры с «кобылами». Ветер трепал их плащи, полоскал знамена с крестом святого Андрея. Во главе, развернувшись в цинек[50], стоял баварско-немецкий полк Гоувальдта, сзади — курляндский Река и прусский Радзивилла. За ними ждала рейтария Богуслава Радзивилла, краснели мундиры солдат полка Бутлера, в котором служили шотландцы и ирландцы, глядевшие из-под съехавших набекрень беретов и державшие нидерландские мушкеты без форкетов.
Польские хоругви встали напротив пехоты, словно золотистая стена, испещренная красным и желтым цветом делий и жупанов, блеском кольчуг и бехтерцев, сиянием гусарских доспехов. Пшиемский послал к гетману Ежи Баллабана. Поручик под белым знаменем поскакал к рейтарам Радзивилла. Солдаты расступались перед ним, образуя улицу, ведущую туда, где на коне стоял Калиновский.
— Его милость пан Пшиемский, маршал конфедерации, просит, чтобы ваша милость прекратили кровопролитие, — сказал Баллабан, снимая шапку перед Калиновским. — Мы не хотим, чтобы вы, пан гетман, слагали булаву, а лишь чтобы отступили от командования.
Калиновский ничего не говорил, однако его руки, сжимавшие булаву из чистого золота, усыпанную бирюзой и альмандинами, дрожали все сильнее.
— Бу… бу… бу… бунтовщики сги… нут! — произнес он хриплым голосом. — Сложите оружие и сдайтесь на мою милость… Сдайтесь рейтарам Дантеза…
— Да рейтаров его милости Дантеза не хватит, чтобы нас стеречь, — буркнул Баллабан. — Вся конница народового авторамента вошла в союз…
— Дантез… — Гетман поднял булаву. Теперь дрожала уже не только его рука, но и веко. — Дантез… готовь…
— Готовь оружие! — гаркнул француз. Его руки тоже задрожали все сильнее. О Боже, что ему было делать? Что предпринять? Чью сторону держать? Он ведь не мог перейти на сторону конфедератов!
Загремели барабаны, первые шеренги пехотных полков с хрустом преклонили одно колено, вторые наклонились, а третьи приложили приклады мушкетов к плечам.
— Ваша милость, не делайте этого! — простонал Баллабан. — Не отдавайте на убой солдат, которые могут послужить Речи Посполитой.
Калиновский посмотрел на верных ему пехотинцев. Рейтары Дантеза стояли неподвижно, но мушкетеры косились на него. У некоторых дрожали руки и плечи. Никто не хотел умирать в братоубийственной борьбе. Никто не хотел становиться против непобедимой польской конницы.
Калиновский махнул булавой. Дантез понял команду безошибочно.
— Feuer!
Вспышка пронеслась вдоль полков, развернутых для атаки. Огонь вырвался из стволов мушкетов и пистолетов, и тут же за ними заклубилось облако едкого порохового дыма. Со стороны поляков раздалось страшное ржание и визг убиваемых коней, грохот падающих тел, стоны умирающих, вопли и поспешно отдаваемые команды.
— Вторая лини-и-и-ия!
Три задних ряда мушкетеров выступили вперед, чтобы дать очередной убийственный залп. Остальные начали заряжать оружие. Но времени уже не было!
Земля содрогнулась под конскими копытами. В клубах порохового дыма проступили силуэты людей и коней. Мушкетеры сломали ряды, раздались крики ужаса. Бежать они уже не успели…
Словно вихрь, все уничтожающий и сметающий на своем пути, обрушилась на них лавина польской конницы. В одно короткое мгновение кони ворвались в ряды немецкой пехоты, сбивая и топча солдат. Панцерная конница прорвалась сквозь пехотинцев, увлекла их за собой, опрокинула и смела. Сопротивление длилось недолго.
Хоругви помчались к рейтарии Дантеза. Оберстлейтенант отступил с конем к первой линии всадников и махнул обнаженной рапирой. Он хорошо знал немецкую команду.
— Rührt euch!
Рейтары рысью двинулись навстречу мчащимся панцерным хоругвям. Тысяча рук опустилась к ольстрам, тысяча пистолей поднялась для выстрела.
— Feuer!
Первая и вторая линии дали огонь. Сотня польских всадников упала с коней, несколько скакунов рухнули на землю.
— Halt!
Черные всадники ринулись вскачь. Выхватив палаши, они ворвались в клубы порохового дыма.
Тут же на них обрушилась польская конница. Сперва раздался визг и ржание тысячи коней, затем лязг оружия, грохот выстрелов и предсмертные хрипы умирающих. Рейтары оказали яростное сопротивление. Посыпались трупы, когда сабли сшиблись с палашами, когда черные всадники и кнехты рубились с панцерными товарищами и их слугами. Хоругви наседали на рейтаров со всех сторон, те же сбились в круг, конь к коню, и отчаянно защищались, прикрывая друг друга…
Командующий панцерными Северин Калинский махнул буздыганом. По этому знаку зазвучали трубы. Польские хоругви отхлынули, оставив за собой окровавленный вал из конских и человеческих трупов, и откатились в сторону, не в силах сломить строй врага. А затем с шумом крыльев на рейтаров обрушилась лавина гусарии Собеского и Одрживольского. Она отбросила их назад, смыла, словно морская волна — хрупкие стебли тростника… Никто уже и не думал о сопротивлении. Гусары неслись через груды трупов, рубили рейтаров без пощады и милосердия, напирали на них конскими грудями. Никто не просил пощады. Ни один из людей Дантеза не протянул палаш рукоятью к победителям, не крикнул: «Пардон!». Они умирали молча, защищались до последней капли крови — избиваемые, смятые и растоптанные, отвечая ударом на удар, выпадом на выпад. Калиновский сражался до конца. Наконец, когда гусары и панцерные вырезали рейтаров, они настигли гетмана посреди кровавого поля, схватили живьем и окружили со всех сторон. Он стоял и смотрел бесстрастным взглядом на трупы, кровь и мертвых коней.
— Воля всего войска, чтобы ты, ваша милость, не жил, — сказал Пшиемский. — Отдай приказ шотландцам капитулировать! Хватит кровопролития.
Гетман не шелохнулся.
— Взять его! — бросил Пшиемский драгунам. — Задержать в ставке и стеречь!
Калиновский позволил увести себя безропотно. Он не проронил ни слова, когда его окружили солдаты. Собеский наклонился к Пшиемскому.
— Где Дантез?
— О, черт побери! Хватай его, лови, пока не поздно!
— Не нужно, — произнес чей-то голос.
Дантез, окровавленный, бледный и едва живой, шел к ним через груды трупов. Наконец он преклонил одно колено, вонзил рапиру в землю и снял шляпу.
— Сдаюсь на милость вашу, панове!
Пшиемский кивнул своим драгунам.
— Взять его!
***
В Таращу они прибыли в тот же день. Не успели остыть стволы пушек и мушкетов, трупы у редутов, как Собеский уже стучался вместе с Пшиемским, Одрживольским и Чаплинским в ворота церкви. На этот раз — как депутаты военной конфедерации. Богун и казацкие полковники ждали их там же, где и два дня назад — перед царскими вратами. Молча поклонились казаки ляхам, а ляхи — казакам. Все сняли колпаки, шапки и капюшоны — одни польские, а другие… тоже польские, только трофейные. А потом наступила тишина. Долгая, страшная, напряженная.
Шляхтичи и вельможные паны. Полковники и помещики, последние рыцари Старого Света, наследники гербов и клейнодов сарматов, что, придя на Вислу много веков назад, сделали живших там славян своими подданными, — мерились взглядами с молодцами из степей, которые, родившись из битвы и резни, из бессмертной славы войска запорожского, теперь тянулись за высшим лавром — за гербами и шляхетскими привилегиями. За вольностями, добытыми кровью и польским мечом в войнах с крестоносцами, бранденбуржцами, Москвой, турками и татарами, вырванными у королей-тиранов и собственных правителей в обмен на верную службу, за любовь, честь и преданность, за отсутствие яда в кубке и спину, защищенную от предательского удара. Привилегии шляхетские, перенесенные затем на язычников-литвинов в соглашениях и униях: Кревской, Городельской и Люблинской. И вот, спустя века, внуки и правнуки тех великих рыцарей, паны польские, должны были перенести свою единственную в Европе вольность на казаков запорожских. Даровать свои старинные гербы и клейноды народу простому и неученому, но ведь отважному, который в многочисленных битвах и победах явил силу, мощь и мужество. Четыре года панам польским пришлось жестоко познакомиться с казацким оружием под Желтыми Водами, под Корсунем, Пилявцами, Збаражем и Зборовом.
Богун захрипел. Раскашлялся, сплюнув кровью. Он был бледен, слаб; Баран и Гроицкий поддерживали его с двух сторон, чтобы он не упал.
— Ва… ваши милости. Сарматы польские, — тихо произнес он, заходясь кашлем. — Полагаю, вы привезли нам ответ на наши пункты соглашения с войском запорожским. Если так, то каково ваше последнее слово?..
Пшиемский смял в руке письмо с ответом. Он намеревался сперва зачитать его всем присутствующим, но у него не хватило сил. Он глубоко вздохнул.
— Панове полковники войска запорожского. Ответ наш… гласит…
Он опустил голову и положил ладонь на рукоять рапиры.
— Гласит: нет. Мы не дадим вам наших шляхетских привилегий. Мы не допустим казаков к гербам.
Среди запорожцев воцарилась страшная, пронзительная тишина.
— Не умаляя вашей рыцарской доблести и отваги, мы не можем допустить к привилегиям людей, которые не родились шляхтой, а суть generationis plebeorum, чернь, обращенная в хлопов. Наша шляхетская вольность была дана нам от Бога за добродетели и мужество гербовых панов-братьев. И как таковая не может быть перенесена на сословия низшие: на городских мещан, а превыше всего — на сословие плебейское, хлопское, из которого большинство из вас происходит.
Богун захрипел, едва не упал, но его поддержали казаки. Ропот пронесся между казацкими полковниками; усы, брови и бороды взъерошились, руки схватились за сабли и пистолеты. Уже, казалось, Гроицкий и Баран готовы были броситься на польских депутатов, уже кто-то крикнул казакам перед церковью; ссора висела в воздухе.
Спокойствие спас Богун. Он ударил по плечу Гроицкого, оттолкнул Барана, грохнул булавой по столу. И побледнел, едва не упав на лежавшие там бумаги.
— Так вот оно что, — с трудом выговорил он. — Когда мы были вам… нужны, вы нам сукно давали, в море ходить позволяли, тогда ляхи казаков за родных братьев считали. Когда нужно было под Хотином — пошли мы под Хотин. Когда была свара под Смоленском — пошли мы под Смоленск. Когда царя надо было грабить — и грабили. Когда пана Владислава поддержать — так саблями дорогу к царскому престолу рубили. А как стал казак не нужен, так его нагайкой от панского стола гнать, и объедков не бросив. То его подрезать, как ногти или волосы. То у него хутор отнять, детей до смерти забить, то его в степи выгнать, пусть сдыхает, как собака.
Он умолк. Изо рта у него пошла кровь.
— Одно я вам скажу, паны-ляхи, — простонал он. — Недостойны вы своей великой Речи Посполитой. И вот что я вам скажу, предрекаю: когда-нибудь вы ее потеряете… Утратите свой дом, свое наследие, что отцы ваши у дьявола, Москвы и басурман из глотки вырвали. Дети ваши будут ее по свету искать, скитаться и руки заламывать. Но никогда ее не найдут. И лишь тогда вы познаете, что вы утратили, что погубили навеки, когда московит будет вас батогом вольности учить. Когда немцы вас с собаками ровнять будут. Нам-то уже все равно будет. На Сечи трава тогда порастет, растопчут нас татарские бахматы, вырежут Москва и турки. Но вы будете жить… Целые поколения пойдут в огонь, враги море крови из вас выпустят, и пропадут ваши гербы, перстни, делии и кони, замки и города. А корону небесного королевства Речи Посполитой три черных орла заклюют. Вот что вам останется от вашей ляшской славы.
Мгновение он хрипел и плевался кровью.
— Гроицкий, — сказал он наконец. — Подай нам те письма, что Выговский в канцелярии переписал.
— Как это! — возмутился полковник. — Зачем?! Не дам!
— Дай, собачий сын! — рявкнул Богун. — А то я тебе башку, как этот жбан, разобью!
Он грохнул булавой по столу и одним ударом разнес вдребезги глиняный жбан с паланкой.
— Говорите, что мы хамы, плебеи, что нам шляхетских привилегий нельзя. Так я покажу панам-ляхам, какова у нас честь. Давай бумаги!
Гроицкий неохотно вытащил из-за пазухи сложенный вчетверо сверток документов. Богун взял его дрожащей рукой, а затем швырнул на стол, прямо перед Пшиемским. Оскорбленный генерал схватился за оружие, но, едва бросив взгляд на бумаги, окаменел. Замер. И тут же схватился за голову.
— Иисус, Мария!
Собеский заглянул ему через плечо и почувствовал себя так, словно его огрели по голове обухом.
На решетке был начертан план лагеря коронной армии под Батогом. Умелой рукой были нарисованы очертания бастионов и куртин, редутов и равелинов. Длинными линиями и каре были обозначены позиции таборных возов и артиллерии, шатры гетмана и полковников.
Пшиемский вытащил лежавшие под планом бумаги и застонал. Это был компут всего коронного войска под Батогом, начиная с волошской хоругви Ежи Рущица и заканчивая хоругвями гусарскими, аркебузерскими, драгунами и пехотой иноземного авторамента. Отдельно был добавлен даже частный полк драгун Чарнецких. Войска были описаны подробно, указано также, сколько коней и порций числилось в каждой хоругви и полку.
— Откуда это… — с трудом выдавил Пшиемский. — Откуда это… у вас?
— Хмельницкий мне это показал, а я, воспользовавшись случаем, когда он лежал пьяный, велел Выговскому сделать копии. Берите, ляхи. Познайте нашу хлопскую честь и достоинство. Вот я, кальницкий полковник, мог бы эти бумаги утаить и, зная, как выглядит лагерь, выловить вас, словно рыбу из сака; шеи ваши во сне перерезать. Но, как вы сами говорите, будучи простым хлопом, а не шляхетнорожденным, отдаю вам по доброте сердечной эти бумаги от имени войска запорожского, чтобы вы видели, сколь жестоки и гнусны сердца казацкие. И сколь сильно вы должны нами пренебрегать.
Поляки понурили головы.
— Кто вам это дал?
— Ставлю всю мою молодецкую славу и жбан горилки на то, что лишь от Хмельницкого вы можете узнать правду. Он, видать, в сговор вступил с каким-то предателем, который ему планы лагеря и составил. Вы… простите. Я простой казак, неученый. Но одно вам скажу: вас предали, паны-ляхи. Некто, желающий вашей смерти, отдал нам на растерзание всю коронную армию. Все рыцарство Речи Посполитой. А я, простой казак, чтоб меня чума, вместо того, чтобы ваши ляшские глотки резать, вот, пергаменты эти вам показываю. Ибо глуп.
— Так и смейтесь над нами, паны-ляхи, — сказал Баран. — Ну, давайте же, говорите, какие мы дураки, что вместо того, чтобы дело утаить, по-кавалерски, с поднятой кирасой, по-рыцарски в поле выступаем.
— С открытым забралом, старый болван, — поправил его Гроицкий. — Одно несомненно. Кто-то в Речи Посполитой, может, даже один из вас, хотел вам, ляхи, славу и почет обеспечить. Только вот посмертные.
— Измена! — мрачно произнес Одрживольский. — Что теперь будем делать?
— Пан Богун, — заговорил Собеский. — То, что вы нам показали, меняет дело. От чистого сердца мы ценим то, что вы сделали, и таково же будет мнение всего коронного войска. Позвольте нам в последний раз посовещаться над вашими условиями перед церковью.
Богун кивнул. Полковники собрались уходить. Пшиемский едва не лишился чувств, Одрживольский был бледен как полотно. Эта страшная, ужасающая весть поразила их, словно молния.
— Не вернутся ляхи, — со злостью сказал Баран.
— Чума их забери!
— Палка им в задницу!
— Снова война будет!
— Погодите, — прохрипел Богун. — В последний раз ухо к ним приложу.
Ждали они недолго. Вскоре двери снова отворились. В них показались Собеский и Одрживольский. Молодой ротмистр шел с высоко поднятой головой.
— Пан Богун и вся старшина войска запорожского, — сказал он.
Собеский сделал паузу.
— Мы, коронное рыцарство… Солдаты и защитники Речи Посполитой… Шляхтичи польские гербовые…
Он снова умолк.
— Что тут долго говорить. Мы согласны!
Казаки в один голос вскрикнули. Сорвали шапки, подбросили их вверх. Начали обниматься и тискать друг друга.
Богун шагнул к Собескому. Они пали друг другу в объятия…
Вдруг кальницкий полковник задрожал. А затем его сотрясла дрожь, приступ боли. Он осел и рухнул на стол, схватился за бок, и зубы его застучали.
— Смерть идет! — простонал он; лицо его покрылось белизной. Он отчаянно рвал жупан, разорвал пуговицы, корпию и холщовую повязку. Кровь хлынула на стол. Запорожцы бросились спасать своего вождя, к нему подскочили Собеский и Одрживольский. Богун метался и хрипел, алые струйки сочились из его уст.
— Конец, — простонал он. — Конец, панове-молодцы. Но ни о чем не жалею… Не жаль уходить, когда угода… В степи… В степи похороните, — всхлипнул он. Из его глаз текли слезы.
Собеский не понимал, что с ним происходит. Он смотрел на умирающего полковника, и казалось, будто фигура его растет, становится могущественнее, будто свет исходит из его глаз и высокого чела.
— Пан полковник! — воскликнул он, воздев руки. — Жаль умирать в такое время. Еще не пришел твой конец!
Одним быстрым движением он до конца разорвал окровавленные бинты на боку Богуна, обнажив ужасную синюю рану. Одним жестом, почти не осознавая, что делает, он погрузил пальцы в опухоль.
Богун взвыл и чуть не вскочил со стола.
— Что вы… Я умираю…
Собеский вырвал из его нутра что-то маленькое, сочащееся кровью. Он положил это на стол, и тогда крохотный предмет покатился, оставляя красный след. Это была мушкетная пуля…
Богун замер. Румянец вернулся на его щеки. Он с воплем схватился за разорванный бок, с изумлением посмотрел на Собеского.
— Ва… ваше королевское величество… Я… Сударь полковник. Я не знаю…
— Спи, гетман, — прошептал Собеский. — Заберите его и перевяжите.
Казаки кричали, ликовали. Весть о согласии на казацкие условия уже разнеслась среди молодцев, и потому вокруг церкви стреляли из пистолетов, кричали «у-га!», плясали, разбивали бочки с медом и паланкой.
— Как ты это сделал, пан-брат?! — спросил Одрживольский.
— Я… — прошептал Собеский, — …не знаю.
— Хорошо ты сделал, — буркнул Пшиемский. — Казаки будут к нам благосклоннее.
— А каким же гербом вы печатаетесь, пан Марек?
— Разве ваша милость не знаете? О Янине!
— Янина? На красном поле рыцарский щит? — задумчиво произнес старый полковник. — Так я о вашей милости уже слышал.
— Где слышали? Что?
— Стыдно сказать…
— Не говорите пустяков, пан-брат!
— Говорили, что вы станете королем Речи Посполитой, — рассмеялся Одрживольский.
— Кто говорил?
— Казаки. И бабы на ярмарке.
Богун потерял сознание. Он, быть может, и сошел бы с этого света от потери крови, но, к счастью, Пшиемский позвал казаков и велел им перевязать атамана. Затем они пали друг другу в объятия с Бараном, Гроицким и остальными полковниками.
— Теперь нужно соглашение составить и подписать, — выдохнул Пшиемский, едва освободившись из запорожских объятий.
— Нет у нас Выговского, а немногие молодцы писать умеют, — сказал Гроицкий. — Вы составьте соглашение и пришлите его подписанным через два дня. Это будет двадцать первого мая.
— То есть… первого июня по нашему календарю. А что сделает Хмельницкий, когда об этом узнает?
— Ничего не скажет.
— Почему же?
— Потому что его уже не будет! А когда Богдана не станет, мы придем в ваш лагерь присягать соглашению. Со всеми полками.
— Так и мы с радостью вас подождем. Стало быть, через два дня я пришлю пана Чаплинского с бумагами.
— Так точно, пан генерал.
***
— Слышали, сукины дети! — буркнул Сирко, не выпуская изо рта чубук трофейной люльки. — Угода заключена!
Казаки Богуна вскочили на ноги.
— Стало быть, мы теперь шляхта, паны-братья! — крикнул Крыса.
— Так я теперь ясновельможный пан!
— А я — ясноосвещенный!
— Дурак ты! Ты всю жизнь хлопом будешь!
— Целуй руки! — Крыса протянул Сирко обе руки, украшенные четырьмя шляхетскими сигнетами: Косцешей, Равичем, Наленчем и Правдичем. — Целуй руки пана!
— Филып! Давай гетманскую чару! Есть повод за горилку сесть!
— Перстни коронные, шляхетские! — крикнул Крыса, отрывая от своего пояса горсть шляхетских сигнетов. — За шостак, за орт, за тынф отдам! Эй, покупайте, паны шляхта запорожская, ибо кто сигнета на пальце не носит, тот хам, плебей, рыцарской чести недостойный! И такому только чеканом в зубы!
Казаки бросились к Крысе. Тут же принялись вырывать друг у друга перстни, разглядывать, передавать из рук в руки.
— Этот! — крикнул Сирко. — Этот мой будет! Тут три копья[51], значит, рыцарский род! Сколько хочешь?!
— Да что тут долго говорить! Тынф давай!
— Что? За что тынф? Как это?! Почему так дорого?
— Потому что ты хлоп, а это герб знатный. Слишком хорош для твоих хамских рук!
— Глядите, что за звери на перстнях, — воскликнул молодой казачок. — Драконы, лебеди, черти какие-то. А здесь, что я вижу, грабли?!
— Какие еще грабли? Значит, это хлопский перстень, не шляхетский! Эй, Сирко, хам, этот для тебя в самый раз будет, чубатый!
— А ты что берешь?
— Этот, с лилией!
— Хе, сразу видно, что сигнет потаскухи[52]! Лилия! Хорошенькое дело!
— Хы-хы, глядите, голова сарацина!
— А тут дырка курвы[53]…
— Какая дырка, покажи!
— Это не дырка! — вынес вердикт Крыса. — Это женский платок. Значит, Наленч.
— Э-э-э, стало быть, этот герб для баб хорош!
— А это что за герб, Крыса? Как зовется?
— Ну как это как? Три хера[54].
— Ха! Так ты мне брат! Удачный герб. Сразу по нему будет видно, что я пан шляхтич хоть куда! И хлопец хоть куда, как ни посмотри! Вот как звучать будет: Матвей Голонец герба Трех Херов!
— Какие херы, дурак?! Это сосновые ветви! А герб зовется Годземба.
— А мне тот давай, со стрелой серебряной!
— За тот заплатишь два шостака!
— Как это?! Почему?
— Потому что это герб знатный, савроматский и вандальский.
— Откуда знаешь?
— Потому что знаки на нем, как на курганах над Днепром, болван. Значит, савроматы польские их оставили!
— Глядите, братья. Панна на медведе[55]! Давай, Крыса!
В половину «Отче наш» все перстни исчезли с пояса Крысы. Молодцы щедро ими запаслись. Некоторые, что побогаче, взяли по два, по три. И тут же перессорились, обменивались, дрались и вырывали друг у друга гербы познатнее.
— Панове! — скомандовал Сирко. — А теперь за паланку! Выпьем за нашу нобилитацию - вступление в благородное сословие!
— А я с тобой не пью! — крикнул Крыса.
— Это почему же?
— Потому что ты хам, а я шляхтич. Да и герб у меня знатнее. Гляди, три дьявольские башки вырезаны! А у тебя что? Деревенский стог? На погибель такому гербу! Старым бабам на смех!
— Ух, ты, сукин сын! Погоди-ка!
А дальше все пошло быстро. В полумраке блеснули запорожские сабли, и так состоялся первый поединок благороднорожденных казаков.