Двадцать девятого января я шел на службу. Навстречу мне бежал мальчишка-газетчик, размахивал пачкой телеграмм и громко повторял слово "броненосцы".
Я купил одну из них и прочел, что японцы взорвали три наших лучших корабля. В ушах зазвенело, как будто я сам услышал гром этих взрывов. Я понял, что война уже есть, что, так или иначе, я непременно приму в ней участие и... что, пожалуй, никогда больше не увижу Таню. Понял я также, как сильно еще люблю ее и что, озлобленная за мое прошлое счастье, судьба дала мне только передохнуть, а теперь опять... начинается... В экипаже были разговоры только о войне, дома тоже.
Люся, против моего ожидания, казалось очень встревоженной, это значило, что событие ее не тронуло глубоко.
На следующий день я, уже ничего не говоря ни жене, ни своей совести, пошел к Тане.
Старухе нездоровилось и она лежала во второй комнате. Таня в легком пеньюаре кончала перед зеркалом прическу.
Увидев меня, она только сказала:
-- Не могу подать руки. Занята. Сейчас кончу...
Она даже не спросила, отчего я так долго не был. Я сел и молча наблюдал за движениями ее гибкого, все еще великолепного тела. Рукава пеньюара закатывались выше локтей, и это мучило.
Потом стало легче. Было тихо. В соседнем номере играли на рояле. Таня продолжала возиться с прической. Личико у нее было недовольное. Женщины всегда бывают недовольны, если кто-нибудь видит их желания. А я видел, что она хочет создать себе внешность живой девушки, но в сердце у нее только: иней, тишина и холод...
Просидел я так минут десять, а передумал очень много. Знал я, что еще очень тяжко мне придется, а когда я уеду, Таня будет мучить других. Будет представляться красивой, элегантной девицей, жаждущей любить, быть счастливой самой и сделать счастливым другого.
Таня помочила слюной палец и примазала последнюю завитушку на лбу потом села и спросила с тем же равнодушным видом:
-- Ну, что нового?
-- В моей личной жизни все старое. Но я собираюсь проситься на Восток и тогда будет новое...
-- Как я за вас рада... Ну, мне нужно идти.
-- Я вас провожу.
-- Нет, я в другую сторону и на извозчике.
Когда она оделась, я, задыхаясь, сказал:
Таня, послушайте, а вам прошлого не жаль?
-- Я не понимаю, о чем вы говорите...
Все во мне задрожало и мне вдруг захотелось ее ударить больно, больно... Едва удержался.
С лестницы мы сошли молча.
-- До свидания, -- сказала Таня, и, не кивнув головой, села на извозчичий фаэтон.
По дороге домой я... я уже не сердился на Таню. Я видел ее будущее. Скверное будущее... Пожелтеет, подурнеет, перебои сердца начнутся... Зеркало будет ей говорить, что она уже не та, а она не захочет ему верить. Все поклонники разбегутся, скучно ей станет. У кого тело стареет, у того глубина души остается, а у кого души не было, у того ничего не может остаться. Одна пудра останется...
Жалко мне было Таню. Казалось, что вот она тонет, я бросаю ей спасательный круг, который купил дорогой ценой а она не хочет взять его в руки... Тяжко было мне смотреть на ее времяпрепровождение, то она перхоть из головы вычесывает, то глицериновым молоком руки натирает и больше ничего, совсем ничего...
Жаль мне было и тех дураков, которые искали в Тане чувства. Они мне казались похожими на птиц, принявших нарисованные художником Фидием плоды за настоящие, но когда птицы захотели их клюнуть, то оказалось, что вместо плодов, там один холст и скверно пахнущие краски.
Глаза, личико, руки Тани им говорили, что эта прелестная женщина, созданная только для любви, но сама она любить никого не может и не умеет по тем же причинам, по которым ни одна кошка не умеет читать.
И вот нужно было сознаться, что, в числе этих дураков, первым был и ... до сих пор пребываю в этом звании... И все-таки мне было ее жаль. Я знал, что судьба рано или поздно страшно отомстить ей за мои страдания и за страдания других таких же господ...
Я начал хлопотать, чтобы меня назначили на Восток. Хотелось умереть. Я рассуждал так: "Жене я радостей дать не могу; если меня убьют, то пенсию ей назначат довольно сносную, и Люся без меня воспитает Борю не хуже. Жить же и видеть, как опускается на дно Таня, невыносимо тяжело. Если она уедет, я поеду за ней".
Словом бессрочная каторга...
А на войне (я никак не мог себе представить, что эта война будет такою) целый ряд сильных впечатлений потушит мою ненасытную жажду к Тане. Если утону или убьют -- каторге конец...
Я не скрыл от жены, что был у Тани.
Я всегда ненавидел ложь, и для меня всегда, чисто органически, очень тяжело было не только солгать близкому человеку, которого я уважаю, но даже скрыть от него правду, конечно, кроме мелочей, могущих оскорбить слух. А Люсю я так же уважаю, как искренно-верующий мулла -- Магомета...
Но уважение это одно, а стихийная любовь это совсем другое, -- рассудок здесь мало значит.
Люся, по-видимому, не огорчилась, она только сделалась еще холоднее, хотя и старалась казаться приветливой.
Когда она узнала, что я уже назначен на Восток, то чуть побледнела, но совершенно спокойно ответила:
-- Ты сам просил об этом. Сомневаюсь, чтобы тебя влекло туда желание сражаться. Делай, как знаешь. Если тебе будет легче -поезжай...
Сердце у меня сжалось. Почему-то хотелось, чтобы она заплакала или выбранила меня. Ну, да что об этом говорить! Конечно, я понимал, что сел между двух стульев, падаю, и уже ничто и никто не в силах меня поднять...