Глава IV. Открытая борьба 1965–1968 гг.

Почему Стругацкие взбунтовались? — Ответ (а): восторженный прием «Трудно быть богом», рост авторитета писателей — Ответ (б): спор о новых произведениях писателей; атака неосталинистов, защита Ефремова — Что такое «роман-предупреждение»? — Общественно-политический и личный генезис «Улитки на склоне» и «Времени дождя» («Гадких лебедей») — Ответ (в): экспериментальный «Понедельник начинается в субботу» и выбор формы — «Понедельник…»: гротескная пародия на фантастику «ближнего прицела» — «Понедельник…»: сатира на сталинскую науку и критика потребительского общества — * — «Улитка на склоне» как гротескная сатира на систему — Опять о детерминизме. Два героя «Улитки…» — воплощение двух отношений интеллигента к тоталитаризму — постулат моральной непримиримости — Тоталитаризм, интеллигенция, «простой человек» — исследование взаимозависимости во «Втором нашествии марсиан» — Между философским пессимизмом и политическим оптимизмом, «Время дождя» — «Время дождя»: мотив «сверхлюдей»; неудачная попытка высказаться о диссидентском движении — «Обитаемый остров» как полное развитие условности НФ и как подведение итогов в размышлениях об общественной роли интеллигента, его обязанностях и шансах на успех в борьбе с тоталитарной властью — Изменения в тексте второго издания «Обитаемого острова» — * — Несколько слов о цензуре — Трудная история обсуждаемых книг — Скандал со «Сказкой о Тройке» — «Валяние дурака», или попытки защиты «Сказки» — Дискуссия о научной фантастике в «Литературной газете» 1969 и 1970 гг. Новый «спор о Стругацких», нападки и защита.

В конце 1965 года Стругацкие решились начать продолжавшийся до последних месяцев 1968 г., более трех лет, писательский крестовый поход, результатом которого был ряд малоизвестных до недавних пор, почти открыто обвинительных произведений.

В октябре 1964 г. Никита Хрущев утратил бразды правления. Власть взяла неосталинская команда Леонида Брежнева. В это время произошел своеобразный (будем помнить об объективной шкале — речь идет о небольшой группе интеллигентов Москвы и Ленинграда) взрыв диссидентского движения[47], который, наверное, удивил (а может быть, совсем не удивил?) новую команду. Можно смело выдвинуть гипотезу, что в первый период после смены власти, в 1965–1968 гг. наступили вынужденные для правящих кругов какие-то три года меньшей, чем при Хрущеве, неуверенной и относительной, но свободы, когда можно было и протестовать, и… быть членом официального истеблишмента. Но это продолжалось недолго. 1968 годом датируется начало новых «острых заморозков» в советской культурной политике.

У меня нет доказательств возможных связей Стругацких с диссидентским движением. Можно лишь предполагать, что свежеиспеченные члены Союза писателей, проживающие в Ленинграде и Москве, творчество которых после 1962 г. было далеко от ортодоксии и явно указывало на то, что авторы в шумных спорах Хрущева и интеллигенции принимают сторону «среды»; что они, во-первых, были хорошо информированы, а во-вторых, наверняка не симпатизировали тем, кто выдвигал обвинения в политических процессах. Можно также полагать, что, осудив (в завуалированной, фантастической форме) сталинскую этику, они должны были почувствовать угрозу надвигающегося рецидива сталинизма и решили противостоять этому, считая (в большинстве случаев — ошибочно), что у них есть шанс опубликовать книги, как это бывало при Хрущеве. Но это все гипотезы. Зато с полной уверенностью можно утверждать, что одним из факторов, обуславливающих «поднятие забрала», была недавно завоеванная высокая позиция братьев в литературных кругах, что способствовало росту уверенности в себе.

Если не считать благожелательного приема «Страны багровых туч», первые шесть лет работы критика Стругацких не баловала. Правда, в среде любителей фантастики с интересом встретили «Возвращение» (во вступительной статье к «Фантастике, 1963» Кирилл Андреев назвал его «одной из интересных книг года»{{78, 16}}, а ленинградская «Нева» позитивно, хотя и непрофессионально, отрецензировала{{77}}), но большинство голосов составляли злобные нотки, подобные процитированным «письмам» о «Пути на Амальтею». Высмеян рассказ о Великом КРИ, так как, по мнению некоего Д. Рачкова, он слишком непристоен для детей{{76}}, идея биологической цивилизации («Благоустроенная планета») названа немарксистской и антинаучной{{70}}, «Стажеров» — еще после публикации фрагментов в журналах — разнесли за несоответствие повзрослевших Быкова с друзьями нормам «героев коммунизма». Рецензент все, что можно, сводил к неприличностям[48]{{75}}.

В том же тоне начинала критика поначалу и о произведениях Стругацких нового типа. Ю. Котляр, например, о «Далекой Радуге» сообщал, что в ней фальсифицируется светлое будущее: ученые ссорятся там из-за энергии и приборов, а ведь при коммунизме все будут дисциплинированные и вежливые{{81}}.

Ситуация диаметрально изменилась в середине 1964 года, когда «Молодая гвардия» издала «Трудно быть богом» и «Далекую Радугу» в солидном томе, насчитывающем 336 страниц. С сентября до октября следующего года серьезные, положительные рецензии печатают семь московских и центральных журналов — редкий случай для тогдашнего восприятия научной фантастики в СССР, особенно когда речь идет о молодых авторах и произведениях, не подходящих для пропагандистского использования. Это был настоящий успех. В январе 1965 года, на уже упоминавшемся семинаре — где, кстати, не было ни одного доклада, в котором не упоминалось бы творчество братьев, — Валентина Журавлева сожалела: «Грустно, когда, например, в „поджанре“, называемом „фантастика как метод“, идет стрижка „под братьев Стругацких“». Далее она утверждала, что как недавно «была канонизирована „Туманность Андромеды“», так теперь «всеобщим эталоном стали произведения братьев Стругацких»{{89, 205, 207}}. Такие слова жаловали дворянство.

Как правило, рецензенты подчеркивали быстрое развитие писателей, большую популярность, многочисленные заграничные переводы (в то время это было необычным) и возмутительное отсутствие интереса критики к этому творчеству, после чего переходили к другим комплиментам. Для Громовой «в последних произведениях Стругацких многие характернейшие свойства современной фантастики воплощены наиболее отчетливо и полно»{{79}}, Андреев утверждал: «…когда раскрываешь очередную книгу братьев <…>, словно распахиваешь дверь в чудесный, веселый и радостный мир, полный света и движения…»{{84}}, а Ревич хвалил: «…произведения <…> отличает любовь к деталям, к точно обрисованным подробностям. Большинство сцен изображено столь пластично, что хочешь не хочешь, а начинаешь верить, что все это произошло на самом деле»{{83}}, Брандис определил «Далекую Радугу» как «одну из самых серьезных и глубоких фантастических повестей, появившихся за последние годы»{{85, 126}}.

Когда же дело дошло до конкретного прочтения, мнения разделились. Произведения из тома «Молодой гвардии» (и, возможно, «Попытку к бегству») Е. Брандис, М. Лазарев и другие, даже позднейший последовательный противник оценки НФ под углом «научности» В. Ревич, понимали как утопии, в частности, направленные на описание психики людей коммунизма — ссылаясь на неактуальный уже манифест Стругацких 1962 года: дискуссию в «Неве». «Далекая Радуга» также представлялась одним из возможных будущих «конфликтов». Ревич видел также возможность прочтения произведений как психологических исследований героического подвига. Подвига sensu stricto — в «Далекой Радуге» и «ежедневного» героизма в «Трудно быть богом».

Более адекватное прочтение продемонстрировала Ариадна Громова, горячая сторонница «фантастики как приема». По ее мнению, у Стругацких «сквозь яркие картины фантастической действительности проступают очертания того мира, в котором мы живем, и мы с удивлением убеждаемся, что, увидев эти знакомые очертания в новом, необычном освещении, мы кое-что поняли иначе, вернее, глубже, чем понимали прежде»{{79}}. Но, точно прочитывая метафоричность и боевой характер нового творчества Стругацких, а также — в отличие от вышеупомянутых исследователей — замечая появившийся в работе братьев перелом (до «Возвращения» — создание утопии; после «Возвращения» — критика преград на пути к ее осуществлению), Громова, однако, довольно примитивно искала в произведениях авторские аллюзии. Вот, например, анализ «Трудно быть богом»:

Очевидно, правильней будет рассматривать события, происходящие в Арканаре, как обобщенную модель такого рода (то есть типа фашизма, варварства, темноты — В. К.) событий в истории человечества. И модель поведения тех, кто знает, что будет дальше, перед лицом событий сложных, грозных, опасных. На твоих глазах гибнут замечательные люди <…>. А ты, зная все, видя все, обречен на бездействие. В романе — потому, что ты сотрудник Института экспериментальной истории <…>. В жизни… что ж, и в жизни бывают случаи, когда нельзя вмешаться, хоть сердце у тебя пополам рвется. Нельзя потому, что твое вмешательство приведет к катастрофе{{87}}.

Принятие Принципа Бескровного Воздействия за посылку авторов не позволило Громовой понять, что — несмотря на отсутствие авторской оценки, непосредственного указания — принцип этот следует считать неверным, а его защиту и толкование — ошибочными. А не поняв этого, нельзя обнаружить «второе дно» произведения, содержащийся там анализ исторического процесса и моральную директиву обязательности бунта против зла, даже если этот бунт кажется нелогичным[49].

Ближе всех к правильному пониманию был Кирилл Андреев. Он конкретно указал цель атаки Стругацких, написав, что в «Трудно быть богом» они создали

свое собственное средневековье, сотканное из всего жестокого и отвратительного, что породило прошлое. Ведь это <…> яростный памфлет. И авторы в нем пристрастны, как должен быть пристрастен суд, который судит отвратительное родимое пятно, оставшееся нам в наследство от капитализма, — живучее мещанство{{84}}.

Не следует забывать, что термин «мещанство» имел для писателей и не только для них очень широкий диапазон. Он означал как определенную социологически общественную группу и свойственный ей способ мышления, так и мировоззрение, которое — хотя и связано генетически с мещанами — может быть свойственно современным людям, независимо от места их рождения и проживания и места в общественной структуре; мировоззрение, характеризующееся необязательно и не только конформизмом и тупостью, но также и жестокостью, фанатизмом, склонностью к деспотизму, отсутствием уважения к знанию и его носителям и т. д. Андреев был также единственным, кто не дал ввести себя в заблуждение повествованию «Далекой Радуги» и правильно оценил Склярова.


Адекватно или ошибочно были прочитаны произведения Стругацких — не это было самым важным, в конце концов. В расчет следует принимать то, что прекратились мелкие придирки, и в течение года рецензенты непрерывно ставили наших авторов на пьедестал (что увенчалось позднее изданием «Трудно быть богом» и «Понедельник начинается в субботу» в престижной «Библиотеке современной фантастики» в 1967 г.). Не удивительно и то, что на переломе 1964 и 1965 годов столь отважно звучали нетипичные теоретические мнения. Как не удивительно также и молчание противников, которые — как оказалось — и не думали оставлять писателей в покое.

Но чтобы сталинисты, консервативные писатели и критики, которые не могли не заметить имеющиеся в «Трудно быть богом» язвительные, антитоталитарные аллюзии и оставить безнаказанными такие обидные мотивы, как Гур Сочинитель — «интеллигент со сломанным позвоночником», или профессор Выбегалло из «Понедельника…», чтобы они получили голос, должны были произойти перемены в общественно-политической атмосфере в стране и должен был найтись предлог. Им стало опубликование написанных в этот безоблачный период «Хищных вещей века». К этой книге наконец можно было «прицепиться», и в начале 1966 г. было уже достаточно «холодно».

Против Стругацких выступили: В. Немцов и (немного позднее) В. Сапарин, известные до 1956 года писатели, а также специалисты-политологи: член Академии наук СССР и профессор ВУЗа, в то время наверняка уже делавший карьеру. Их следует трактовать как представителей широких масс. Конечно, спор, который завязался, был типичной склокой, «направляющей молнии известно куда». Ибо температура еще не упала настолько, чтобы напрямую выдвинуть пахнущее процессом обвинение (как правило, без доказательств) в «оскорблении СССР», после которого защитники не могут отбивать удары, не направленные открыто. Поэтому речь шла о высоких материях «сущности жанра», «научности», «идейной правильности», а творчество Стругацких затрагивалось якобы только в качестве примера.

29 января 1966 года Государственный комитет по делам издательств, полиграфии и книжной торговли Совета Министров СССР провел совещание, посвященное научной фантастике. Предварительно в прессе прошла дискуссия. Начать ее было поручено Немцову. Статья в «Известиях» «Для кого пишут фантасты?» возмутила Ефремова, которого — уже на совещании — поддержали Брандис и Дмитревский.


Если оставить на некоторое время наших героев, то этот спор свидетельствует о том, что в истории советского мышления о НФ середина шестидесятых годов ознаменовалась не только первым серьезным выступлением в пользу признания за жанром права метафорически говорить о реальной действительности, но также эволюцией в лагере «реалистов». Предложенное традиционно мыслящими (но не желающими быть Немцовыми) теоретиками ослабление корсета шло в двух направлениях: как допущения большей свободы видения коммунизма, большей разнородности, вариантности его элементов, так и узаконивания рассмотрения в НФ мотивов общественного зла — в «романах-предупреждениях», представляющих будущее не напрямую, а с помощью показа «негатива».

Поэтому когда Немцов, как бы «беря назад» слова 1959 г., когда он атаковал Ефремова за «удаление прицела», заявил: «Можно примириться с тем, что авторы рассказывают о событиях, отодвинутых на сотни и даже тысячи лет вперед. И пусть происходят они не на грешной нашей планете, а в другой Галактике», так как «своим воображением читатель может перенести полюбившихся ему героев в более близкое, а потому и особенно дорогое для него время и даже на свою Родину»{{94}}, лишь бы эти герои участвовали только в таких конфликтах, которые действительно произойдут при коммунизме, говорили таким языком, которым действительно будут тогда говорить и т. д., то есть, по сути, повторил типичные суждения очень консервативных соцреалистов, — Ефремов (а его также беспокоило «новое старое», и в «Часе Быка» он скажет горькую правду о диктаторских правлениях) руку, протянутую для согласия, отклонил и, не запутывая сущности ненужными подробностями, подчеркивая сам принцип рассуждений, ответил:

Мы, люди социалистической страны, так привыкли заглядывать вперед, планировать, ссылаться на будущее и заботиться о нем, что подчас забываем, что будущего еще не существует. Оно будет построено из настоящего, но настоящего не механически, а диалектически продолженного в будущее. Поэтому представления о какой-то строго определенной структуре будущего, которую обязательно должны видеть фантасты, являются чистейшей метафизикой… <…> Писатель-фантаст, подбирая из настоящего, из реальной окружающей его жизни явления, кажущиеся ему провозвестниками грядущего, протягивает их в придуманный мир, развивая их по научным законам. Если произведение построено так, то фантастика научна[50]{{93}}.

Другим принципиальным различием между Ефремовым и Немцовым, то есть между прогрессивным и консервативным соцреалистами, было выдвижение различных критериев благонамеренности произведения. Немцов по-старому усматривал ее в «массовости», то есть в философской и формальной доступности. Ефремов — по-новому. Вопросы формы к делу не примешивал, критерии искал в идеологическом (в нашем понимании этого термина) содержании, в сфере смысла.

Каков тот компас, которым руководствуется писатель в своем видении грядущего мира? Ведет ли он к новому миру коммунизма — миру высшего общественного сознания, морали, человеческих отношений или же к перестановке старых декораций, придающих фальшивый «облик грядущего» все тем же древним ужасам человечества — угнетению, эксплуатации, войне и злобной жадности{{93}}.

Общий смысл произведения является качеством, частично независимым от использованного набора мотивов, поэтому Ефремов хоть и считал утопию «главной линией» развития жанра, также допускал показ возможного «столкновения коммунистического мира, его общественного сознания с отживающими, но злобными и вредоносными идеологиями индивидуализма, империализма, мещанским соперничеством в богатстве и обладании вещами»{{93}}. Для ортодоксов же показывающий в гипотетическом будущем негативные проявления жизни жанр «повести-предупреждения» был неприемлем. Они по-прежнему считали, что неснабженное однозначной пометой «минус» напоминание о чем-то в искусстве (а в некоторых случаях вообще напоминание, даже с правильной пометой), а тем более создание художественного образа чего-то такого равняется рекламированию и поддержке — как же иначе, ведь искусство должно быть отражением типичного, то есть правдивого, желаемого и единственно существующего. Возможность иронии, показа явления в кривом зеркале не помещалась в их головах. По Немцову Стругацкие в «Хищных вещах века» поддерживали капитализм, пропагандировали его будущую роскошь, «вещи оказываются не столько хищными, сколько притягательными»{{94}}; сцена из «Трудно быть богом», в которой Румата безуспешно пытался преодолеть отвращение к неопрятной красавице, должна была быть рекламой секса.

Главными защитниками «романа-предупреждения» были Брандис и Дмитревский. В докладе на совещании{{91}} и в уже упомянутых работах они развивали следующий взгляд: «Повесть-предупреждение» — это видение, делающее акцент на возможных негативных элементах будущего, но видение оптимистическое, марксистское. Контрастный по отношению к указанному злу мир коммунизма в принципе должен быть в данном произведении, он должен быть описан рядом с этим злом, одновременно с ним. Допустимы, однако, произведения, где коммунизм не показан непосредственно, отсутствует в повествовательной реальности и лишь формирует видимую в книге авторскую, идеологическую оценку рассказанного. Другими словами, темой повести может быть что угодно, если наличествует правильное идеологическое звучание. Если же оно неправильное, то произведение причисляется к другому жанру, к «антиутопии». (Термины «антиутопия» и «повесть-предупреждение» тогда использовали в СССР обычно как синонимы.) Это название должно определять такие произведения, как «Новый прекрасный мир» Хаксли, «Мы» Замятина, «1984» Оруэлла, по мнению критиков, антимарксистские и антисоветские, которые, будучи пасквилями на предугаданное коммунистами будущее (а возможно только такое), в принципе отказывают людям в будущем, прославляя капиталистическое status quo.

Вернемся к Стругацким. Во время первого этапа атаки, то есть в «немцовско-ефремовской» дискуссии, им выпала роль «главного примера». Немцов посвятил их идеологическим ошибкам 3/4 текста. Он считал, что «Далекая Радуга» принижает образ людей коммунизма, что у них нечеловеческая, хуже сегодняшней, и даже сегодняшней капиталистической, нравственность, поскольку «только после горячей дискуссии места в звездолете занимают дети и женщины с грудными детьми»{{94}}. Непонятно, почему Румата не хочет помочь арканарцам, не принимает мер к изменению тамошних отношений, имея для этого средства. «Насколько же мы, граждане сегодняшнего социалистического общества, человечнее, гуманнее героев, созданных Стругацкими? Мы вмешиваемся в ход истории, мы помогаем народам, которые борются за свою свободу и национальную независимость. И будем помогать, пока живет в нас революционный дух»{{94}}, — возмущался автор историй о Бабкине и Багрецове. «Хищные вещи века», вопреки обещавшему обличающую сатиру на капитализм предисловию, воспевали прекрасные материальные условия жизни, которые тот создаст в будущем столетии. Стругацкие деморализовали детей порнографией и использовали ужасный, глумящийся над принципами вразумительности язык (тут Немцов безо всяких пояснений цитировал отрывок ведущегося на воровском жаргоне диалога дона Рэбы с Вагой Колесом). После этих, как он их определил, «дружеских предупреждений» Немцов еще «разоблачил» Стругацких и как редакторов, указав, что повесть Ариадны Громовой, вошедшая в составленный Аркадием том «Фантастика, 1964 год», пропагандирует «телепатическую мистику» и написана в «стилистической манере с явным влиянием Кафки»[51]{{94}}.

Ефремову и ленинградским критикам легко было отбивать обвинения Немцова, не только атакуя способ мышления, который приводил к их формулировке, но и обвиняя в субъективном подходе и идеологических ошибках. Они доказывали, например, что концепция помощи малоразвитым цивилизациям в «Трудно быть богом», основанная на осторожной заботе о развитии арканарского самосознания, на самом деле по-настоящему ленинская, а Немцов требовал троцкистского «экспорта революции».

На втором этапе атаки поддержать Немцова поспешили идеологи sensu stricto, специалисты, солидно документированным претензиям которых немногое удалось противопоставить.

Анализируя общественное положение Арканара, Ю. Францев показал, что такое смешение фашистских и феодальных явлений имеет столько же общего с социологической научностью, сколько живая вода с принципами природоведения (что было обвинением лишь для сторонников научности НФ), и доказал, что идейный смысл такого видения приводит к историческому фатализму и идеализации реальных общественных явлений. Фатализму — так как показ капиталистических (а значит, прогрессивных для того времени) элементов феодализма как уже зараженных империалистическим, фашистским раком отрицает «закон прогрессивного развития общества». Идеализму — так как перемещение фашизма в феодальное прошлое отрывает его от его экономического фундамента. Таким образом, «от фашизма остаются штурмовики, но исчезают породившие фашизм капиталистические монополии. Фашизм становится какой-то извечной, „космической“ категорией. К чему это?»{{96}} — лукаво спрашивал ученый, зная, что более разборчивый читатель доскажет себе, что таким «оторванным» понятием фашизма как прежде всего диктатуры пользуются западные политологи, связывающие фашизм и советский строй в одну категорию тоталитаризма. Францев поддержал Немцова и в вопросе немарксистского подхода Руматы к проблемам «ускорения» прогресса в Арканаре:

Научная социология утверждает возможность человека, вернее, социальных классов, влиять на ход истории, если они действуют в том направлении, в каком объективно развивается данное общество{{96}}.

С упреками, касающимися «Трудно быть богом», на худой конец, еще можно было полемизировать, отмечать возможность неправильной интерпретации идейного смысла данного мотива, ошибки прочтения авторских оценок представленного и т. д. Повесть носила черты психологической прозы, анализировать которую непросто. К сожалению, свойственная «Хищным вещам века» структура утопии делала невозможными ссылки на законы licentia poetica и обвинения интерпретаторов в ошибках. Стереотип восприятия утопии предопределяет поиск смысла произведения, принадлежащего к этому жанру, в представленном там образе общества.

Общество Страны Дураков, поскольку в его презентации была упущена общественно-экономическая структура, приобрело, по мнению «заслуженного деятеля науки, доктора экономических наук, профессора» М. Федоровича черты бесклассовости (снова можно было про себя добавить, что бесклассовым является коммунизм, а капитализм таким быть не может), а разлагающий это общество паралич мозга стал претендовать на роль внеисторической силы. Вдобавок к этому повествовательная концепция удовлетворяющего материальные потребности людей «неокапитализма» была подобна западной концепции «народного капитализма», поэтому Федорович утверждал: «Выходит, что Стругацкие невольно поверили в возможность создания „народного капитализма“»{{95}}. Рецензент, правда, предостерегал, что не обвиняет авторов в умышленной пропаганде вражеской идеологии, наоборот — «вероятно, они хотели сказать, что даже такой капитализм остается капитализмом и приводит к моральной деградации», но «Хищные вещи века» остались для него нелояльной книгой объективно.

На такое dictum осмысленно ответить было невозможно. С упреками окончательно согласились и защитники писателей[52], издатели же — насколько мне ведомо — не переиздавали повесть 20 лет[53].


Таким образом, мы видим два фактора, обуславливающих совершенный на переломе 1965 и 1966 годов выбор писательских целей, писательской стратегии Стругацких. Атака Немцова и политологов, совершенная с интеллектуальных позиций сталинской ортодоксии в мышлении о литературе, и даже — в случае Немцова — произведенная с использованием полемических приемов, свойственных бесславным временам, наверняка подействовала на братьев как пресловутая «красная тряпка на быка». Одновременно с этим память о недавнем триумфе и тот факт, что общество пыталось их защитить от этого нападения, подсказывали Стругацким, что нужно дать достойный ответ, что у них есть такая возможность. В то время они работали над «Улиткой на склоне», задуманной изначально как ни к чему не обязывающий рассказ о приключениях Горбовского на планете Пандора, то есть продолжение «Возвращения». Можно выдвинуть гипотезу, что именно новая, созданная атакой ситуация склонила их сделать из повести оружие борьбы со всем тем, что олицетворял Немцов (не говоря уж о том, что Немцов в «Улитке…» был высмеян[54] лично). В пользу этой гипотезы говорят и те выступления писателей{{21}}, в которых они отмечают, что как «Попытка к бегству», так и «Улитка на склоне» (и другие бунтарские произведения) в отличие от их старой фантастики возникали не по установленному плану, но часто вопреки ему, спонтанно, а значит — как можно домыслить — «под давлением» текущих событий. Я считаю эту гипотезу психологически правдоподобной, хотя, приняв ее, мы должны согласиться с тем, что Стругацкие плохо оценили в то время свои шансы и политические перспективы. Чувство, что «общество их защитит», оказалось ошибочным: в ближайшие пару лет «Хищные вещи века» были последней нормально отрецензированной (по крайней мере, поначалу) книгой{{92}}. Немцову и его союзникам удалось окончательно прилепить к Стругацким «политический ярлык». О властях же было уже известно, что они не желают допускать критику сталинских традиций, но еще было неясно, остановятся они на этом или пойдут дальше. Они пошли.

Но Стругацкие в 1965 году (когда писали «Улитку на склоне») и в 1966 году (когда создавали «Гадких лебедей») еще не знали всего этого; более того, им казалось, что они владеют литературным оружием, способным смять ряды цензуры и спутать карты вражеских критиков. Речь шла о гротесково-сатирической фантастике, в которой фантастический мотив, явно несерьезный и лишенный авторской аргументации, не должен был трактоваться как иллюстрация серьезных футурологических или политологических теорий, образ желаемого будущего и т. п. Братья решили, что «сказке для младших научных сотрудников» («Понедельник начинается в субботу»), изданной в начале 1965 г., не хватило аргументов в последней атаке, хотя и там они позволили себе антисталинские рассуждения и коснулись, хотя и другими средствами, той же, что и в «Хищных вещах века», проблемы потребительского отношения к жизни. К тому же одна-единственная атака на книгу, совершенная с ортодоксальных позиций, показала полную дезориентацию обвинителя{{90}}.

Правдоподобнее всего, именно «Понедельник…» стал третьим, на этот раз влияющим не на писательскую стратегию, а на тактику, фактором, имеющим влияние на выбор Стругацкими пути сопротивления. И потому рассмотрим его сейчас, однако заметив предварительно, что обращение к юмористической форме не было у Стругацких чем-то неожиданным и вызванным лишь жизненной потребностью. Юмористические таланты были видны в их книгах все время. Весьма характерным был комический образ добродушного толстяка, штурмана Крутикова — «антигероя», если мерить его мерой фантастико-производственной литературы. Позднее они оживляли юмором строгий мир утопии[55]. И в более зрелых произведениях, зачастую несущих в себе мощный эмоциональный заряд, Стругацкие привыкли смешивать исключительно трогательные или волнующие моменты с комическими, следуя старинной традиции пьес, заботящихся о том, чтобы снискать доверие зрителя.


«Понедельник…» был прежде всего насмешкой над «реалистичным» пониманием фантастики и пародией на произведения «ближнего прицела» («на грани возможного») в их разновидности, посвященной науке. Формально это набор трех рассказов, «историй», повествование ведется от имени молодого ученого Саши Привалова, автора и послесловия тоже. В нем он исправляет «научные неточности» якобы описывающих его воспоминания Стругацких, вменяет им в вину частые в критике пятидесятых годов упреки или столь же стереотипно их хвалит. Заканчивает произведение почти обязательный в давних изданиях НФ «словарик сложных терминов».

«Истории» повествуют о том, как Привалов начинал работу в Институте, как в новогоднее дежурство был свидетелем важного эксперимента, как вместе с коллегами совершил открытие. «Понедельник…» напоминал бы, например, рассказы Немцова из сборника «Тень под землей» (1954), основанные на точно таком же приеме рассказа ученого о приключениях, связанных с работой, и другую заурядную научно-фантастическую продукцию пятого и шестого десятилетия, если бы не то, что все происходит в Академии наук СССР, в Научно-исследовательском институте… Чародейства и Волшебства, где предметами анализа являются свойства живой воды, Змей Горыныч, джинны, Кощей Бессмертный, роль вспомогательного персонала исполняют домовые, гномы, вампиры, Баба Яга и т. п., а светилом науки может быть «простой бывший Великий Инквизитор» Кристобаль Хозевич Хунта. Исследования проводятся серьезно. Привалов возглавляет вычислительный центр.

Столкновение этой «научности» и фабулярной схемы литературы «на грани возможного» со сказочной действительностью является основным источником комизма произведения. Кроме того, Стругацкие не пренебрегали ситуационным комизмом фарсового характера и легкой юмористикой. Благодатным предметом осмеяния была бюрократия, — у Института был административный директор, тупица, формалист и деспот Модест Матвеевич Камноедов, — и вдобавок Институт был расположен в захолустном районном городке, а потому милиция спокойно проводила следствие по делу использования неразменного пятака, а гоголевского Вия за пьянство сажали в каталажку.

Рыхлая конструкция и свобода в мотивации событий (в НИИЧАВО все может произойти) позволяли Стругацким рассказывать о многих интересующих их вопросах. Они спокойно решали головоломку на тему: «Объясняет ли тайну тунгусского метеорита гипотеза о том, что это был космический корабль инопланетян, живущих во времени, противоположном нашему?», хотя минутой до этого усаживали Привалова на машину времени, путешествующую по «мирам описываемого будущего», чтобы высмеять утопии и антиутопии фантастики.

Но среди затрагиваемых проблем были и важнейшие. И тогда юмор вытеснялся язвительной сатирической деформацией. Примером может служить история с экспериментами профессора Выбегаллы — карикатуры на сталинского ученого-афериста.

Амвросий Амбруазович свою карьеру сделал на труде «Основы технологии производства самонадевающейся обуви», хотя позднее оказалось, «что самонадевающиеся ботинки стоят дороже мотоцикла и боятся пыли и сырости»{{3, 552}} — это явная отсылка к научным и хозяйственным аферам типа лысенковского «превращения озимой пшеницы в яровую». Выбегалло — дурак и невежда, но процветает благодаря неустанному напоминанию о своем правильном классовом происхождении (между прочим, он ходит «в валенках, подшитых кожей, в пахучем извозчицком тулупе»{{3, 499}}, ковыряет в зубах и т. д.), он безупречен бюрократически, формально и доктринально, искусно подчеркивает свое образование, постоянно вкрапляя в свою речь фразы (зачастую совершенно не по теме) на французском языке[56], который, словно сторонник пресловутого марризма, называет диалектом{{3, 501}}. Он регулярно пользуется идеологическим шантажом: свои идеи «он пробивал всячески, размахивая томами классиков, из которых с неописуемым простодушием выдирал с кровью цитаты, опуская и вымарывая все, что ему не подходило»{{3, 500}}, а на критику отвечает обвинениями в «нездоровом скептицизьме», в «недоверии к силам природы, к человеческим возможностям», в провокации, «от которой за версту разит мальтузианством, неомальтузианством, прагматизьмом, экзистенцио… оа… нализьмом»{{3, 545}}.

Концепция Выбегаллы основана на прямо пропорциональной зависимости между удовлетворением материальных и появлением духовных потребностей человека — достаточно удовлетворить первые, чтобы люди сами по себе или после легкого «окультуривания» средствами пропаганды доросли до идеала. В «Хищных вещах века» показано общество, которое спроектировал бы Выбегалло. В «Понедельнике…» поэтика гротеска позволяет полемизировать с такой концепцией общества с помощью всего двух ярких образов, а именно: созданного Выбегаллой искусственного человека, «неудовлетворенного желудочно», который после обжорства, достойного Гаргантюа, — пожирания двух тонн селедочных голов, вместо того, чтобы стать «исполином духа» и бесконечно счастливым сверхчеловеком, попросту лопается, и экспериментом с «универсальным потребителем», то есть с «громадной отверстой пастью, в которую, брошенные магической силой, сыплются животные, люди, города, континенты, планеты и солнца»{{3, 546–547}}.

Положительные герои повести, наоборот, придерживаются мнения, что счастье зависит не от уровня потребления, а от способности мыслить и чувствовать. Они уверены, что «счастье в непрерывном познании неизвестного и смысл жизни в том же»{{3, 533}}, что лишь тогда человек становится настоящим, когда основной целью жизни его становится работа и когда он «начинает меньше думать о себе и больше о других»{{3, 533}}. В «Понедельнике…» Стругацкие лаконичнее всего выразили этическую концепцию, ранее изложенную в «Пути на Амальтею», «Стажерах» и «Возвращении».

— * —

Работу над «Понедельником…» от «Улитки на склоне» и последующими произведениями такого рода отделяют, однако, несколько очень важных лет. Изменилась ситуация, подверглось изменениям и этическое послание авторов, в котором со времен «Трудно быть богом» речь стала идти не о бескорыстной работе, а о бескомпромиссной борьбе, в которую бросаются, не задумываясь о подсчете шансов на победу. Поэтому, когда они снова вернутся к поэтике гротеска, гиперболизации, абсурда, в соответствии с изменениями целей изменится и настроение прозы, — теперь сражающиеся произведения будут едкой сатирой с лишь кое-где проблескивающими моментами юмора[57]. Полностью исчезнет также формальный контакт фантастического сказочно-гротескового мира с реальной действительностью. «НИИЧАВО» находился в Соловце. Это название взято из фольклора, но в повести это был русский городок 1960 года от Рождества Христова. Действие «Улитки…», «Второго нашествия марсиан», «Гадких лебедей» будет происходить в действительности, которую невозможно обозначить конкретно, в странах, лежащих «нигде и всюду». Теперь станет весьма трудно доказать аллюзии на советскую действительность — книги никогда не будут прямо указывать на нее.


Итак, примем во внимание элементы двух действительностей «Улитки на склоне», с которой начнем не только потому, что она появилась первой из вышеназванной тройки. Мне кажется, что судьбы ее героев иллюстрируют моральную дилемму согласия или несогласия с действительностью, которая не нравится, а шансы на ее изменение лежат совершенно за пределами возможностей субъекта, выбирающего линию поведения. Дилемму, которую ныне придется разрешать Стругацким во время написания очередных книг.

Действие происходит на окраине и в дебрях некоего полусказочного леса, вместилища неприятных тайн и грозных загадок. Изучением и освоением леса занимается специальное Управление… <…> Читателю не следует ломать голову над вопросом, где же именно происходит действие: в глухом неисследованном уголке Земли или на отдаленной фантастической планете. Для понимания повести это не играет роли, потому что лес — это скорее символ непознанного и чуждого, чем само непознанное и чуждое…{{17, 385}}

писали они в авторском вступлении к первым опубликованным фрагментам. Как и что символизирует лес?

Фабула повести включает два сюжета: переживания блуждающего по Лесу Кандида и приключения Переца, блуждающего по Управлению. Уже имена героев вызывают однозначные ассоциации[58], намекают на притчевость и аллегорийность. Действие продолжается неделю. Сюжеты параллельны, события излагаются попеременно то в лесной части, то в Управлении. Кроме того, что действие происходит в одно время, и тем фактом, что Кандид, также как и Перец, является сотрудником Управления (после аварии вертолета он живет среди лесных аборигенов), внешне сюжеты ничем не связаны.

Лес — это гигантское пространство буйной, управляющейся своими законами жизни, являющееся как бы единым организмом джунглей с размытыми границами между растительным и животным, даже между человеческим и звериным миром. Существующая здесь цивилизация имеет биологический характер. Люди управляют вирусами, насекомыми, растениями, а лес поставляет блага — особенно примитивной деревне. Но в то же время ее жители, слегка отравленные испарениями болот, живут в сомнамбулическом полусне. Более развитая культура «городов» умеет также создавать, например, «биологических роботов».

Но в неземном Лесу, вероятно, по-земному творится история. Вероятно — так как все события мы видим глазами Кандида, лишь наряжающего неизвестные процессы в наши понятия. В Лесу происходят «Одержания», «Заболачивания», «Великие Разрыхления»{{4, 448}}, о чем сообщают люди-приемники, слухачи. Делают это хозяева Леса, «городская» цивилизация женщин. При «Одержании» примитивные деревни подлежат уничтожению. Из отловленных роботами женщин формируются очередные «отряды подруг». Мужчин они не считают за людей. Именно в этом заключается местный «исторический прогресс»? Кандид не может окончательно ответить на этот вопрос:

Но я-то не знаю, что такое Одержание. Мне это страшно, мне это отвратительно, и все это просто потому, что мне это чуждо, и, может быть, надо говорить не «жестокое и бессмысленное натравливание леса на людей», а «планомерное, прекрасно организованное, четко продуманное наступление нового на старое»… <…> Не извращение, а революция. Закономерность, на которую я смотрю извне пристрастными глазами чужака, не понимающего ничего и потому — именно потому — воображающего, что он понимает все и имеет право судить{{4, 488}}.

Пропорции «неземного» и «земного» в действительности Управления обратны. Это городок ученых и администрации. Но одновременно в нем есть заключенные и стреляющие без предупреждения охранники рабочего лагеря. Это также крайне отчужденная бюрократическая организация. Формализованная настолько, что с самой случайностью борется, издавая приказы. А принцип служебных секретов приводит, например, к тому, что сбежавшего робота ищет толпа людей с завязанными глазами. Есть приказ искать, но тем, кто увидит «строго секретную» машину, грозит ссылка. Одновременно энергию бегающих используют для организации спортивных занятий (выполняется культурно-просветительный план).

Любая попытка разместить эту действительность, явно изображающую в карикатурном виде наш мир, в конкретном историческом времени и месте кончается ничем. С этой точки зрения картина полна противоречий. Например, используются мыслящие машины и бронеавтомобили времен Вердена, распространяемые дирекцией перспективы развития Управления похожи на пропагандистские образы коммунизма, широко использовавшиеся при Хрущеве, а жестокая рабочая дисциплина, выдача мифическим Директором только телефонных указаний и владычество страха и доносительства должны были напоминать советским читателям времена Иосифа Виссарионовича.

Впечатление нереальности и кошмара укрепляет в читателе и использование в описании приключений Переца надреалистичной, наследующей поэтику сновидений, техники повествования. Например, «кадрирование»: эпизоды неожиданно переходят из одного в другой, как во сне, без подготовки и обоснования логикой действия. Появляются также свойственные сну мотивы: блуждание по зданию, заполненному ведущими в никуда коридорами и дверями, бегство, которое не может удастся и т. д. Стругацкие продолжали традиции Михаила Салтыкова-Щедрина и Кафки[59].

Главный смысл произведения следует искать в аналогиях, связывающих параллельные сюжеты (поскольку формально связывает их немногое, то открываемые по ходу чтения похожие элементы сюжетов были введены для того, чтобы привлечь к себе внимание). Первая аналогия заключается в том, что и в Лесу, и в Управлении скрыты выродившиеся общественные структуры. Вторая — в подобии и различии судеб героев.

Перец и Кандид — интеллигенты, пытающиеся познавать и понимать мир. Они не удовлетворяются, как другие, бездумным принятием действительного за очевидное. Оба, познавая, не уверены в результатах. Существование — в силу использования определенного языка, исповедования определенной идеологии и занятия определенной общественной позиции — перцепционных искривлений и ограничений является лейтмотивом повести. Они одиноки. Кандид напрасно уговаривает жителей деревни пойти в Город — Перец окажется жертвой сил, которым пытался оказывать сопротивление без союзников. И для обоих настанет момент выбора.

Кандид встретит «подруг», которые решат использовать его в деле уничтожения деревень. Тогда он скажет «нет», освободится и примет решение действовать на стороне деревенских жителей, хотя и понимает, что

историческая правда здесь, в лесу, не на их стороне, они — реликты, осужденные на гибель объективными законами, и помогать им — значит идти против прогресса… <…> Закономерности не бывают плохими или хорошими, они вне морали. Но я-то не вне морали! <…> Я не могу, когда людей считают животными. Но может быть, дело в терминологии, и если бы я учился языку у женщин, все звучало бы для меня иначе: враги прогресса, зажравшиеся тупые бездельники… Идеалы… Великие цели… Естественные законы природы… И ради этого уничтожается половина населения? Нет, это не для меня. На любом языке это не для меня{{4, 493–494}}.

Кандид отбрасывает искушение морального релятивизма, отыскивания себе высоких философских оправданий трусости. Наоборот, он считает, что человек, оказавшийся перед лицом чего-то могущественного и жестокого (даже если бы это был исторический прогресс — любимец революционеров), должен опираться на собственные этические инстинкты. Ему незачем ссылаться на вопросы тактики и рассудка — этот тезис Кандид реализует на практике, практически бессмысленно уничтожая орудия истребления — биороботов — случайно найденным скальпелем. Но он делает то, что может делать.

Перец же позволяет увлечь себя в ловушку, расставленную бюрократическими силами. Несмотря на то что, в отличие от отравленного испарениями, полусонного Кандида, у него ничем не замутнен разум и несмотря на весь свой идеализм. После очередной попытки уехать из Управления (в наших глазах все преграды этому являются результатом заговора) наступает минута, когда неожиданно он оказывается Директором. Пораженный, буквально загнанный плачущим чиновником («серым кардиналом») в кабинет, он принимает условия игры. Он подчиняется искушению «использования плохих средств в добрых целях», притягательной силе морального релятивизма, — принимает должность, обманывая себя надеждой, что абсурдное и прогнившее учреждение удастся использовать на пользу Лесу. Но в действие вступает «административный вектор», согласно которому каждая директива должна вытекать из предыдущих; оказывается, что в бюрократическом аппарате нет ни свободы решений, ни возможности маневрировать. Попытка шутить с системой кончается трагически — Перец становится ее узником, и средством убежать для него остается лишь спрятанный в сейфе парабеллум с единственным патроном в стволе.

Мораль обоих сюжетов ясна — нельзя вступать в переговоры со злом.


Несмотря на различный выбор, Кандид и Перец принадлежали к одной группе — людей мыслящих. Чтобы укомплектовать полный каталог противостояния силе, следовало обратиться и к другой стороне баррикад: к мышлению человека, довольствующегося малым. Примирившегося со злом, даже и не помышляющего защищать ценности (а что это такое?) конформиста. Прежде (если не считать Склярова) Стругацкие не столько показывали, как он мыслит, сколько рисовали образ такого общества, которое бы он создал («Хищные вещи…»), произносили против него тирады (напр., «Стажеры») и т. д. Не затронули тему глубоко. Поэтому, закончив работу над «Улиткой…» (или одновременно с ней), они пишут самый ожесточенный из всех известных мне памфлетов об общественной пассивности: «Второе нашествие марсиан».

Короткая повесть обращалась не столько к повести Уэллса, сколько к ее «продолжению», рассказу «Майор Велл Эндъю»[60] Лазаря Лагина. Лагин подумал: а что бы произошло, если бы один из стрелявших в марсианские «треножники» артиллеристов, схваченный марсианами, «перешел на их сторону»? И представил его «наблюдения, переживания, мысли, надежды и далеко идущие планы, записанные им в течение последних пятнадцати дней его жизни». Отставной офицер, оказавшись в одном из контейнеров, в которых марсиане хранили людей в качестве пищи, чтобы избежать обстрела собственными батареями, выдает их позиции марсианам. Он оказывает им и другие услуги: предостерегает от необычных способов сопротивления, пытает и «пасет» пленников, в конце погибает вместе с марсианами.

Произведение Лагина было типичной «антиимпериалистической прозой» в ее сатирической разновидности. «Well and you» переводится как «Ну а ты?». Майор строил надежды вхождения Великобритании в союз с Марсом. Вместе они наверняка победили бы «социалистических подстрекателей». Лагин весьма сгущал краски, даже для привычного к полемике с Западом советского читателя. Например, майор по образу новых приятелей пил человеческую кровь.

Этот фон подчеркивает универсальный характер варианта Стругацких, которые действие своего нашествия разместили «за семью горами…» в особой Аркадии с реалиями небольшого, имеющего в прошлом войну и фашизм, а теперь демократического, зажиточного государства, где граждане носят позаимствованные из греческой мифологии имена. И пришельцы другие, и идея: «Что бы произошло, если бы марсиане жаждали не крови, а… скажем, желудочного сока?» Если бы не воевали и никого не убивали, а сохраняли в делах, интересующих «маленького человека», status quo и ограничились в принципе лишь захватом высшей власти, используя жесткие меры — и то руками людей — исключительно в случаях, мешающих нормальному производству этого сока (ликвидация торговли наркотиками)? Вполне возможно, что ничего бы не произошло. «Маленький человек» согласился бы на роль скотины. Интеллигентов, желающих сражаться во имя столь неясных целей, как «честь человечества», «сохранение культуры», простой народ сам бы выдал марсианам. Те же, чтобы не растрачивать ценных «сокопроизводителей», отпустили бы их, для лучшего пищеварения предлагая создать легальную оппозицию. «Мысли и чаяния простого народа»{{4, 572}} не знают высших стремлений. Марсиане, если бы они обеспечили спокойствие, достаток и оставили телесные оболочки людей в покое, могли быть уверены в их лояльности.

Историю, содержащую столь горький и чуждый общественной российской мысли, всегда идеализирующей «народ», вывод, излагает в своих записках провинциальный учитель астрономии, бывший фронтовик. Этот антигерой беспокоится исключительно о том, выплатят ли ему пенсию, и о коллекции почтовых марок, а огорчает его лишь непутевое поведение дочери. К запискам не приложены никакие комментарии. Рассказчик компрометирует себя сам. В отличие от лагинской сатира Стругацких, еще более язвительная, демаскирует явления, не ограниченные ни государственными, ни конституционными границами.


Проанализированные произведения, особенно «Улитка на склоне», оказались на этом этапе творческого пути братьев пиком интеллектуальной и художественной отваги. Бескомпромиссный пессимизм, открытое признание слабости своей прослойки не повторятся. Стругацкие наконец дадут своим интеллигентным героям шанс на победу. Преодоление зла будет происходить при одновременном введении в повествовательную действительность сказочного элемента. Силой, нарушающей равновесие диктатуры, будет сверхчеловек, представленный скорее в условности сказки, нежели в условности НФ, но всегда резко контрастирующий с нашим жизненным опытом. Герой произведения может быть свидетелем его появления, может быть им самим.

Для этого Стругацким потребуется еще больше гражданской отваги. Они частично откажутся от художественных экспериментов, не будет элементов надреализма или поэтики абсурда (если не считать дописанного продолжения «Понедельника…»). Быть может, опасаясь утраты массового читателя и настроенного на удовлетворение массовых потребностей издателя, они прибегнут к сенсационной, приключенческой, молодежной традиции. В результате станут более прозрачными политические аллюзии и легко локализуемый сатирический адрес.

Действительность «Гадких лебедей» («Времени дождя») складывается из элементов, позволяющих разместить ее во времени и пространстве современного мира в соответствии с чувством здравого рассудка и ежедневности. Вот только конкретное название государства, во главе которого стоит «Господин Президент», является загадкой, которую можно попытаться разрешить, но найти конкретные доказательства правильности своих домыслов не удастся. Подобный эффект встречается в НФ, посвященной «параллельной истории». Элементы, явно намекающие на советскую современность, перемешаны с другими, указывающими другие адреса. С одной стороны, диктатура Президента имеет форму «культа личности» сталинского типа, но, с другой, опирается на «Легион Свободы», фашистских боевиков типа СА или «чернорубашечников» (но снова обмундирование в медные шлемы и золотые рубашки исключает тождественность с организацией, существующей исторически). Страна воевала (с гитлеровскими фашистами!), ход войны был следующий: катастрофическое поражение устаревшей, зато насыщенной политической жандармерией армии, частичная оккупация, освобождение и победа. Это история будто бы СССР — но затем эта война превратилась в гражданскую. Доказать, что это аналог советской действительности, не удастся. Но столь же трудно найти иной. Это могло бы быть южноамериканское государство, поскольку коммунистическая партия действует там нелегально, форма правления — президентская, полицейские используют «харлеи», но как тогда объяснить тот факт, что власти здесь хотят непосредственно управлять литературой и искусством, литературная критика имеет соцреалистическую методологию, портреты рисуют с орденами (как в живописи пятидесятых годов) и запрещены труды Шпенглера. Перечисление только этих противоречий доказывает, что Стругацкие в описываемом мире так перемешали элементы реальной истории, чтобы на обвинение в антисоветских аллюзиях всегда нашелся контраргумент, но одновременно были видны и знакомые факты.

Действие происходит в небольшом городке, в котором грядут необычные события. Основной персонаж — вольнодумец и оппозиционер Виктор Банев. В молодости приверженец Легиона, отмеченный наградами фронтовик. После войны, отказавшись сотрудничать с политической полицией, вместо того чтобы занять ответственный пост, вынужден бороться за то, чтобы удержаться на плаву. В конце концов становится писателем. Модным, вызывающим, не в ладах с официальной критикой и поддерживаемой правительством поэтикой. Он «пережидает» в провинции, так как не поладил с самим Президентом, который взялся поучать его, как надо писать. В политическом отношении Банев является вольнодумным представителем элиты (явление, с конца пятидесятых годов известное в реальной истории СССР), в частном порядке — скандалистом и бабником, эстетически — личностью типичной.

В городке происходит что-то странное. Вокруг пригородного лепрозория для «генетических больных» ведут свои игры служба безопасности, Легион и армия, и в эти игры Банев, естественно, вмешивается. «Больные» вроде бы управляют погодой (несколько лет в городе идет непрерывный дождь), имеют парапсихологические способности, под их влиянием местные дети становятся гениями. В конце концов оказывается, что это новый могущественный вид человека с гигантским интеллектом и невообразимыми возможностями. Это сверхлюди, которые до такой степени освободились от животной части своей натуры, что даже питаются чтением книг (здесь в научную фантастику вторгается сказка)… В финале, скомпонованном в полном соответствии с правилами сказки, поочередно происходит следующее: как в истории о Крысолове, из города уходят дети (в лепрозорий), из города в панике уезжают взрослые, исчезают «больные». Город «тает», а на его месте возникает Новый Мир, населенный детьми, чудесным образом повзрослевшими за одну ночь. Этот Мир не показан, так как является всего лишь символическим противопоставлением старому и убогому миру, стране Господина Президента — метафоре правительственной сферы темноты, глупости и зла, страны морального разложения.

Если не считать заряда аллюзий и большой дозы сенсационности (даже излишней — наблюдается перегруженность «мужскими» сценами драк и пьяных оргий, агентами контрразведки, характерными для американских детективов остроумными и полными намеков диалогами, все это слишком явно придавало повествованию пародийный характер) повесть содержала двойное интеллектуальное острие. Давние размышления эволюционировали у Стругацких в реальную, публицистическую концепцию особой роли выдающейся личности в современном обществе и гиперболическую, сказочную историософскую теорию «нелинейного прогресса», трактующую роль сверхчеловека в истории.

Сверхчеловека Стругацких не следует здесь понимать как существо, обладающее преувеличенными, интенсифицированными известными уже биологическими и общественными свойствами. Вряд ли можно его назвать также новым биологическим видом, ибо он является не продуктом эволюции, а результатом «перехода количества в качество», возникновения качественно новых умственных и биологических явлений. Именно поэтому он практически не описан в повести. Стругацкие нигде его не характеризуют, разве что показывая с помощью такого приема: «Он усмехнулся, и вдруг что-то страшное произошло с его лицом. Правый глаз опустел и съехал к подбородку, рот стал треугольным, а левая щека вместе с ухом отделилась от черепа и повисла. Это длилось одно мгновение»{{8, 453}}. В принципе он является некой логической фигурой. Можно сказать, чем он не является. Например, это не сверхчеловек, «находящийся за пределами добра и зла», который мог бы быть уполномочен на введение новой диктатуры — специально, чтобы исключить родство своей концепции с фашизмом, Стругацкие ввели фигуру Павора Суммана, маленького, этически гадкого человечка, питающего такие надежды и подозревающего «больных» в аналогичных планах.

С помощью качественного скачка должен свершиться также и общественный прогресс, так как новый человек создал бы общество по своим идеальным меркам, как мы создаем по своим, ущербным. В одной из многих дискуссий в повести говорится о фатальной судьбе общественных революций, которые в окончательном счете от предыдущих общественных структур наследуют зло, с которым боролись. Ибо, преодолевая преграды на своем пути, они вынуждены пользоваться силой, давлением, безнравственными методами и средствами. Революция в виде «качественного скачка» могла бы избежать этой необходимости, «так как построила бы новый мир без разрушения старого».

Предложенную в «Гадких лебедях» концепцию впервые не следует — по моему мнению — считать серьезно пропагандируемой мыслью, футурологией, философией истории. Это скорее компенсация, фантастическая победа исторического пессимизма, которая из-за своей сказочности, фантастичности в принципе является углублением такого пессимизма; это демонстрируется указанием на явную фальшь опровержения. Как принцип, с помощью которого в произведении использован мотив «сверхчеловека»[61], прежде всего наглядно показывает, иллюстрирует несовершенство человеческой натуры и возможностей — так и теория «нелинейного прогресса» служит главным образом обвинением в том, что известный нам исторический прогресс не является аутентичным.

Будучи скептиками в философии, Стругацкие не смогли, однако, сделать столь же последовательные выводы в политике. История сверхлюдей доказывает, что прогресс невозможен, а история Банева, что напротив — возможен. Ведь из принципа: «Общество является таким, каково духовное состояние его членов», можно вывести не только историософское: «а значит, по-настоящему хорошо устроенное общество появится в тот момент, когда человек станет по-настоящему мыслить», но и более жизненно важное: «а потому каждая выдающаяся личность своим существованием выполняет позитивную общественную роль».

Баневу авторы позволяют многое, включая даже использование доноса. Все это не имеет значения по сравнению с тем фактом, что он является носителем уникальной, умноженной силой его таланта ценности: он умеет самостоятельно, без предвзятости воспринимать мир. Он нужен всем. Правительство хотело бы его «купить», фашисты — использовать для организации в прессе атаки на лепрозорий (шантажом его пытаются заставить опубликовать тенденциозную статью). Сверхлюди хотят его поддержать. Один из них, некогда известный социолог-оппозиционер, считает, что статья должна быть написана:

— Видите ли, — сказал Зурзмансор, — статья, которую ждет господин бургомистр, у вас все равно не получится. Даже если вы будете очень стараться. Существуют люди, которые автоматически, независимо от своих желаний трансформируют по-своему любое задание, которое им дается{{8, 451}}.

Банев возражает:

— Берется последняя речь господина президента и переписывается целиком, причем слова «враги свободы» заменяются словами <…> «вурдалаки из лепрозория»… так что мой психический аппарат участвовать в этом деле не будет.

— Это вам только кажется, — возразил Зурзмансор. — Вы прочтете эту речь и прежде всего обнаружите, что она безобразна. Стилистически безобразна, я имею в виду. Вы начнете исправлять стиль, приметесь искать более точные выражения, заработает фантазия, замутит от затхлых слов, захочется сделать слова живыми, заменить казенное вранье животрепещущими фактами, и вы сами не заметите, как начнете писать правду{{8, 452}}.

Более того, бесконечно умный, абсолютный мудрец, сверхчеловек объясняет Баневу, что настоящее искусство — а он создает именно такое — в принципе никогда не может служить диктатуре:

— Моральные ценности не продаются, Банев. Их можно разрушить, купить их нельзя. <…> Господин президент воображает, что купил живописца Р. Квадригу. Это ошибка. Он купил халтурщика Р. Квадригу, а живописец протек у него между пальцами и умер{{8, 454}}.

Избежать искушения «коллаборационизма» нелегко, часто даже небезопасно, но уже воздержание от этого, умение «остаться самим собой», является важным деянием, полезным для позитивного общественного изменения (как мы уже разобрались, философски невозможного?).

Трудно без доказательств признать эту мысль в «Гадких лебедях» попыткой высказаться о диссидентском движении — тем не менее такая концепция общественной роли интеллигента с точки зрения психологических потребностей участника этого движения была бы весьма отрадной. И объясняет такую концепцию разве что лишь желание увериться в том, что заранее обреченное на поражение действие, в принципе даже не действие, а отстаивание позиции, может иметь смысл. С прагматической точки зрения концепция является абсурдом. С этической — то же самое, странно, что моралисты Стругацкие не сориентировались, что эта концепция окончательно приводит к оправданию осуждаемого ими этического релятивизма, валленродизма. В конце концов, является она чем-то неслыханно архаичным. А потому, кажется, ее источник следует искать в романтической идее творца, «через которого течет поток красоты, который не является красотой», если припомнить слова Зыгмунта Красиньского. При этом впечатление архаизма вовсе не обязательно должен был почувствовать советский читатель, для которого романтический культ великих поэтов-пророков и убеждение в исключительной общественной позиции писателя по-прежнему было актуальным способом мышления.

Произведением, которое подводило итоги размышлений об общественной роли и моральных обязательствах мыслящей личности, стал «Обитаемый остров», одна из любимых моих книг в молодости. Когда-то я понимал его как замечательный рассказ о приключениях межзвездного Робинзона в удивительном и грозном инопланетном мире, в государстве, находящемся примерно на нашем уровне цивилизации, разоренном атомной войной.

Приключения Максима Ростиславского были увлекательными. Максим утратил свой корабль и оборудование, попал в своеобразный психиатрический центр, потом, познакомившись с капралом Легиона (войск для выполнения специальных заданий, опоры местной диктатуры Неизвестных Отцов), вступает в его ряды и принимает участие в акциях против оппозиции «выродков». «Не до конца» расстрелянный за отказ исполнять экзекуцию, попадает в террористическое подполье и взрывает так называемую «башню ПБЗ». Арестован и приговорен к каторжным работам. Бежит из лагеря, путешествует по джунглям и пустыням, населенным мутантами, снова подвергается аресту, во время атомной войны сражается в штрафном батальоне. Наконец возвращается в столицу, начинает работу в правительственном институте, одновременно ведет полулегальную оппозиционную деятельность. В финале повести взрывает Центр — передающую станцию излучения, которое, действуя на человеческий мозг, позволяет Неизвестным Отцам быть абсолютными властелинами (о чем он с удивлением узнает на каторге). При этом «путает карты» Павла Григорьевича, работника земной Галактической безопасности, законспирированного на планете в качестве Странника, шефа контрразведки Отцов, который несколько лет работал по спасению планеты.

Сейчас я собираюсь обратить внимание на другие вопросы.

Тема «Обитаемого острова» в принципе является версией темы «Трудно быть богом» — упрощенной, трактуемой чисто формально. Земля, с которой стартовал Ростиславский, является той же коммунистической Землей, а Максим — таким же жителем утопии, как и Румата. Но Максима и Странника не связывают никакие «моральные принципы коммунистического человека», они не занимают по отношению к аборигенам «божественной» позиции. Стругацкие уже не считали себя обязанными закладывать в психику героев каких-то a priori выведенных из теории научного коммунизма свойств — мир и человек утопии в «Обитаемом острове» являются традиционными и только традиционными, то есть транспортом, способным к переносу любой проблематики; или даже фоном действия. Видимо, двух лет писания фантастики, удаленной от НФ, и экспериментов хватило Стругацким для того, чтобы уже последовательно принять жанровую условность, к которой писатели обратились, еще когда писали «Стажеров».

Затем: парализующее излучение, оставаясь типичной идеей НФ, является также «сгустком» реальных опасностей.

Суть этого воздействия сводилась к тому, что мозг облучаемого терял способность к критическому анализу действительности. Человек мыслящий превращался в человека верующего, причем верующего исступленно, фанатически, вопреки бьющей в глаза реальности. Человеку, находящемуся в поле излучения, можно было самыми элементарными средствами внушить все, что угодно, и он принимал внушаемое как светлую и единственную истину и готов был жить для нее, страдать за нее, умирать за нее. А поле было всегда. Незаметное, вездесущее, всепроникающее. <…> Неизвестные Отцы направляли волю и энергию миллионных масс, куда им заблагорассудится{{5, 508}}.

Небольшая группа людей, на которых излучение не действовало, единственно самостоятельно мыслящие, составляли элиту: или правящую группу, или оппозиционное подполье. Беспощадно уничтожаемое, но одновременно связанное с Отцами многими нитями, и самое важное, намеревающееся не уничтожить, а позаимствовать передающую станцию излучения, «для воспитания масс в духе добра и взаимной любви»{{52, 187}}. А потому в повести складывается классическая, «земная» система политических сил: знающая правду правительственная команда, домысливающая правду, но беспомощная или деморализованная интеллигенция, равнодушные, оболваненные и управляемые массы. Появляется также любимая Стругацкими этическая дилемма: «Можно ли использовать в добрых целях аморальные средства?» Максим делает правильный выбор, несмотря ни на какие «но», совершая внешне бессмысленный, но единственно верный в моральном плане поступок. Один против всех, потому что даже землянин и коммунист Странник ликвидировать излучение, во всяком случае, пока, намерения не имел.

Максим, как и Кандид, решился на бой в безнадежной ситуации. И выиграл. Но благодаря тому, что по меркам планеты Саракш (и Земли двадцатого века) был сверхчеловеком, на которого, например, не действовало излучение. Заканчивается «Обитаемый остров» точно таким же, как и в «Гадких лебедях», мнимым и удручающим «хеппи-эндом».

И третье замечание. Старательное сравнение текстов двух вариантов повести свидетельствует в наших глазах о произошедшей на переломе десятилетий капитуляции писателей, того, что они были вынуждены покориться[62]. Между вариантом, напечатанным во втором квартале 1969 года в ленинградской «Неве» и книжным изданием существуют значительные различия. Меня не интересуют в этом смысле те, которые возникли из-за очевидного сокращения текста повести в журнале, куда не вошли 15–17 главы книжного издания, описывающие приключения среди мутантов, контакт с белой субмариной и войну (не вошли и некоторые другие фрагменты, например, связанные с важным для последующих повестей авторов сюжетом о голованах). Зато первоочередное в этом контексте значение имеют те места, которые в журнальном издании были, а в книжном их нет, и то, что в нем изменено по сравнению с первой версией.

Прежде всего, русские Ростиславский и Павел Григорьевич (Странник) стали Каммерером и Рудольфом — немцами, которым можно «простить» больше. Таким образом были предупреждены предсказуемые упреки в несоответствии этих персонажей коммунистическому видению героев будущего. В варианте I Ростиславский прямо называл себя коммунистом — в варианте II этот фрагмент исчез. Во-вторых, и это уже серьезно обеднило смысл произведения — в варианте II исчезли все слишком ясные упоминания (вроде процитированных выше) о возможности использования излучения иными, нежели фашистские, силами. Критицизм повести потерял универсальность, упрощению подверглась и моральная проблематика, так как в ситуации, когда никто не имел намерения использовать в добрых целях подлые средства, последний поступок Максима действительно стал всего лишь мальчишеской партизанщиной, как его оценивал Странник[63].

— * —

Логическим дополнением к рассказу о «крестовом походе» Стругацких будет пара слов о том, как их книги попадали к читателям и как ими принимались. Но вначале следует вспомнить о некоторых особенностях издания и восприятия художественной литературы в СССР.

Первой, признаваемой полноправной, публикацией часто бывало издание всего произведения в так называемом «толстом журнале» (вроде «Современника», «Октября», «Невы»), органе Союза Писателей или издательства. Это ничем не мешало книжной публикации.

Также существенно отличалось, если сравнить с нашей издательской действительностью, разграничение пределов ответственности редактора и цензора. Советские издатели имели большую, чем наши, свободу решения и больше могли потерять — а потому обычно сами исполняли цензорские функции. Но могли и рискнуть. Окруженный мелочной опекой цензора польский редактор такой возможности не имел. Следует также помнить, что окончательное решение об изданиях и у нас, и в СССР принимали органы партийной и государственной администрации. Однако их вмешательство наступало обычно уже после печати и даже после распространения произведения.

И может быть, самым удивительным для поляков отличием было существование в СССР не двух, а трех «круговоротов» литературы. Помимо официальных и запрещенных изданий (эмигрантские издательства, «самиздат» политического характера, ксерографические копии и подделки государственных изданий художественной литературы) в условиях огромного и неудовлетворенного рынка изданий существовало почти легальное или полулегальное обращение машинописных копий. Таким способом не только выписывали себе понравившиеся фрагменты прозы или стихи, но переписывали и переплетали целые книжки, обладание которыми не запрещалось, если только они не были объектом торговли (что нарушало финансовые и налоговые законы). Любительские издания такого типа были весьма популярны среди любителей НФ. Так расходились не только неизданные или редкие произведения, но и любительские переводы иностранной литературы.


Наиболее удачно сложилась судьба «Второго нашествия марсиан». В январе 1967 г., вскоре после окончания работы над ним, произведение вышло в двухмесячнике Союза Писателей Бурятии, в выходящем в Улан-Удэ «Байкале». Правда, сам факт того, что для известных уже авторов не нашлось места на страницах менее провинциальных изданий, говорит кое о чем, но причиной этого было не содержание самого произведения, а неприязненная по отношению к писателям атмосфера в Москве. После прекращения полемики, вызванной атакой Немцова, весь 1966 год редакции не удостаивали их вниманием. Следующий же год, может быть, благодаря переизданию «Возвращения», оказался более счастливым.

«Нашествие…» было снабжено предисловием, в котором редакция, объяснив и обосновав странную художественную форму использованием «традиционных элементов социально-фантастического жанра <…> гротеска, гиперболы, сатиры», пыталась дополнить произведение содержанием, которое в нем, по сравнению с «Майором Веллом Эндъю», отсутствовало:

Повесть Стругацких имеет жесткую ориентированность — ее острие направлено против буржуазных обывателей, готовых принять и приветствовать любую диктатуру, любую самую противоестественную государственность при условии сохранения внешней благопристойности и уважения к жирной ряске их добропорядочности. Сегодня они принимают напалм, ведь это где-то там, далеко, и эмалевая полировка их холодильников, слава богу, от этого не страдает, а завтра обыватели примут концлагери… <…> Их [то есть Стругацких — В. К.] марсиане — это вчерашние фашисты, сегодняшние берчисты и куклуксклановцы, это — голдуотеры, и им подобные{{97}}.

Книжное издание вышло через полгода. «Молодая гвардия» выпустила тиражом 100 000 экз. великолепную, оригинальную книжечку, содержащую «Нашествие…» и «Стажеров». Во вступлении говорилось об идейном сходстве произведений, и его можно считать попыткой доказать благонадежность Стругацких. Непосредственной реакции рецензентов — если не считать полемических выпадов в «Огоньке» и «Журналисте» — не было.

Также без больших перипетий — если не считать изменений в тексте — получил читатель повесть о Каммерере-Ростиславском. Хотя к ней, подтверждая непроходящее свидетельство пословицы «Ударь в стол, ножницы отзовутся», некоторые критики имели претензии: «То вдруг пускаются в чрезвычайно путаные, странные рассуждения о крайней вредности для народа единого политического центра»{{107}}.

Два других произведения будут иметь иную судьбу. Написанные с мыслью о нормальной публикации, в 1967 г. анонсированные авторами в прессе{{18}}, «Гадкие лебеди» за четыре года так и не найдут своего издателя. После того же, как в начале 70-х разошедшаяся по стране машинописная копия повести будет вывезена (видимо, без ведома и согласия авторов) на Запад и опубликована в эмигрантском издательстве «Посев» во Франкфурте-на-Майне, об официальной публикации в СССР нечего было и мечтать. Лишь в 1987 году, под названием «Время дождя» рискнет напечатать эту повесть с продолжением в журнале «Даугава» тогдашний редактор этого журнала, известный писатель-фантаст Владимир Михайлов. До тех пор она будет обречена на самиздат и чаще всего будет трактоваться как политический памфлет с подтекстом. Рассуждали, что господин Президент — это карикатура на Хрущева, а прототипом Банева является Владимир Высоцкий. Для этого последнего допущения авторы дали непосредственный повод, вложив в уста Банева песню этого актера и барда. Естественно, в критике ничего этого прочесть было невозможно, поскольку по поводу «Лебедей» она хранила глухое молчание.

Оригинально сложилась судьба «Улитки…». Эпизоды с Кандидом, как отдельная часть, были включены в сборник «Эллинский секрет», которым в 1966 году ленинградское издательство «Лениздат» открыло новую серию (просуществовавшую недолго) ежегодно (как «Фантастика») издаваемых антологий. Издатель эпизодов с Перецом нашелся лишь спустя два года. Публикация в 1 и 2 номерах «Байкала» за 1968 год закончилась скандалом. Произведение, правда, не было включено в список запрещенных, и его можно было найти в больших библиотеках, но переиздали «Улитку» впервые и в объединенном виде лишь в сборнике «Волны гасят ветер» в 1989 году.

«Улитка на склоне» была единственным из этих четырех произведений, широко обсуждаемым в критике. Но здесь есть одна тонкость. После публикации первой части рецензенты смущенно молчали о ней и наверняка молчали бы и дальше, если бы одновременно с окончанием публикации в «Байкале» Стругацкие не «подкинули» напечатанную в журнале «Ангара» «Сказку о Тройке». Эта сатирическая повесть как бы стала сигналом для атаки на «Улитку…» по тому же самому принципу, по какому только «Хищные вещи века» сделали возможной попытку дезавуировать «Далекую Радугу», «Попытку к бегству» и «Трудно быть богом».

Первая версия четвертой «истории» приключений Привалова была написана или в перерыве работы над «Гадкими лебедями» или же незадолго до ее окончания в период с марта по май 1967 года. И сразу же начала ходить по стране в рукописи. Лишь в конце этого или начале следующего года второй вариант повести был принят в печать. Это был немалый риск! Стругацкие осмелились высмеять профессиональных, номенклатурных политиков — неважно, что речь шла о скомпрометированных сталинских деятелях. К тому же «Сказка о Тройке» вместо того, чтобы использовать «серьезную» сатиру, сохраняющую уважение, и «обоснованную» критику, была полна чистого, фарсового комизма, карикатур и ехидства, что атакуемый переносит хуже всего и что имеет плачевные результаты, если атаке подвергается власть.

В «Сказке…» предложена несложная фабула: в здании НИИЧАВО исправили лифт. И теперь можно подняться на 76-й этаж, где находится древний сказочный город Тьмускорпионь, а в нем — Колония Необъясненных Явлений (напр., снежный человек, пришелец, пытающийся отремонтировать свою «летающую тарелку», говорящий клоп и т. д.). К сожалению, власть там захватила некогда похищенная лифтом комиссия, которая должна была обследовать канализацию в институте. В качестве Тройки по Рационализации и Утилизации Необъясненных Явлений она занимается вытекающей из названия деятельностью, рассматривая в административном порядке отдельные «дела». В состав Тройки входят:

— Рудольф Архипович Хлебовводов. «По образованию — школьник седьмого класса. <…> Профессии как таковой не имеет. В настоящее время — руководитель-общественник. За границей был: в Италии, во Франции, в обеих Германиях, в Венгрии, в Англии… и так далее… Всего в сорока двух странах. Везде хвастался и прикупал. Отличительная черта характера — высокая социальная живучесть и приспособляемость, основанная на принципиальной глупости, а также на неутолимом стремлении быть ортодоксальнее ортодоксов»{{5, 301}}. Тип бюрократа — «номенклатурного человека». «Лично — никогда»{{5, 302}} не крал и не убивал.

— Фарфуркис. «Образование высшее. <…> Отличительная черта характера — осторожность и предупредительность, иногда сопряженные с риском навлечь на себя недовольство начальства, но всегда рассчитанные на благодарность от начальства впоследствии»{{5, 302}}. Аморальный прихлебатель и лгун. Тип продажного интеллигента-эксперта.

— Лавр Федотович Вунюков. Председатель. Авторы не дают его непосредственной характеристики. Используя в описании его внешности такие эпитеты, как «каменное лицо», «деревянный голос», «тяжелые веки», авторы делают его как бы обобщением пропагандистских образцов партийных руководителей. А тем, что Лавр Федотович курит любимый табак Сталина — «Герцеговину Флор», Стругацкие подсказывают читателю особенно иконоборческое сравнение.

Состав уважаемого «органа» дополняют комендант Колонии Зубо и научный консультант, известный нам Выбегалло. Власть Тройки обеспечивает Большая Круглая Печать, магической силой немедленно воплощающая в жизнь принятые решения. Вот пример ее действия:

Искусанная комарами Тройка вершит месть над очередным «необъясненным явлением» —

обширным болотом, из недр которого время от времени доносятся ухающие и ахающие звуки. <…> Есть предложение, — продолжал Лавр Федотович. — Ввиду представления собой дела номер тридцать восемь под названием «Коровье Вязло» исключительной опасности для народа, подвергнуть данное дело высшей мере рационализации, а именно: признать названное необъясненное явление иррациональным, трансцендентным, а следовательно, реально не существующим, и как таковое исключить навсегда из памяти народа, то есть из географических и топографических карт{{5, 295}}.

Через некоторое время исполняющий обязанности водителя Тройки Привалов пытается проверить дорогу на карте окрестностей и видит, что

болота «Коровье Вязло», которое распространялось ранее между озером Звериным и Лопухами, больше не было. Вместо него на карте имело место анонимное белое пятно, какое можно видеть на старых картах на месте Антарктики{{5, 296–297}}.

Неправда ли, очень напоминает бессмысленность знакомой нам информационно-пропагандистской политики? В «Сказке…» довольно много подобных аллюзий, насмешек над сопровождавшим нас много лет абсурдом. Только следует помнить, что написано и напечатано это было за много лет до того, как абсурд был признан абсурдом.

Привалова с товарищем отправляют в Тьмускорпионь в качестве разведчиков. Они посещают заседания Тройки, пытаются применить реморализатор, то есть устройство, которое должно разбудить в чинушах хотя бы искру этики и разума. Успех этого предприятия половинчатый, поскольку усыпленный интеллект хотя и удается иногда «включить», но с нравственностью дела обстоят неважно, потому что у пациентов ее заменяют «бюрократические инстинкты». Наши герои, отравляемые испарениями тупости, уже близки к тому, чтобы сломаться и всерьез включиться в работу Тройки, когда их спасают прибывающие вдруг из Института начальники, которые и прогоняют «канализаторов».

В этом произведении не так важно было действие и даже ход рассмотрения отдельных «дел». На самом деле роль играло лишь то, кто как себя вел и каким языком разговаривал. Информацию о том, на что следует обратить внимание, читатель получал уже при первой встрече героев с ожидающим остальных членов Тройки в зале заседаний Зубо:

Комендант, не спуская с нас напряженного взора, вылез из-за своего столика, сделал несколько крадущихся шагов и, остановившись перед Эдиком, протянул руку. Вежливый Эдик, слабо улыбнувшись, пожал эту руку и представился, после чего отступил на шаг и поклонился снова. Комендант, казалось, был потрясен. Несколько мгновений он стоял в прежней позе, а затем поднес свою ладонь к лицу и недоверчиво осмотрел ее. Что-то было не так. Комендант быстро замигал, а потом с огромным беспокойством, как бы ища оброненное, принялся оглядывать пол под ногами. Тут до меня дошло.

— Документы! — прошипел я. — Документы ему дай!

Комендант, болезненно улыбаясь, продолжал озираться. Эдик торопливо сунул ему свое удостоверение и заявку. Комендант ожил. Действия его вновь стали осмысленными. Он пожрал глазами сначала заявку, потом фотографию на документе, а на закуску — самого Эдика. Сходство фотографии с оригиналом привело его в очевидный восторг{{5, 212}}.

Мы видим, как с помощью явного гротеска в короткой сценке скомпрометирован и высмеян повсеместный обычай и одновременно наиболее глубинные черты общества, в котором о человеке прежде всего свидетельствует удостоверение личности.

Излюбленным и самым мощным, как я полагаю, сатирическим эффектом обозначены места, в которых персонажам позволялось высказывать и использовать в совершенно неподходящем контексте излюбленные пропагандистские выражения и обороты. Представьте, как обижены были те, кто термины «благо народа», «буржуазный либерализм», «абстрактный гуманизм», «научно-административные методы», «волюнтаризм», «субъективизм», «борющаяся молодежь», «политическое преступление» использовал в семидесятых годах и ранее — ежедневно и серьезно (или же чтил традиции также именуемых «тройками» революционных трибуналов). Номера «Ангары» с «Тройкой…» не были официально доступны. Название произведения не упоминалось в библиографиях и каталогах, и вспоминали о нем до последнего времени разве что полушепотом. «Сказка о Тройке» в 1972 году также была опубликована на Западе и, несмотря на существование официальной журнальной публикации, долго оставалась в самиздате. Лишь в 1987 г. ее перепечатала «Смена».

Авторы хватили через край. Власти Бурятской АССР решили изгнать непрошеных гостей. Важнейшая там партийная «Правда Бурятии» опубликовала статью, квалифицирующую последнюю работу Стругацких как антисоветскую, а редакции «Байкала» и «Ангары» были наказаны. Цель была достигнута, братья уже никогда ничего на этой территории не опубликовали (в семидесятых годах в качестве аварийного места печати им служил таджикский «Памир»). Но и «Правда Бурятии» стала посмешищем. Через несколько месяцев в Москве, в журнале Союза Писателей «Новый мир» была организована сокрушительная защита «Улитки на склоне» («Сказке…» уже наверняка ничто не могло помочь). Большая рецензия А. Лебедева стоит того, чтобы ее здесь обильно процитировать и показать, сколь жестким был способ ведения полемики, а также представить особенности логической гимнастики, которую пришлось тогда использовать:

Два главных героя повести, они недоумевают, и ужасаются, и стараются как-то разобраться в закономерностях этого незакономерного мира, в котором все перепутано: то, что бывает, с тем, что не должно быть, а то, чего не может быть, с тем, что, того и гляди, будет. Этот мир соткан из самых разноречивых тенденций общественного бытия. Это невероятный мир. Это мир разного рода общественных потенций, порой весьма мрачных. Перед нами как бы эмбрионы тех или иных вероятностных феноменов будущего — того будущего, которое возможно, если дать этим эмбрионам развиться. <…> Небезынтересно будет, наверное, вспомнить, что еще Чернышевский настаивал на важности разделения всех стремлений на стремления и потребности «действительные, серьезные, истинные» и стремления «мнимые и фантастические», которые не имеют оснований в «естественных потребностях» человеческой натуры. <…> Конечно, с устранением «фальшивой обстановки» подрывается база и у «фальшивых желаний», но сами собой они при этом не исчезают. С ними надо бороться, ибо и сами они борются за свое осуществление. И вот в этом-то случае художественная фантастика подчас может оказаться тем более реалистичной, чем «фантастичнее», как говорил Чернышевский, те элементы реально существующей фальши, о которых она рассказывает и вероятностную проекцию в будущее которых она нам представляет. Вот зачем этого рода литературе нужны ее «фантастические» одежды — форма соответствует содержанию, этих «одежд»… <…>

Кто со спокойной совестью ныне захочет отрицать, что нет на нашей планете «такого мнения», как пишут Стругацкие, согласно которому, «чтобы шагать вперед, доброта и честность не так уж обязательны. Для этого нужны ноги. И башмаки. Можно даже немытые ноги и нечищенные башмаки… Прогресс может оказаться совершенно безразличным к понятиям доброты и честности… <…> Все зависит от того, как понимать прогресс» [Цитата из «Улитки…» — 4, 334–335]. <…>

Да, «закономерности не бывают плохими или хорошими, они вне морали», история сама по себе не имеет цели. Но вот люди, которые «делают историю», — не вне морали, и они имеют цель. Важно, чтобы цель была правильная. Но ведь даже и в том случае, когда цель избрана правильно, бывает, случаются и разного рода уклонения от пути к этой правде, бывают искажения на этом пути. Бывают? Бывают. И тогда важно, чтобы эти уклонения и искажения не заслоняли бы собой и путь к цели, и самую цель. Новая повесть Стругацких вызвана к жизни этой заботой. Не праздной. Ибо существуют, как видно, различные, порой противоположные, представления о том, что же следует считать нормой, нормальным ходом жизни, а что — отклонением от нормы. Для героев новой повести Стругацких, скажем, действительность, окружающая их, — фактически ненормальна. Но встречаются, оказывается, и такие еще представления о жизни, согласно которым ненормально как раз именно подобное [как у героев Стругацких — В. К.] отношение к изображаемой в повести фантастической действительности! Фантастика провозглашается реальностью, нормальная жизнь подменяется нормальной фантастикой. Обстоятельства, которые, согласно Стругацким, не имеют право на развитие, противоестественны, — эти самые обстоятельства вдруг ни с того ни с сего прочно прописываются не где-нибудь, а в нашем социалистическом обществе, объявляются чуть ли не характеристическими для него!

«Это произведение, названное фантастической повестью, является не чем иным, как пасквилем на нашу действительность. Авторы не говорят, в какой стране происходит действие, не говорят, какую формацию имеет описываемое ими общество. Но по всему строю повествования, по тем событиям и рассуждениям, которые имеются в повести, отчетливо видно, кого они подразумевают», — пишет в газете «Правда Бурятии» (19 мая 1968) В. Александров.

На каком же основании делается это допущение, по каким характерным чертам совмещает В. Александров фантастическую реальность Стругацких с реальностью, им обозначенной? А вот по каким: «Фантастическое общество, показанное А. и Б. Стругацкими в повести „Улитка на склоне“, — пишет В. Александров, — это конгломерат людей, живущих в хаосе, беспорядке, занятых бесцельным, никому не нужным трудом, исполняющих глупые законы и директивы. Здесь господствует страх, подозрительность, подхалимство, бюрократизм».

Вот те на! Поистине фантастическая аберрация! Что же, выходит, все эти явления и признаки и есть то «типическое», что сразу же дает право рассматривать любую фантастику, если она включает в себя подобные элементы, как некий «слепок» с нашей действительности? Хороши же у товарища В. Александрова представления об обществе, его окружающем, ничего не скажешь… <…>

У нас по справедливости много пишут — особенно в последнее время — о необходимости всемерного развития искусства, романтически окрыленного, проникнутого пафосом романтической мечты, романтической устремленностью в будущее. Эти энергичные призывы к всемерному развитию такого рода искусства совершенно закономерны сейчас у нас. И утверждение мечты о прекрасном будущем, романтического порыва вперед и вверх находит себе необходимое дополнение в развенчании тенденций, претендующих на историческую правомерность и романтический ореол, но несовместимых с идеалом научного коммунизма{{103}}.

Оставим в стороне отчетливо видимый в процитированном тексте прекрасный пример полемического приема, который можно назвать «валянием дурака», с помощью которого проигрывается львиная часть процессов о диффамации. Лебедев не написал ничего кроме того, что «Улитка на склоне» (а значит, и другие подобные произведения) является атакой не на социализм, а на его искаженную, догматичную, тоталитарную, сталинскую форму, и что книга важна в политическом смысле, поскольку направлена против современных, сегодняшних сталинистов, которые, в свою очередь, атаками на нее проявляют свое существование и доказывают собственную живучесть. Только писал он это так, чтобы непопулярный уже термин «сталинизм» не высвечивался явно. Заметим также: упоминаемые в последнем абзаце два типа фантастики вновь придают политическую окраску специализированному, литературно-теоретическому спору о назначении и сущности научно-фантастической литературы.

Это было сделано не случайно. В общественно-политической атмосфере, возникшей в СССР в 1968 году, провозглашение тезиса о том, что НФ должна создавать образ светлого коммунистического будущего, было в некотором роде манифестацией лояльности и полного удовлетворения современными порядками. Противоположный же тезис, о том, что НФ может создавать полезные для анализа действительности «модели», строить «увеличительные стекла», позволяющие рассматривать разнообразные явления, не мог не вызывать подозрений, что он является попыткой теоретического обоснования права писателей на использование «эзопова языка», а значит, права на критику status quo, которая вряд ли проскользнула бы через цензорское сито в чистом виде.

Кто в те времена мог быть недовольным? Уж наверняка не неосталинистские ортодоксы…


Книгам Стругацких вновь было суждено оказаться в центре многоуровневого и полного подтекстов литературно-критического спора. В полную силу он разгорелся годом позже, когда «Литературная газета» начала на своих страницах дискуссию о фантастике, которая продолжалась несколько месяцев. Если не считать единичных неспециалистов с устаревшими взглядами, по-прежнему видевших в фантастике лишь беллетризованную популяризацию науки и техники, а также одиноких предшественников современных теорий, рассматривающих НФ как массовое развлекательное искусство (обращала на себя внимание статья критика из Перми{{114}}), столкнулись два направления: признанный и еще совсем недавно революционный взгляд, видящий в фантастике жанр, истребованный для презентации правдоподобных образов коммунизма, или же предостерегающую антиутопию, с одной стороны, и концепция фантастики как литературного приема безо всякой мимикрии, метода, который может служить различным целям. Эта теория с тех пор, когда ее пропагандировали почти исключительно Стругацкие, а особенно с 1967-го года, когда вышла очень хорошо написанная критическая книга Г. Гуревича «Карта страны фантазий», окрепла и обросла подробностями.

Первой значимой закономерностью дискуссии было то, что сторонники утопии неизменно демонстрировали свои политические взгляды и использовали их в качестве аргументов. Например, В. Свининников, автор статьи «Блеск и нищета философской фантастики», осуждающей целиком и полностью все книги наших героев, начиная с «Далекой Радуги», уже заглавием и во вступлении напоминал все основные принципы соцреализма в их части, касающейся служения писателей общественным классам. А другой тезис: о том, что косвенное или непосредственное указывание советским писателем на образ светлого будущего является патриотической обязанностью, так как в период всеобъемлющей идеологической войны двух систем враг использует любой пример отсутствия веры, — явно или менее явно обозначенный, можно было обнаружить в большинстве статей этой ориентации. Как доказательство сомнения рассматривался каждый присутствовавший в конкретном произведении мотив зла, если только рядом не было сказано, что это зло свойственно анклаву буржуазного будущего. (У консервативных критиков не укладывалось в голове, что фантастический мир произведения может быть чем-то иным, нежели утвердительным футурологическим видением, если только действительность представленного мира нельзя было явно разместить в настоящем или прошлом.) Такого мнения были: социолог И. Бестужев-Лада, А. Белоусов, А. Казанцев, Н. Высоков, К. Замошкин, не считая нескольких читательских писем и небольших статей.

Приглашенные к дискуссии Стругацкие от своих давних взглядов, естественно, не отказывались, но большее внимание уделили объяснению своего творчества, нежели постулатов. Поднимали флаг «философской», «социально-философской», «интеллектуальной» фантастики на этот раз писатели: Г. Гор, В. Шефнер, А. Громова, экономист З. Файнбург и критик Рафаил Нудельман.

Красной нитью их выступлений была мысль о принципиально ином, нежели в искусстве, «отражающем жизнь в формах самой жизни», отношении фантастической действительности произведения к реальному миру. То, что фантастический мотив не наследует действительность, не отражает ее, а лишь обозначает или даже дополняет, в те времена было новой мыслью для советского литературоведения. Фантастический мир, по мнению этих участников дискуссии, является миром овеществленных идей, символов, понятий, логических фигур, с помощью которых писатель участвует в решении важных вопросов современного мира, получая возможность таким способом сказать о них что-то иное или больше, чем писатель-реалист. Например, по мнению Г. Гора, он может сказать что-то новое о человеке:

Если оставить в стороне философскую прозу, бытовая и психологическая проза не ставит перед собой целью изображение универсума и универсального. Наоборот, она чуждается универсального, а изображает не космос, а квартиру, бытового и обыденного человека, а не человека-мыслителя, человека-философа, человека-творца, человека универсальных знаний и стремлений{{108}}.

По мнению Гора и Шефнера, фантастика трактует реальную действительность подобно поэзии, и фантастический образ обозначает конкретные явления только так, как «обозначает» их символ: «…если величие пресловутого айсберга в том, что наблюдателю видна только восьмая его часть, то величие фантастики в том, что ей виден весь айсберг»{{111}}. В то же время Громова и Нудельман воспользовались понятиями нового советского литературоведения, определяя научную фантастику как литературу, пользующуюся «научно-романтическим» творческим методом. Первая часть сложного слова указывала на подобие способов подхода к жизненной эмпирии писателя НФ и ученого, вторая — на полный или частичный отказ от использования отражения «форм самой жизни». Научно-фантастическое творчество заключается в «мысленном эксперименте и моделировании явлений»{{113}}, с помощью этих логических инструментов конструируются данные «возможные миры». Ни одна из реально существующих действительностей этим мирам не соответствует, но с их помощью можно осуществлять жизненно важный анализ. Например, таких политических течений, как фашизм (как таковой, а не немецкий, итальянский и т. п.), который лишь в таком фантастическом мире может существовать в «чистом состоянии». Или же проблем современного мира, таких как перенаселение, кибернетика, последствия промышленной революции…

Конечно, вышеупомянутым способом можно также популяризовать технические и общественные изобретения, но Громова и Нудельман решительно ратовали за то, что следует решать наболевшие вопросы, обвиняя сторонников утопии (возможно, не без основания) в том, что они отвлекают внимание читателей от мира вокруг.

С таких позиций предпринимались попытки защитить Стругацких, доказывая, что, поскольку в фантастических образах, как в математических моделях и в научных идеализациях, принципиально не следует искать непосредственного отражения реальности, а братья занимаются некоторыми общими проблемами (фашизм, буржуазное сознание и т. д.), то ни в коем случае «произведения не касаются и не могут касаться какой-либо реально существующей страны»{{113}}. Однако эта защита могла увенчаться успехом лишь в том случае, если бы наши герои воздерживались от упоминания советских реалий. Когда «Ангара» рядом со «Сказкой…» поместила статью того же Нудельмана с подобными тезисами, Свининникову было достаточно процитировать два коротких фрагмента, чтобы доказать, что язвительность Стругацких имеет конкретный адрес. Более того, как я уже упоминал, ортодоксы считали, что даже если текст оперирует реалиями, которые нельзя определенно оценить как искривление советских отношений, то в случае отсутствия ясно определенного адреса: «империализм», произведение является «подозрительным» — ведь читатель может попытаться «привязать» героев повести к той или иной «социальной географии»{{107}}.

«Теоретико-литературная защита» в случае Стругацких не имела никаких шансов на успех и, как это обычно бывает с выводами, имеющими «защитный», «эзоповский» характер, страдала логическими ошибками. Но «поднять забрало» отважился только З. Файнбург. Он прямо признал, что братья атакуют реальные явления, существующие и в Советском Союзе, и что к их творчеству следует относиться благожелательно, поскольку эти явления объективно заслуживают критики. Он усматривал в творчестве авторов «Трудно быть богом» борьбу с «буржуазными пережитками сознания» (опять необычайно емкий термин), естественно, встречающимися в СССР, ссылался на известную статью Ленина «Детская болезнь „левизны“…».

Загрузка...