Национальный вопрос никогда не занимал большого места в жизни Бродского. Он жил в русской культуре и русской культурой. И потому, может быть, даже в семейном плане впадать в еврейство никогда не стремился. Рассказывают такой случай: посмотрев фильм Вуди Аллена «Энни Холл» о неврастеничном еврее, раздираемом манией величия и комплексом неполноценности, да к тому же без ума влюбленном в англосаксонку «голубых кровей», Бродский небрежно бросил: «Распространенная комбинация — dirty jew и белая женщина. Абсолютно мой случай…» Бедный Иосиф все искал объяснений своей неудавшейся любви, но, думаю, и для Марины Басмановой его еврейство ничего не значило, рождение сына от него — тому явное доказательство. Это лишь попытка самооправдания в своей любовной трагедии. А в память о поморском «Пророчестве» он все-таки и дочку от позднего брака назвал Анной. Так и получилось: Андрей и Анна. И оба — от нееврейских женщин. «Абсолютно мой случай…»
В чужой ему Восток входил, как ни странно, и Израиль. Сэр Исайя Берлин рассуждал на эту тему с Дианой Абаевой:
«Д. А. А почему, по-вашему, он избегал Израиля?
Сэр И. Б. Не знаю, почему… Он не хотел быть еврейским евреем. Быть окруженным евреями, мучиться еврейскими мыслями, думать о еврейских проблемах было не для него. Его еврейство не интересовало. Он вырос в России и вырос на русской литературе. Это было для него.
Д. А. Он ощущал себя северянином, петербуржцем. Любил Север, идею Севера. Это у него общее с Оденом. Он по его стопам ездил в Ирландию, и ему тоже, как Одену, нравилась Северная Англия, Швеция. Италию он обожал, но это было сибаритское и эстетическое восхищение заезжего человека. А чтобы поработать, так это где-нибудь на Севере. Восток ему совсем был чужд, он его внутренне как будто побаивался».
Он осознанно не хотел быть евреем в литературе, еврейским поэтом, поэтом для евреев. В жизни — ради бога, он никогда не комплексовал, но и не возвеличивал свое еврейство, принимая его как данность. В литературе он был заведомо русским поэтом, и никаким другим. Его поздний бунт против русской культуры в себе самом явно не удался. В его русскости были свои провалы, свои отторжения, свое изгойство. В изгнании он одно время пытался отринуть от себя Россию, пытался издеваться над ней, что не преминул отметить Солженицын: «И так получилось, что, выросши в своеобразном ленинградском интеллигентном круге, обширной русской почвы Бродский почти не коснулся. Да и весь дух его — интернациональный, у него отприродная многосторонняя космополитическая преемственность… В „Пятой годовщине“ (1977) даже пейзажные приметы покинутой страны перечисляются без малейшего сожаления. Потом в выступлениях Бродский называл Россию своей „бывшей родиной“…»
Да, много чуждого России можно найти в позднем Бродском, как и в любом другом самых русских кровей эмигранте, много лет живущем вне родины, как и в самом Солженицыне. Не о том сейчас речь.
Меня в Бродском удивляет другое: что русскости в своей поэзии и даже в жизни, в ее запредельности и амбивалентности он так и не сумел преодолеть. И еврейскость в свою культуру не пустил. На этом сходятся и Александр Солженицын, и Наум Коржавин, и Шимон Маркиш. Последний пишет: «Смею полагать, что в этой уникальной поэтической личности еврейской грани не было вовсе. Еврейской темы, еврейского „материала“ поэт Иосиф Бродский не знает — это „материал“ ему чужой…» Он не был иудеем ни по вере, ни по мироощущению, впрочем, так же как и Осип Мандельштам и Борис Пастернак, выбравшие себе тоже осознанную судьбу в русской культуре.
«На „Кем вы себя считаете?“ — Бродский отвечал: „Русским поэтом“; на „Считаете ли вы себя евреем?“ — отвечал: „Считаю себя человеком“ …На „Важно ли для вас, что вы — еврей?“ …пространнее: „Для меня важным в человеке является, трус ли этот человек или смел, честный он или лжец. Порядочен ли он, что особенно проявляется в отношении человека к женщине“», — пишет в своей книге Людмила Штерн.
Самое поразительное и принципиальное — его отказ ходить в синагоги и выступать в синагогах. А надо сказать, что там, в американских синагогах, со своими концертами и литературными вечерами выступали не только евреи, но и известные русские поэты от Евгения Евтушенко до Андрея Вознесенского. Дешевые залы, большая скидка, свой постоянный контингент слушателей. Бродский и слышать о таких выступлениях не хотел. Боялся ли он местечковости еврейской культуры, религиозной иудейской ортодоксии, ощущения гетто в себе самом? По сути, и Павел Горелов в статье в «Комсомольской правде», и Людмила Штерн в воспоминаниях, и Александр Солженицын пишут об одном и том же — о стремлении позднего эмигрантского Иосифа Бродского если не уйти из русской культуры, то раствориться целиком в мировой, преимущественно англоязычной культуре. Он и на самом деле вроде бы стал сторониться России, посчитав ее мировой окраиной, осмеивать и ее, и христианство в своих иронических стихах, но еще больше и еще яростнее он сторонился еврейства. Именно в Америке он поразился четкой разделенности мировой культуры в глазах евреев, о чем не раз говорил в своих интервью: «Вы знаете, для русского человека… нет большой разницы между Ветхим и Новым Заветом. Для русского человека это по сути одна книга с параллельными местами, которую можно листать взад-вперед. Поэтому, когда я оказался на Западе, я был поражен (вначале по крайней мере) строгим разграничением на евреев и неевреев. Я думал: „Ерунда! Чушь собачья! Ведь это лишает их перспективы!“». Или же в другом месте: «Еврейский аспект моего бытия был, так сказать, у меня под рукой… Индуизм был недоступен, христианство, христианская традиция была недоступна… Не говоря уже о таких важных вещах, как западная культура, которая тоже была недоступна. Поэтому я сосредотачивал внимание на этих вещах в ущерб своему еврейству… На самом деле мое еврейство стало чуть более заметным для меня именно здесь, где общество построено с учетом строгого разграничения на евреев и неевреев». И при этом строгом разграничении Иосиф Бродский постарался максимально умалить свое еврейство во имя мировой культуры. И все-таки остался не «мировым», а русским поэтом.
Как-то в юности, заглянув однажды в синагогу и сбежав оттуда через несколько минут, больше никогда в жизни он в синагогах не бывал. Людмила Штерн вспоминает: «Когда умер, отпевали его и в епископальном храме, и в русской православной церкви. А в синагоге поминальной службы не было. И в гробу он лежал с католическим крестиком в руках. Было ли это его волей или желанием Марии, нам знать не дано… Весной 1995 года, когда я уговорила Бродского поехать в литературное турне по Америке, продюсер… арендовал залы в синагогах. Я показала Иосифу список снятых помещений, и он резко сказал: „Никаких синагог, пожалуйста. В синагогах я выступать не буду…“ Загадочным было и отношение Бродского к Израилю… Он от приглашения отказался: „Я, знаешь ли, плохой еврей“. Звучало это странно. И для еврея, и для христианина, и для мусульманина, сквозь всю историю человеческой цивилизации Израиль — одно из самых значительных и волнующих мест на земном шаре. Известно, что Бродского не раз и не два приглашал Иерусалимский университет — читать лекции или выступить с литературными вечерами, — он даже не желал это обсуждать…»
Думаю, не было в этих отказах ничего антиеврейского — прежде всего Бродский боялся слиться с проникающей повсюду и все-таки замкнутой только на себя еврейской культурой. Боялся остаться в памяти в качестве «еврейского поэта», где на первом плане окажется не «поэт», а именно «еврейский». Такое торжество второстепенного над главным его решительно не устраивало.