СЕМЕЙНОЕ СЧАСТЬЕ

Изумительный снимок Иосифа и Марии, сделанный другом поэта Михаилом Барышниковым в 1994 году в зоопарке Флориды, я бы назвал «Семейное счастье». То, о чем мечтали его родители. То, о чем мечтал и он сам. Не случайно он и дочке своей дал имя Анна, как предсказал в «Пророчестве», и два других, в честь отца и матери — Александра и Мария.

На снимке то, на что уже почти не надеялся сам Иосиф Бродский. Движение, жизнь, любовь, Иосиф с Марией торопливо идут по зоопарку Флориды вслед за тигром, Бродский даже снял очки на ходу. Сам Барышников вспоминает о своей съемке: «Там огромные вольеры, тигр терся о решетку, а Иосиф мурлыкал: „Мрау… мрау… мрау“… Сидел, наверное, минут двадцать. Потом пришла Мария, и тигр, значит, побежал. Они — за ним. Туда и сюда. Параллельно, с другой стороны, есть еще вольеры. По-моему, с леопардами. Мария смотрит на леопарда в одну сторону, а Иосиф — на тигра — в другую». Живой снимок вышел лучше любого постановочного. Все детали подчеркивают стремительное движение их обоих — движение к счастью, которое они заслужили.

В 1980-е годы, при всех своих внешних успехах, даже при Нобелевской премии в 1987 году, при получении звания поэта-лауреата США в 1991 году, при непрерывном присуждении почетных званий докторов тех или иных университетов: Йеля, Дартмута, Оксфорда, — в своей личной жизни Иосиф был несчастен и одинок. Его все больше утомлял хоровод окружавших его женщин, вечно любимая Марина по-прежнему была далеко, а всё остальное, думаю, он всерьез не воспринимал. Как писали переживавшие за него друзья: «Каменея, болея, все более превращаясь при жизни в бронзу и мрамор, обжегшийся в первой попытке полюбить всем своим существом, всем сердцем, он, познав жизнь и людей, холодным рассудком отвергал плывших на него потоком жалких хищниц, мерзких стерв и пустых „дам — не дам, дам, но не вам“, пытаясь выловить в избраннице иное качество содержательности и человечности, надежности и мудрости…»

Я не хочу обидеть никого из обширного «донжуанского списка» Бродского — напротив, благодарен всем его женщинам за то, что они, как могли, согревали и обихаживали поэта. Но, говоря откровенно, в его жизни было только две женщины: Марина и Мария, — и одна дочка Анна. Всё остальное — или выдуманное, или сочиненное, или преувеличенное, или даже существовавшее и существующее в реальности для него не представляло интереса: «Так, одна знакомая…» Они никак не нарушали его одиночества.

Это горчайшее одиночество отражалось и в американских стихах. Первые три года в Анн-Арборе он жил в вакууме, в полной изоляции. Он, как мог, терпел свое одиночество, даже хорохорился в письмах: «Я в высшей степени сам по себе, и в конце концов мне это даже нравится, — когда некому слова сказать, опричь стенки». Но давайте лучше почитаем его стихи той поры, чтобы определить истинное настроение поэта:

Здесь снится вам не женщина в трико,

а собственный ваш адрес на конверте.

Здесь утром, видя скисшим молоко,

молочник узнает о вашей смерти.

Здесь можно жить, забыв про календарь,

глотать свой бром, не выходить наружу

и в зеркало глядеться, как фонарь

глядится в высыхающую лужу.

Думаю, он готов был променять и нобелевскую славу, и ворох наград на простое семейное счастье. Сколько же можно сидеть в президиумах, скитаться по городам и странам — и знать, что дома тебя никто не ждет?

Я одинок. Я сильно одинок.

Как смоква на холмах Генисарета.

В ночи не украшает табурета

ни юбка, ни подвязка, ни чулок.

Внешне всё было хорошо. Он гонял на машинах: «И какой же русский (а особенно еврей) не любит быстрой езды», — любил вкусно и обильно поесть, обожал восточную кухню, но не забывал и привычную русскую водку, особенно хреновую и кориандровую. На Нобелевскую премию стал даже совладельцем ресторана «Русский самовар», где и сам любил посидеть, выпить, попеть русские народные песни. Вот отрывок из его интервью:

«— Чем занимается Иосиф Бродский, „пока не требует поэта к священной жертве Аполлон“?

Бродский: Он читает, выпивает, куда-нибудь ходит, смотрит, как садится солнышко или как оно восходит…»

Устав от одинокой жизни в глухом провинциальном городишке, Бродский в 1981 году переезжает в Нью-Йорк. Казалось бы, он переместился в центр литературной, светской, богемной, какой угодно жизни и в этом шумном мегаполисе позабудет о своем одиночестве. Поначалу так и случилось: его окружали друзья-эмигранты, журналисты исправно брали интервью, подружки плавно, без обид, сменяли друг друга. Многие из них — что итальянская славистка Аннелиза Аллева, что соседка по дому на Мортон-стрит Маша Воробьева, что американка Кэрол Юланд — искренне любили его, во всем помогали и служили ему, но, как пишет поэт:

У всего есть предел, в том числе у печали.

Взгляд застревает в окне, точно лист в ограде.

Можно налить воды. Позвенеть ключами.

Одиночество есть человек в квадрате.

В центре оживленного города Иосиф Бродский писал, что если «одиночество есть человек в квадрате», то «поэт — это одиночка в кубе».

Ночь. Дожив до седин, ужинаешь один.

Сам себе быдло, сам себе господин.

Целая группа стихов в сборнике «Урания» связана с Аннелизой Аллева. Бродский вписал ее имя над «Арией», над стихотворением «Ночь, одержимая белизной…», над «Элегией». А к стихотворению «Сидя в тени» он сделал следующую приписку: «Размер оденовского „1 сентября 1939 года“. Написано — дописано на острове Иския в Тирренском море во время самых счастливых двух недель в этой жизни в компании Анны Лизы Аллево»… Под посвящением той же Аннелизе другая фраза: «…на которой следовало бы мне жениться, что, может быть, еще и произойдет», — о чем и рассказал позже Евгений Рейн. Эти предположения о женитьбе высказывались и в адрес других добрых приятельниц Иосифа Бродского. Он готов был жениться и на итальянке, и на американке, и на полячке. Страшился пустоты одиночества, но для себя все же ждал чего-то необычного, как в детстве — ждал принцессу…

В Нью-Йорке он поселился недалеко от Гудзона, на Мортон-стрит, в доме, к которому сегодня ходят туристы, но на котором, в отличие от его питерского дома Мурузи, от дома в Норенской и даже от вокзала в Коноше, нет никаких мемориальных досок и памятных табличек. Спроси на нью-йоркских улицах про Бродского, никто никогда ничего не скажет. Да и что сказать: был некий профессор, вроде бы русский, который и школу-то среднюю не окончил, нигде не учился, но зато преподавал более двадцати лет в крупнейших американских университетах. Повезло парню. Поддержали как политическую жертву советского строя…

Услышав нечто подобное, Бродский злился, порой даже рвал отношения с теми, кто видел в нем прежде всего диссидента, жертву режима. Его откровенно бесило, что именно судом и ссылкой многие на Западе объясняли его мировую известность. Даже многие известные западные писатели признавали: мол, стихов Бродского не читали, но поддерживают его как пострадавшего от советского строя. Он же хотел, чтобы его ценили за поэзию, за его творчество, а не за судебный процесс и ссылку. И со студентами своими Бродский говорил не о плохом советском строе, а о великой русской культуре. Кстати, им он был известен скорее не как лауреат Нобелевской премии, а как лауреат американской премии Гениев, как гордость Америки. Кроме работы в университетах Бродский охотно ездил по всей Европе со своими лекциями. Все-таки Америка чем-то его не устраивала. Недаром о Нью-Йорке он не написал практически ни одного стихотворения, переносясь душой то в Венецию, то в Швецию, то в Париж, то в родной Петербург. Меня поразил его диплом нобелевского лауреата: на одной странице текст, где написано, что в 1987 году Нобелевскую премию по литературе получает Иосиф Бродский, а на другой — коллаж из памятных для поэта мест, где и Медный всадник, и Нева; сверху, как в православном храме, лики наших святых, и в середине нечто вроде буденовки с пятиконечной звездой. Неужели это специально для Иосифа Бродского придумали такую композицию?

Жизнь складывалась удачно, вот только, уходя от внешнего мира, он опять погружался в пугающую пустоту одиночества. Родителей уже не было в живых, с Мариной они окончательно расстались, с сыном Андреем отношения не сложились после его единственного приезда в Америку.

Что это? Грусть? Возможно, грусть.

Напев, знакомый наизусть,

Он повторяется. И пусть.

Пусть повторится впредь.

Пусть он звучит и в смертный час,

как благодарность уст и глаз

тому, что заставляет нас

порою вдаль смотреть.

На людях он веселился, любил посидеть в «Русском самоваре», попеть в компании друзей «Очи черные» и «Мой костер в тумане светит…». Иногда заезжал на ночь к подружкам, иногда привозил их к себе, но грусть не проходила.

Окончательно расставшись с Мариной, он продолжал мечтать о новой любви, способной вытеснить старую. И вот — случилось. На его лекцию в Париже, в Сорбонне, в январе 1990 года приехала специально из Италии юная красавица из самых аристократических русско-итальянских кругов Мария Соццани. Ее мать из рода Трубецких-Барятинских, а отец, итальянец Винченцо Соццани, был высокопоставленным управляющим в компании «Пирелли». После лекции Мария написала ему письмо, завязалась переписка. Уже спустя десять дней, 23 января, вместе с Марией Соццани он идет в Нью-Йорке на день рождения своего друга Дерека Уолкотта. Любовь стремительно развивалась. Летом они едут в привычную для него Швецию, а в сентябре того же 1990 года Иосиф увез Марию в Стокгольм, поближе к балтийским берегам, и 1 сентября они поженились. Многие поговаривали, что выбор пал на Марию, потому что она была очень похожа на Марину Басманову. К тому же — созвучие имен и внешняя схожесть, не слишком заметная, но подмеченная друзьями. «Его жена Мария Соццани-Бродская похожа и на Зару Леандер, и на Марину Басманову», — писала Людмила Штерн. Я не стал бы педалировать этот момент схожести и созвучия. Мария прежде всего очень созвучна самому Иосифу. И по библейским ассоциациям, и по самой жизни.

В Швеции перед свадьбой им было начато любовное стихотворение «Törnfallet», посвященное Марии и законченное только в 1993-м, незадолго до рождения дочери. Торфлет — название прелестного местечка в глуши Швеции, где Иосиф счастливо проводил время со своей возлюбленной Марией. Он вновь, после многих лет напряженных отношений с Мариной Басмановой, стал счастливым человеком. К сожалению, поэт в тот период увлекся англоязычными, не самыми удачными своими стихами, и любовная лирика прозвучала по-английски. Впрочем, есть и переводы на русский. Вот один из них, принадлежащий перу Кирилла Анкудинова:

Швеции посередине

Лежу в луговине,

Слежу краешком зренья

Облачное круженье.

Вдовушку манит север —

Оборвала весь клевер:

— Будет тебе веночек,

Миленький мой дружочек.

…Как нас венчали зори

Там, в гранитном соборе,

Свадебной лентой снежной,

Сосен речью мятежной.

Озера лик овальный,

Зеркала блик хрустальный,

Ты, и волны, и блеск опала —

Трещина зазияла.

Каждой полночью черной

Огненно и упорно

Рыжее солнце твое светило —

И прибавлялась сила.

Голос твой глуше, тише.

Слушаю и не слышу

Звуки «Ласточки синей»

За звуковой пустыней.

Вечерние тени

Крадут цвета, измеренья.

Там, где цвело лугов убранство, —

Ледяное пространство

Умиранья и ночи.

Вижу близкие очи

Звезд. Вот и Венера.

А меж нами — безлюдная сфера.

Конечно, Кирилл Анкудинов — не Бродский, хотя я очень ценю его критику. Но этот перевод дает представление о сюжете стиха, о его замысле и, конечно, о чувствах Бродского к Марии. Мне важно то, что свою новую любовь Иосиф Бродский сразу — во всяком случае на период свадьбы — попытался максимально приблизить к своей родине, к балтийским просторам. А после его смерти сама Мария, без всякого выдуманного болтунами завещания, решила похоронить Иосифа уже у себя на родине, в Венеции, поближе к своему дому. Как же крепки национальные и пространственные корни у любого человека!

Об этой сущности говорит и его рисунок — автопортрет: кот, растянувшийся вдоль Балтийского моря. А внизу надпись: «Внутренняя сущность Иосифа Бродского». Да, он обожал котов, он и сам был, как кот, который всегда гулял сам по себе, но не где-то в безбрежном пространстве, а у родной Балтики. Он и жил всегда с детства с котами. Говоря по телефону, любил заканчивать разговор характерным «мяу-мяу», «мур-мур-мур». В США у него был кот Миссисипи, в Ленинграде — Пасик. Бродский считал, что в каждом кошачьем имени обязательно должен присутствовать звук «с».

Как-то написал: «Я, как кот. Когда мне что-то нравится, я к этому принюхиваюсь и облизываюсь… Вот, смотрите, кот. Коту совершенно наплевать, существует ли общество „Память“. Или отдел пропаганды ЦК КПСС. Так же, впрочем, ему безразличен президент США, его наличие или отсутствие. Чем я хуже кота?» В письмах Бродского к знакомым, к родителям, на книгах, подаренных им, встречается много рисунков с изображением котов, выполненных самим поэтом. Одно из поздних эссе Бродского о поэзии так и называется «Кошачье мяу».

Кошачья природа, считал Бродский, близка к поэтической, и несомненно, кот был для поэта тотемным животным. Когда-то в Ленинграде у него была Кошка в Белых Сапожках. Позже жил у него рыжий кот по прозвищу «Большой Рыжий», Иосиф звал его по-английски Big Red. После смерти этого кота Иосиф Бродский поместил его фотографию в рамку и поставил на столе в квартире в Нью-Йорке на Мортон-стрит. После смерти уже самого Бродского его кот Миссисипи долго не находил себе места, а всю ночь перед его смертью громко мяукал. Потом долго тосковал. Сохранился грустный снимок — Миссисипи через месяц после смерти Иосифа свернулся в клубочек в кресле своего ушедшего хозяина. Глядя на эту фотографию, ясно понимаешь две вещи: поэт уже никогда не вернется, и — любовь существует.

Питерскому коту Самсону посвящено стихотворение:

Кот Самсон прописан в центре,

в переулке возле церкви.

Он красив и безработен.

По натуре — беззаботен…

<…>

Обеспеченный ночлегом,

он сочувствует коллегам:

тот — водичку пьет из Мойки,

тот — поужинал в помойке,

тот — вздремнул на полчаса,

тот — спасается от пса,

тот — совсем больной от стужи…

…Кран ворчит на кухне сонно:

«Есть ли совесть у Самсона?..»

На даче Анны Ахматовой поэт сдружился с соседским котом Глюком, о котором Ахматова говорила: «Ну, знаете, это уже не кот, это целых полтора кота». Бродский даже описал внешность этого Глюка. «Открывается старая, шуршащая… дверь и из-за нее выглядывает пушистая прелесть… знатный кот, всем котам кот…» Видя, как поэт привязался к этому Глюку, Анна Андреевна стала его самого звать «Полтора кота». Впрочем, в прежней жизни, по буддийским канонам, которые Бродский хорошо знал, он и представлял себя рыжим пушистым котом. Как пишет Валентина Полухина, этот рыжий кот стал являться его друзьям после смерти поэта. Его видели в Нью-Йорке на могиле поэта. Режиссер Андрей Хржановский даже снял анимационно-документально-игровой фильм «Полтора кота», посвященный Иосифу Бродскому. В фильме кот — alter ego поэта, экран заполнен самыми разными котами, рисованными и живыми (в роли кота Бродского снимался кот писателя Андрея Битова).

Из северной ссылки Иосиф не раз посылал родителям и знакомым рисунки себя в виде кота. Людмила Штерн вспоминает: «Мама выиграла двухнедельного котенка в преферанс и объявила конкурс на лучшее имя». Бродский назвал юного кота картежным именем Пас, или ласково — Пасик. Пасик обожал, когда его гладили, позволял делать с собой что угодно, сворачивать, поворачивать, надевать на нос очки. О нем поэт тоже написал стихи:

О синеглазый, славный Пасик!

Побудь со мной, побудь хоть часик.

Смятенный дух с его ворчаньем

Смири своим святым урчаньем.

Позволь тебя погладить, то есть

Воспеть тем самым, шерсть и доблесть.

Как-то Бродский сказал: «Обратите внимание — у кошек нет ни одного некрасивого движения». В американском одиночестве Иосифа Бродского спасал и оживлял лишь кот Миссисипи. Если к Бродскому приходили гости, знаком особого расположения служило предложение поэта: «Хотите, я разбужу для вас кота?» После замужества Мария стала звать обоих своих мужчин — рыжего Миссисипи и Иосифа — котами: «Эй, коты, идите сюда!» Оба откликались на зов немедленно. Иногда Бродский вывозил своего кота из Нью-Йорка на природу в деревню Саут-Хэдли.

Андрей Вознесенский, вспоминая встречу с Бродским в его нью-йоркской квартире в Гринвич-Виллидже, выделяет, что первым делом хозяин квартиры спросил его: «А у вас есть кот?» — и с интересом выслушал историю Вознесенского, как его кошка забралась на высоченную сосну на даче в Переделкине и пришлось пилить сосну, чтобы спасти ее. Звали ее Кус-кус, и Бродскому это имя приглянулось: «О, это поразительно. Поистине в кошке есть что-то арабское. Ночь. Полумесяц. Египет. Мистика…»

Загрузка...