Все-таки не случайно Иосиф Бродский любил китайские ресторанчики. Именно там и дождался он своей Нобелевской премии в 1987 году. Конечно же, он знал, что является одним из трех-четырех фаворитов премии. Готовился к ней, мечтал о ней. Когда-то в гостях у Лосевых он написал шуточное двустишие по-французски:
Prix Nobel?
Oui, ma belle, —
что означает: «Нобелевская премия? / Да, моя красавица».
Уже с 1980 года его имя фигурировало в списке вероятных кандидатов, так что у мировой общественности присуждение ему Нобелевской премии особого удивления не вызвало. Но момент неожиданности всегда оставался.
В ожидании возможного решения Иосиф Бродский, прилетев из Нью-Йорка, остановился в Лондоне, как обычно, у своих давних друзей, известного пианиста Альфреда Бренделя и его жены Рене, в симпатичном местечке Хэмпстед, дачном пригороде британской столицы. Хэмпстед облюбовали писатели и художники, артисты и музыканты. Здесь жили Ромни, Стивенсон, Голсуорси, Грэм Грин… Поблизости — квартиры-музеи поэта Китса и Зигмунда Фрейда, здесь когда-то жила балерина Тамара Карсавина и находится знаменитый дом Анны Павловой. Рядом с Грэмом Грином жил и автор шпионских книг Джон Ле Карре — литературный псевдоним, под которым приобрел мировую известность Дэвид Джон Мур Корнуэлл. Ле Карре хорошо знал Иосифа Бродского, и в этот день, 22 октября 1987 года, они решили вместе пообедать в любимом китайском ресторанчике.
Джон Ле Карре позже рассказывал Валентине Полухиной:
«Когда я позвал Иосифа на ланч, я думаю, он принял приглашение по двум причинам: во-первых, у Рене Брендель не принято было пить, во всяком случае не столько, сколько ему хотелось бы, а во-вторых, конечно, ему надо было как-то убить время в ожидании новостей. У меня-то об этом не было ни малейшего представления. Я просто-напросто не помнил, что это был как раз момент присуждения Нобелевских премий. Я не люблю литературу в ее общественных проявлениях, литература как индустрия мне противна. И тут Рене Брендель появилась в дверях. Она крупная немка, высокая, все еще говорит с легким немецким акцентом, весь авторитет и известность ее мужа как бы перешли к ней, и она говорит: „Иосиф, тебе нужно идти домой“. А он говорит: „Зачем?“ К этому времени он уже выпил два или три больших виски (большой виски — 62 грамма. — В. Б.). А она говорит: „Тебе присудили премию“. Он говорит: „Какую премию?“ А она говорит: „Нобелевскую премию по литературе“. Я сказал: „Официант! Бутылку шампанского!“ Так что она присела и согласилась на бутылку шампанского. Я у нее тогда спрашиваю: „Вы откуда узнали?“ Она говорит: „Шведское национальное телевидение подстерегает Иосифа возле нашего дома“.
Оставаясь в этот момент единственным трезвомыслящим человеком, я спрашиваю: „Кто вам сказал, почему вы уверены?“ Она говорит: „Все шведы говорят“. Я говорю: „Ну, знаете, кандидатов-то три или четыре, так что шведы, может, у каждой двери караулят, нам надо поточнее разузнать, прежде чем мы сможем спокойно выпить шампанского“. А тогда как раз издатель Иосифа, Роджер Страус, был в Лондоне, так что Джейн позвонила ему в гостиницу, и он подтвердил, что да, пришло сообщение из Стокгольма о том, что премия присуждена Иосифу. Итак, мы выпили шампанского. Иосиф шампанского не любил, согласился символически, ему хотелось еще виски, но Рене сказала, что ему нужно идти домой, и мы пошли… Выглядел он совершенно несчастным. Так что я ему сказал: „Иосиф, если не сейчас, то когда же? В какой-то момент можно и порадоваться жизни“. Он пробормотал: „Ага, ага…“ Когда мы вышли на улицу, он по-русски крепко обнял меня и произнес замечательную фразу. Он сказал: „Итак, начинается год трепотни“. Это было великолепно. И потом он отправился приниматься за свои дела. Конечно же, была у Иосифа и другая сторона — он был выдающимся профессионалом. Умел оказывать давление на кого надо и, я уверен, делал это… Я познакомился с ним в доме Рене Брендель, но он у них тогда не останавливался, а снимал что-то под горкой в Саут Энд Грин, и после ужина у Рене (мы сильно выпили, но были в очень хорошем настроении) мы дошли до его дома и пили там уже вдвоем. У него там была впечатляющая коллекция виски. Это было еще до того, как я побывал в России. После этого мы встречались еще пять-шесть раз. Я чувствовал, что ему приятно со мной, а мне было приятно с ним…»
Дальше пошел тот самый, счастливый «год трепотни», год встреч с королевой Швеции, выступлений в самых изысканных обществах, бесчисленных интервью и поездок. В первом же интервью, которое он дал после китайского ланча с Ле Карре, Бродский публично заявил, кому обязан этой премией: «Ее получила русская литература». Да, сам Иосиф Бродский был к тому времени гражданином Америки, но премию-то дают не за гражданство, а за творчество, а творчество его принадлежало русской литературе. Он долго раздумывал над тем, на каком языке читать нобелевскую лекцию. Написал он ее по-русски, затем сам же перевел на английский язык и до самого последнего момента вносил поправки. Ему предлагали прочитать английский вариант, но это означало бы, по мнению самого Бродского, что премию получил англоязычный эссеист, а он себя считал прежде всего русским поэтом и потому выбрал для выступления русский текст.
С этим текстом связан и политический сюжет. Представители советского посольства в Стокгольме выразили желание присутствовать на вручении Бродскому Нобелевской премии. Советским послом в Швеции в то время был бывший главный редактор «Комсомольской правды», известный литературный критик Борис Панкин. Как критик, он прекрасно понимал, что у него есть шанс войти таким образом в историю литературы. Но как советский дипломат, он хотел знать, что в прочитанном тексте не будет выпадов против Советского Союза. Насколько я понимаю, Бродский и сам был бы не против пойти на первый контакт с официальным представителем своей родины. Заниматься какой-то особенной политикой в своей лекции он не собирался, но тем не менее обойтись без высказываний о трагической судьбе литературы в России XX века не мог. Пришлось так мечтавшему поучаствовать в церемонии советскому послу Борису Панкину отказаться от участия в церемонии.
Бродский оказался пятым русским писателем, удостоившимся этой высокой литературной награды после И. Бунина (1933), Б. Пастернака (1958), М. Шолохова (1965) и А. Солженицына (1970). В формулировке Нобелевского комитета было сказано: «Премия присуждается за литературное творчество редкостной широты, отмеченное остротой интеллекта и поэтической интенсивностью».
В России уже начиналась перестройка, и поэтому власти, в отличие от предыдущих гневных нападок на нобелевских лауреатов Бориса Пастернака и Александра Солженицына, не спешили бурно реагировать. Но уже короткое время спустя о Бродском заговорила вся Россия, весь тогда еще Советский Союз. Ведь и в этот раз определенная политическая интрига была: на премию выдвигали и советского писателя Чингиза Айтматова. Вполне может быть, что это лишь усилило шансы Иосифа Бродского — все западное антисоветское лобби поддержало поэта. Ну и хорошо. Получил бы премию Айтматов — стал бы киргизским нобелевским лауреатом, а России бы никакой славы не досталось, хотя Айтматов тоже писал по-русски и был воспитан на русской культуре. А Бродский так сразу же и заявил, что премия дается русской литературе! К перестройке он отнесся с присущим ему скептическим юмором, написал на эту тему сатирическую пьеску «Демократия», Горбачева всерьез воспринимать не хотел, но за событиями в России следил внимательно.
Уже 8 ноября, еще до вручения Нобелевской премии в Стокгольме, в «Московских новостях» появилось скромное упоминание о присуждении премии русскому поэту без каких-либо оценок его творчества. А в декабрьском номере «Нового мира» была напечатана отлично составленная Олегом Чухонцевым подборка стихов: «Письма римскому другу», «Письма династии Минь», «Новый Жюль Верн»… Так началось литературное возвращение Иосифа Бродского на родину. «Как блудный сын, вернулся в отчий дом / и сразу получил все письма».
Появились и первые отклики на присуждение премии, высказанные русскими писателями. Юнна Мориц откомментировала событие так: «Это победа над всеми формами имитации и лакейства». Не получивший премию Чингиз Айтматов сдержанно отметил: «Выражу только свое личное мнение. К сожалению, лично я его не знал. Но причислил бы к той когорте, которая сейчас ведущая в советской поэзии: Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина. Возможно (это мое личное предположение), его стихи будут у нас опубликованы. Если поэт известен лишь узкому кругу почитателей, это одно. Когда его узнают массы — это совсем другое». 25 октября о вручении Иосифу Бродскому Нобелевской премии объявили под аплодисменты со сцены Большого зала Центрального дома литераторов. Лидия Чуковская сразу же отреагировала: «Все мы тут уже с четверга поздравляем друг друга…»
Газеты всего мира сообщили о премии на самых видных местах, активно беря интервью у находившихся за границей или в эмиграции писателей. Помню, я в то время, в октябре 1987 года, был в Мексике на гастролях Малого театра, в котором тогда работал завлитом. Ко мне приехал корреспондент крупной мексиканской газеты «Эксельсиор», и я с радостью высказался о присуждении премии Бродскому. В Париже в «Русской мысли» сразу же откликнулся друг Бродского, известный писатель Владимир Максимов: «Гораздо ближе нас свела эмиграция. Честно говоря, зная его, зная глубоко укорененное в нем отвращение ко всякого рода политике или общественной деятельности, я даже не решился предложить ему в самом начале войти в редакционную коллегию „Континента“, а когда как-то в случайном разговоре затронул эту тему, то к своему удивлению и, не скрою, радости получил немедленное согласие. Надо хорошо знать Иосифа Бродского, чтобы по-настоящему оценить этот его шаг. Кому-кому, а мне-то доподлинно известно, какое огромное давление приходится выдерживать не только нашим членам редколлегии, но и рядовым авторам со стороны тех, кто, как на Востоке, так и на Западе, не брезгует никакими средствами, только бы заткнуть рот подлинно свободному русскому слову…
Его публикации в „Континенте“ — всегда событие и для редакции, и для читателей. Я заранее знаю, что номер, в котором печатается Бродский, разойдется сразу и до последнего экземпляра. И закономерно, ибо, что бы он ни предложил своей аудитории — стихи, эссе или мысли о литературе, — это всегда будет написано, как выразился однажды Борис Пастернак, до полной гибели всерьез. Недаром авторская библиография поэта оказалась в нашей картотеке наиболее обширной: 18 публикаций за неполных 14 лет существования журнала. Присуждение Иосифу Бродскому Нобелевской премии по литературе за 1987 год — это не только событие в русской литературе вообще, но и праздник для всех нас: и на родине, и в эмиграции…»
Еще один известный эмигрант, критик и философ Никита Струве сказал: «У русской поэзии Нобелевский комитет оставался в долгу (Пастернака в 1958 году прославил „Доктор Живаго“): в лице Бродского великая гонимая русская поэзия XX века, которой, пожалуй, в мире равных нет, признана в присущем ей универсальном значении».
Прислал свое поздравительное письмо лауреату и президент США Рональд Рейган.
Шестого декабря Иосиф Бродский прилетел в Стокгольм. В тот же день провел пресс-конференцию. 8 декабря прочитал нобелевскую лекцию в здании Шведской королевской академии. На другой день был торжественный прием в здании Шведской академии, а вечером — выступление в Стокгольмском драматическом театре.
Десятого декабря в ратуше король Швеции Карл XVI Густав вручил поэту Нобелевскую премию по литературе в размере 340 тысяч долларов. В ответ Бродский произнес благодарственную речь. Он откровенно радовался, хотя и смущался, и по своей неисправимой привычке подшучивал над «голливудски-опереточным характером» мероприятия. Он разделял для себя литературную значимость Нобелевской премии и сиюминутный карнавальный ритуал, ему откровенно чуждый. После вручения премии он писал Исайе Берлину: «После речи в Академии — салют в честь моей милости в стокгольмском небе. От всего этого чувствуешь себя лгуном, жуликом, узурпатором, подлой, неискренней скотиной… С другой стороны, для человека, родившегося в Петербурге, обедать со шведским королем в его дворце — переживание в известной мере пикантное… Меня не оставляло некое смутное ощущение исторической логики происходящего».
На празднование в Стокгольм приехали его друзья — Лев Лосев, Томас Венцлова, Маша Воробьева, Вероника Шильц, Кейс Верхейл, Джованни Буттафава, Марго Пикен. Бродский искренне жалел, что до этого момента не дожили его отец с матерью. Увы, проживи они еще три-четыре года, и всё могло бы пойти по-другому. Во-первых, в декабре 1987 года родителей на церемонию обязательно бы уже пустили; во-вторых, неизбежно бы и сам Иосиф вскорости не один раз побывал бы на родине. Но прошедшего не воротишь. И остался лежать нобелевский кот с книжкой под мышкой на прибалтийских берегах со стокгольмской ратушей в изголовье, внимательно вглядываясь в сторону родного Санкт-Петербурга. Когда празднования утихли, Иосиф Бродский подвел итоги: «В моем лице победили как минимум пятеро. Это Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Оден и Фрост. Без них я бы не состоялся как писатель, как поэт. Без них я был бы гораздо мельче».
Впрочем, о своих славных предшественниках он говорил и в нобелевской лекции. Эта блестящая речь подтверждала значимость литературы для жизни вообще, для каждого человека в частности:
«Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную — но не стихотворение, скажем Райнера Марии Рильке. Произведения искусства, литературы в особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения. За это-то и недолюбливают искусство вообще, литературу в особенности и поэзию в частности ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи исторической необходимости. Ибо там, где прошло искусство, где прочитано стихотворение, они обнаруживают на месте ожидаемого согласия и единодушия — разнодушие и разноголосие, на месте решимости к действию — невнимание и брезгливость. Иными словами, в нолики, которыми ревнители общего блага и повелители масс норовят оперировать, искусство вписывает „точку-точку-запятую с минусом“, превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую рожицу. Великий Баратынский, говоря о своей Музе, охарактеризовал ее как обладающую „лица необщим выраженьем“. В приобретении этого необщего выражения и состоит, видимо, смысл индивидуального существования, ибо к необщности этой мы подготовлены уже как бы генетически. Независимо от того, является человек писателем или читателем, задача его состоит в том, чтобы прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь…»
И уже как окончательный вывод: «Язык и, думается, литература — вещи более древние, неизбежные, долговечные, чем любая форма общественной организации».
Иосиф Бродский кроме своего поэтического и, шире, литературного творчества был великим пропагандистом самой литературы. Пожалуй, никто до него из нобелиатов так страстно и логично не доказывал первичность искусства и литературы:
«При всей своей кажущейся демократичности и осязаемых практических выгодах для писателя утверждение это вздорно и представляет собой попытку подчинить искусство, в данном случае литературу, истории. Только если мы решили, что „сапиенсу“ пора остановиться в своем развитии, литературе следует говорить на языке народа. В противном случае народу следует говорить на языке литературы. Всякая новая эстетическая реальность уточняет для человека реальность этическую. Ибо эстетика — мать этики; понятия „хорошо“ и „плохо“ — понятия прежде всего эстетические, предваряющие категории „добра“ и „зла“. В этике не „все позволено“ потому, что в эстетике не „все позволено“, потому что количество цветов в спектре ограничено. Несмышленый младенец, с плачем отвергающий незнакомца или, наоборот, тянущийся к нему, отвергает его или тянется к нему, инстинктивно совершая выбор эстетический, а не нравственный. Эстетический выбор всегда индивидуален, и эстетическое переживание — всегда переживание частное. Всякая новая эстетическая реальность делает человека, ее переживающего, лицом еще более частным, и частность эта, обретающая порою форму литературного (или какого-либо другого) вкуса, уже сама по себе может оказаться если не гарантией, то хотя бы формой защиты от порабощения. Ибо человек со вкусом, в частности литературным, менее восприимчив к повторам и ритмическим заклинаниям, свойственным любой форме политической демагогии. Дело не столько в том, что добродетель не является гарантией шедевра, сколько в том, что зло, особенно политическое, всегда плохой стилист. Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем четче его нравственный выбор, тем он свободнее — хотя, возможно, и не счастливее».
За одну нобелевскую лекцию ему можно было дать Нобелевскую премию. Я уже не говорю о постоянной пропаганде русской литературы в его выступлениях. В этих выступлениях он часто был несдержан; к примеру, речь на выпускной церемонии в колледже Маунт-Холиок, где поэт иронизировал над всеми либеральными догмами, до сих пор не опубликована, считается реакционной и даже расистской.
Иосиф Бродский явно не желал быть тихим и незаметным литератором. В чем-то он был близок Владимиру Маяковскому. Он считал, что поэзия должна широко внедряться в любое общество любыми средствами. Предлагал томики стихов ведущих поэтов размещать наряду с Библией в номерах отелей, рекомендовал чтение стихов на станциях метро. Собственно, об этом же он говорил в своей нобелевской речи: «Пишущий стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихосложение — колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии отказаться от повторения этого опыта, он впадает в зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от наркотиков и алкоголя. Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом… Над человеком, читающим стихи, труднее восторжествовать, чем над тем, кто их не читает. Конечно, это чертовски окольный путь из Санкт-Петербурга в Стокгольм, но для человека моей профессии представление, что прямая линия — кратчайшее расстояние между двумя точками, давно утратило свою привлекательность».
Фотокорреспондент Александр Стефанович сумел побывать на церемонии вручения Нобелевской премии, хотя и не имел права на аккредитацию как советский журналист — посольство не разрешило. Он снимал церемонию на дешевую мыльницу и записывал выступления на купленный плеер. К тому же Стефанович привез из России в подарок Бродскому галстук Пастернака, который был на нем в шведском посольстве. Стефанович рассказывает: «Я привез Бродскому галстук Пастернака. По легенде Евгения Рейна, этот галстук был на Пастернаке, когда он в шведском посольстве узнал, что ему присудили премию. На фотографиях видно, как Иосиф снимает свой галстук и надевает новый — Пастернака. Он же очень обрадовался подарку, сказал: „Я в этом галстуке буду ‘нобелюху’ получать“». Все-таки «нобелюху» получать пришлось в другом, официальном наряде, пришлось влезть в непривычный и неудобный фрак, но галстук Пастернака поэт хранил при себе. Интересно: когда и кому из русских писателей будет подарен галстук Бродского?
В своих заметках Александр Стефанович отметил резкое недовольство советского посольства выступлением поэта: «Новый вариант речи был более полемичным. В частности, Иосиф вставил такую фразу: „Ленин был грамотен, Сталин был грамотен, Гитлер тоже, а Мао Цзэдун, так тот даже стихи писал, но список их жертв, тем не менее, далеко превышает список ими прочитанного“. С официальной советской точки зрения в 1987 году эта фраза была вызывающей. На следующий день это отметили все газеты… Надо сказать, что советские дипломаты и журналисты лекцию проигнорировали. Я был в академии единственным человеком из нашей страны. Вероятно, поэтому на следующий день меня пригласил к себе советский посол Борис Дмитриевич Панкин, бывший редактор „Комсомольской правды“. Он был огорчен: „Зачем Иосиф это сделал? Я в каждой шифровке пишу в Москву, что не надо нам повторять прежних ошибок. Неужели истории с Пастернаком и Солженицыным ничему не научили? Присуждение премии Бродскому можно было записать себе в актив, особенно в эпоху перестройки. А он такое про Ленина“».
Интересно, что в этом юбилейном интервью Стефановичу Иосиф Бродский еще собирается приехать в Россию:
«— Хотели бы вы приехать на родину?
— Хотел бы.
— Тогда, надеюсь, мы скоро увидим вас в России…
— Честно признаюсь, я этого немного боюсь. А что касается надежды, то замечательный английский мыслитель Фрэнсис Бэкон сказал: „Надежда — это хороший завтрак, но плохой ужин“.
— Вы жили в Ленинграде, в Питере, совсем недалеко от того дома, где жил когда-то Нобель. Когда вы проходили мимо, никаких параллелей не возникало?
— (Улыбнувшись.) Абсолютно никаких!
— Я думаю, что когда-нибудь на том доме, где вы жили, тоже появится мемориальная доска с надписью об этом.
— Мемориальные доски появляются только после смерти человека. Так что чем позже это произойдет, тем лучше.
— Какую линию в русской поэзии вы продолжаете, кто были ваши учителя?
— Этот список довольно большой, начиная с Кантемира, — Державин, Баратынский, Александр Сергеевич, конечно, Вяземский. В двадцатом веке для меня наиболее существенными были Цветаева, Мандельштам, Ахматова, Пастернак, Заболоцкий, Клюев. Из послевоенного поколения — Слуцкий. А учителем моим всегда был Рейн…»
А тем временем и в Ленинграде, и в Москве начались вечера поэзии нобелевского лауреата Иосифа Бродского, организованные Яковом Гординым, Евгением Рейном, Михаилом Козаковым. Постепенно то в одном журнале, то в другом стали появляться его стихи. Границу приоткрыли, и начиная с лета 1988 года Бродский уже стал выступать на литературных вечерах вместе с приехавшими из России писателями. 18 сентября, через 16 лет разлуки, к нему в Нью-Йорк прилетел Евгений Рейн, они проводили совместные вечера поэзии.
Стремительно росла мировая известность, еще стремительнее таяли нобелевские денежки. Многие знакомые подтверждают, что не привыкший к большим деньгам поэт щедро раздаривал свою премию всем нуждающимся. Выстроилась целая очередь. Посыпались и просьбы: помочь получить грант, написать рецензию или предисловие. До конца жизни Бродский был погружен в эту благотворительную суету. При его тяге к одиночеству, естественно, этот шум вокруг собственной персоны его угнетал. Чем больше он становился знаменит, тем больше было к нему претензий. А самого поэта угнетала явная бесцеремонность иных случайных знакомых, бывших друзей и даже бывших доносчиков. В Германии к нему на вечер пришел Шахматов, в свое время заложивший Иосифа по полной программе и чуть не доведший его до тюрьмы. Может быть, одной из причин отказа Бродского приехать в Петербург и была боязнь погрузиться в бесцеремонную толпу просителей и нахлебников. К тому же почти все бывшие друзья, от Наймана до Кушнера, были откровенно раздражены мировой славой и признанием поэта. Пожалуй, лишь немногие были искренне рады его успехам: к таким можно отнести Якова Гордина, Льва Лосева, Геннадия Шмакова, Михаила Барышникова, Глеба Горбовского, Евгения Рейна.
Летом 1989 года Иосиф Бродский был реабилитирован на родине. С тех пор начались настойчивые, регулярно повторяющиеся приглашения приехать в Россию, в родной Петербург. Может быть, эта настойчивость пугала Бродского. Если он и мечтал вернуться в родной город, то как бы невзначай, никому не говоря, инкогнито. Рассказывают, что однажды, когда они с Михаилом Барышниковым были в Стокгольме, Иосиф увидел паром, отправляющийся в его родной Питер, и внезапно спросил Барышникова: «Миша, а у тебя паспорт с собой?» Им обоим вернули в 1990 году русское гражданство и русские паспорта. Но они посмотрели друг на друга и решили не торопиться. А жаль. Думаю, он рано или поздно таким образом и навестил бы Петербург, где его к тому же избрали почетным гражданином города. Тогда и визы никакой не надо, сел на паром или на машину через Финляндию, и гуляй себе по Невскому, пока какого-нибудь знакомого не встретишь. Но что ушло, то ушло. Скорее всего, дал бы Бог ему жизни побольше, приехал бы обязательно с любимой женой Марией и дочуркой Нюшей, показал бы им свою родину…