Иосиф Бродский обожал Швецию по разным причинам. Прежде всего она напоминала ему его родину, его питерские места. Приезжая в Швецию, он как бы приезжал в свою родную Прибалтику. Я бывал в Стокгольме, видел дома, где останавливался Бродский, специально заходил в те помещения, где он жил, смотрел в окна. Та же балтийская вода, те же улицы, та же местность. Будто и не уезжал. Разве что чуть почище и понаряднее, поуютнее.
Еще в 1972 году, сразу же после своего изгнания, Иосиф Бродский писал:
Слушай, дружина, враги и братие!
Все, что творил я, творил не ради я
славы в эпоху кино и радио,
но ради речи родной, словесности,
за каковое речение-жречество
чаши лишившись в пиру Отечества,
нынче стою в незнакомой местности.
Ему предстояло посетить немало незнакомых местностей, но тянулся он всегда лишь к двум: к Венеции, где бывал каждый январь и которая кроме чарующей красоты и эстетства (что Бродский всегда любил) также напоминала ему родной Питер своими набережными. Вторым родным местом была Швеция.
Впрочем, и изумительную «Набережную неисцелимых», посвященную Венеции, Бродский написал именно в Стокгольме, в гостинице «Рейзен», смотря в окно примерно на такую же набережную. Тут и Питер, и Венеция, всё сразу. Как он писал о Стокгольме: «Главное — водичка и все остальное — знакомого цвета и пошиба. Весь город — сплошная Петроградская сторона. Пароходики шныряют в шхерах и тому подобное». По сути, он никогда, до своей смерти, не выезжал из своего Петербурга-Ленинграда, хранил его в себе и окружал себя питерскими приметами.
Еще подробнее он высказался своему шведскому другу Бенгту Янгфельдту: «Последние два или три года я каждое лето приезжаю более или менее сюда, в Швецию, по соображениям главным образом экологическим, я полагаю. Это экологическая ниша, то есть ландшафт, начиная с облаков и кончая самым последним барвинком, не говоря про гранит, про эти валуны, про растительность, практически про все — воздух и так далее и так далее. Это то, с чем я вырос, это пейзаж детства, это та же самая широта, это та же самая фауна, та же самая флора. И диковатым некоторым образом я чувствую себя здесь абсолютно дома, может быть, более дома, чем где бы то ни было, чем в Ленинграде, чем в Нью-Йорке или в Англии, я уже не знаю где. <…> Это просто, как бы сказать, естественная среда, самая известная среда, которая известна для меня физически».
Как считает Янгфельдт, шведская «экологическая ниша» во многом заменила Иосифу Бродскому родину, посетить которую у него не было надежд. Пожалуй, Швеция стала не только воспоминанием о детстве, а улучшенным вариантом оного. «Ужасно похоже на детство, — пишет он своему давнему ленинградскому другу Якову Гордину, — но не на то, которое было, а наоборот, — то есть детство, каким оно могло бы состояться». Он и свое расписание жизни приспосабливал к питерской местности. На время занятий в Америке, которая так и не стала ему родной, затем в январе в Венецию, потом опять занятия, и ближе к лету в Лондон и Швецию, можно сказать, к себе домой.
В 1975 году он написал свое первое шведское стихотворение «Шведская музыка», посвященное писательнице Кароле Хансон:
Когда снег заметает море и скрип сосны
оставляет в воздухе след глубже, чем санный полоз,
до какой синевы могут дойти глаза? до какой тишины
может упасть безучастный голос?
<…>
так довольно спички, чтобы разжечь плиту,
так стенные часы, сердцебиенью вторя,
остановившись по эту, продолжают идти по ту
сторону моря.
Впрочем, Швеция у него всегда была связана с музыкой.
Первый раз он приехал в эту страну в 1974 году по частным делам, затем в 1978 году с чтением стихов. Тогда же познакомился с Янгфельдтом и своими русскими переводчиками. В 1976 году в Стокгольме вышла книга стихов Иосифа Бродского «Остановка в пустыне» в переводе на шведский язык. Позже она была переиздана в 1987 году. Интересно, что на обложку поместили фотографию поэта с православным крестиком на шее. Еще до Нобелевской премии он приезжал на книжную ярмарку в Гётеборг, там и произошла его первая встреча с будущим другом и будущим нобелиатом, шведским поэтом Томасом Транстрёмером. Читали стихи почти четыре часа. А вокруг были та же трава, тот же прибалтийский мох. С 1988 по 1994 год Бродский бывал в Швеции практически каждое лето. То в Стокгольме, то в окрестностях города, то на острове Торе. Я специально съездил на Торе, чтобы увидеть эти места как бы глазами Бродского, тем более я и сам северный человек по рождению. Конечно, остров Торе — это наш Валаам, ему там легко дышалось и писалось. Ведь дело не только и не столько в «экологической нише», о которой часто пишут бродсковеды, — дело в творческой свободе, творческом полете. Не мог он свободно писать на жаре, в духоте, на тропическом юге, как какой-нибудь не менее великий Киплинг. У каждого поэта своя пространственная ниша.
Чем пересказывать Янгфельдта, дам опять высказаться ему самому: «„Глаз предшествует перу, и я не дам второму лгать о перемещениях первого“, — пишет Бродский в своем эссе о Венеции, „Набережной неисцелимых“. „Поверхность — то есть первое, что замечает глаз, — часто красноречивее своего содержимого, которое временно по определению, не считая, разумеется, загробной жизни“. В стихотворении „Доклад для симпозиума“ он формулировал свое геоэстетическое кредо следующим образом: „Но, отделившись от тела, глаз, / скорей всего, предпочтет поселиться где-нибудь/ в Италии, Голландии или в Швеции“.
Порядок, в котором Бродский перечисляет эти три страны, соответствует порядку, в котором он с ними знакомился. Во время первого своего визита в Швецию летом 1974 года он провел здесь неделю. В следующий раз он приехал в марте 1978 года по приглашению Упсальского и Стокгольмского университетов, а в 1987 году посетил Стокгольм, чтобы получить Нобелевскую премию по литературе.
После этого Бродский приезжал в Швецию каждый год — до 1994 года включительно. Чаще всего — летом, чтобы отдыхать и работать, но и в другие времена года, в связи с конференциями, выступлениями и прочими делами. В августе 1988 года он выступал на книжной ярмарке в Гётеборге и в октябре 1989 года — в Упсальском университете в связи с конференцией, устроенной „Центром метрических штудий“; в ноябре 1990 года он там же вел три семинара о поэзии Томаса Харди, Роберта Фроста и У. X. Одена; в декабре 1991 года в Шведской академии в Стокгольме он читал доклад на симпозиуме „The Situation of High-Quality Literature“, устроенном в связи с 90-летием Нобелевской премии; в сентябре 1993-го выступал вместе с Дереком Уолкоттом в университетах в городах Линчёпинг и Оребру и на Гётеборгской книжной ярмарке; в августе 1994 года участвовал в Стокгольме в Нобелевском симпозиуме „The Relationship between Language and Mind“».
Доклады — докладами, ярмарки — ярмарками, но он находил время и для путешествий на хорошо ему знакомых с детства маленьких пароходиках, да и места напоминали ему Карельский перешеек с серым мшистым камнем, с серыми, под цвет неба, дачками. Это была его любимая, воспетая и реабилитированная им «серость» — самая природная северная среда. Он и другому своему приятелю, Петру Вайлю, объяснял, как напоминает ему Швеция родное детство «в деталях, до мельчайших подробностей… Знаешь, с какой стороны должен подуть ветер или прилететь комар».
Бенгт Янгфельдт продолжает: «Привлекали Иосифа в Швеции не только природа и климат, не только мох и гранит под летним небом, полным кучевых облаков, приплывших из его родных краев или же стремящихся туда. Здесь были, как в Риме, Венеции и Амстердаме, дома. На улицах Стокгольма он зрел в чистом виде фасады домов, опоганенных в его родном городе десятилетиями пренебрежения и запустения. И при виде церкви Хедвиг Элеоноры в конце перспективы Девичьей улицы „радость узнавания“, говоря словами Мандельштама, была так велика, что ему оставалось только покачать головой: ее ли — или церковь Св. Пантелеймона он видел в молодости, устремив свой взгляд вдоль улицы Пестеля с балкона полутора комнат?»
Потому и оказались шведские периоды у Иосифа Бродского не менее плодотворными, чем период северной ссылки. «Набережная неисцелимых», где вспоминается и место написания: «В этом городе, при всей его промышленности и населении, как только выходишь из отеля, с тобой, выпрыгнув из воды, здоровается семга». Книга была задумана и начата в Стокгольме. В Швеции были написаны пьеса «Демократия!», эссе «Поэзия как форма сопротивления действительности», стихотворения «На столетие Анны Ахматовой», «Памяти Геннадия Шмакова», «Облака», «Вертумн», «Пристань Фагердала»:
голые мачты шведских
яхт, безмятежно спящих в одних подвязках,
в одних подвесках
сном вертикали, привыкшей к горизонтали,
комкая мокрые простыни пристани в Фагердале.
Стихотворение навеяно впечатлениями от экскурсии на паруснике по Стокгольмскому архипелагу. Янгфельдт вспоминает: «По словам владельца парусника, вид простыней, висящих на веревочке около маленькой пристани Фагердала, привел Бродского в восторг. Вообще, рассказывает он, обожающий море Бродский находился во время этой экскурсии в состоянии, граничившем с блаженством». В Швеции, на острове Торе, были написаны замечательные стихи о северной природе и морском дыхании. В Швеции же Янгфельдтом была выпущена примечательная во всех отношениях книга стихов Бродского «Примечания папоротника», тиражом тысяча экземпляров, прямо как у сегодняшних поэтов. На обложке все тот же балтийский пейзаж художника Эрнста Нурлинда с согнутой морским балтийским ветром сосной. Выпустил Янгфельдт и еще два, можно сказать, раритетных издания стихов Бродского «Вид с холма» и «Провинциальное» всего в нескольких экземплярах. Ничего, переиздадут нынче и массовым тиражом, если позволят наследники.
В 1993 году он написал первое свое посвящение другу, замечательному шведскому поэту Томасу Транстрёмеру, которого не раз сам же выдвигал на Нобелевскую премию.
Вот я и снова под этим бесцветным небом,
заваленным перистым, рыхлым, единым хлебом
души. Немного накрапывает. Мышь-полевка
приветствует меня свистом. Прошло полвека.
Барвинок и валун, заросший густой щетиной
мха, не сдвинулись с места. И пахнет тиной
блеклый, в простую полоску, отрез Гомеров,
которому некуда деться из-за своих размеров.
Первым это заметили, скорее всего, деревья,
чья неподвижность тоже следствие недоверья
к птицам с их мельтешеньем и отражает строгость
взгляда на многорукость — если не одноногость.
В здешнем бесстрастном, ровном, потустороннем свете
разница между рыбой, идущей в сети,
и мокнущей под дождем статуей алконавта
заметна только привыкшим к идее деленья на два.
И более двоеточье, чем частное от деленья
голоса на бессрочье, исчадье оледененья,
я припадаю к родной, ржавой, гранитной массе
серой каплей зрачка, вернувшейся восвояси.
Обратите внимание на текст — «Вот я и снова под этим бесцветным небом», то есть в родных местах. Хотя и «прошло полвека», но поэт с отчаянием и безграничной любовью вновь припадает к «родной, ржавой, гранитной массе» своей серой каплей зрачка, «вернувшейся восвояси». Хотя и посвящено это стихотворение шведскому поэту Транстрёмеру, но написано о России, о дикой любви к России. Кто способен опровергнуть эту любовь? Какие патриоты или демократы? Просто поэт Иосиф Бродский присоединил Швецию к своей поэтической русской империи.
Янгфельдт считает, что Бродский начинал писать это стихотворение в 1990 году. Всё может быть.
Когда шведы задумали книгу его переводов, он не поленился написать требования, обязательные для всех переводчиков. Думаю, эти требования будут интересны всем: «В связи с предстоящим изданием моих стихов я хотел бы изложить два или три принципа, которыми надо руководствоваться при выборе переводов. Я хочу настоять на сохранении формальных аспектов подлинника. Под этим я имею в виду размер и рифму. Я понимаю, что в некоторых случаях это невозможно, но лучше быть непереведенным по-шведски, нежели быть представленным в ложном виде. Минимальное требование, которое следует предъявить любому переводчику, — сохранение размера. Я уверен, что у Вас служит достаточное количество людей, знакомых с основами просодии, чтобы здраво судить о предлагаемых переводах. Размер — позвоночник стихотворения, и лучше выглядеть окостенелым, чем бесхребетным. Я профессионал и хочу, чтобы со мной обращались профессионально. Частная философия того или другого переводчика не должна приниматься в счет, несмотря на его или ее репутацию в стране. Вышеупомянутое требование должно предъявляться любому человеку, желающему или получившему задание перевести мои стихи, чтобы он или она знали с порога, чего от них ожидается. Таким образом можно избежать конфликтов и потраченного зря времени. Само собой разумеется, я полностью доверяю Вашей и Бенгта рассудительности и надеюсь, что Вы сможете применить эти принципы без лишних проблем. Было бы приятно, если бы выжили и рифмы: не ради меня, но ради читателей».
Этой требовательности могли бы поучиться многие другие поэты, легко отказывающиеся и от рифмы, и от размера, лишь бы увидеть свои стихи в западном издании. Лучше быть непереведенным, чем переведенным ложно!
Но вернемся к другому нобелиату, шведскому поэту Томасу Транстрёмеру. Два поэта давно и близко дружили. Как вспоминает тот же Янгфельдт: «Август 1990 года, на даче у поэта Томаса Транстрёмера. Среди прочих гостей — китайские поэты Бей Дао и Ли Ли. Погода замечательная, компания симпатичная, и Иосиф в прекрасном настроении. Только что было опубликовано стихотворение Транстрёмера „Траурная гондола“, и Иосиф вдруг загорается идеей перевести его на русский. Оно начинается словами: „Два старика, тесть и зять…“ Мы садимся на двух стульях в саду. Он опережает меня: „Два старых хрена, да?“ Я говорю, что обычный перевод — „два старика“, но он настаивает на своем. Он был прав, „правильный“ перевод был бы эвфонически значительно хуже…»
Насколько я знаю, пока еще перевод Бродского про этих двух хренов не опубликован. Знаю, что он читал его другому переводчику Транстрёмера, Илье Кутику. Кутик стал переводить Транстрёмера еще в 1990 году, а в 1992 году издал книгу «Шведские поэты» и подарил ее Бродскому.
Интересно, что там же, в Швеции, Бродский дал небольшое интервью, касающееся шведской поэзии… Даю отрывки из этой беседы:
«Интервьюер: Как Вам шведские верлибры?
Бродский: Ну, я по-шведски не читаю, я читаю только в переводах на русский и на английский язык.
Просто стихотворение определяется не столько верлибром, сколько содержанием. То есть не тем, не манерой, в которой оно написано, а в конечном счете в соответствии, в соотношении манеры и содержания, да?..
И… Ну, есть шведские поэты, у которых содержания колоссально много, даже при всех верлибрах. Ну кто?.. Их масса, масса… Ну, например, назвать одно. Самый замечательный, по-моему, шведский поэт. Один из крупнейших, по-моему, поэтов XX века. Это — Томас Транстрёмер. Кроме того: Вернер Аспенстрем, замечательный поэт, но это — старое поколение. Из более молодых — я даже не знаю… То есть я не знаю их возрастов. То есть я недавно прочитал совершенно замечательную книгу переводов шведской поэзии Ильи Кутика, да?.. Там для меня просто было огромное количество открытий, то есть, например, тоже пожилой поэт примерно моего возраста — Ларс Густафсон; мне понравился более молодой человек, Гуннар Хардинг, например, о котором у меня было чрезвычайно поверхностное представление — я его немного знаю лично, и — замечательный поэт! То есть огромное количество совершенно замечательных поэтов!..
Интервьюер: А Вы знаете такие имена, как Катарина Фростенсон, например?
Бродский: Фростенсон? То есть более молодая? Член Шведской академии?
Интервьюер: Да, да…
Бродский: Вы знаете, я посмотрел там эти стихи… Я знаю ее стихи и по-английски, и по-русски, таким образом, да?.. По-английски я видел больше. По-английски это на меня не произвело никакого впечатления, по правде сказать.
Интервьюер: А по-русски?
Бродский: По-русски тоже, в общем. Тоже, в общем. Я не знаю, что происходит с… Может, это моя, как бы сказать, ну, ортодоксальность некоторых взглядов, ну, не знаю! но на меня… Но молодых людей довольно мало — в России их гораздо больше, вот этого возраста, что эта самая Фростенсон, да?.. И качество выше, на мой взгляд.
Интервьюер: Кого Вы можете назвать?
Бродский: Ну, Вы знаете, я не знаю… А… назвать одного… В России — масса имен, то есть назвать одно — это не назвать, не хочу… Назвать кого бы то ни было — это назвать в ущерб остальным. Ну, например, мне просто в голову приходит кто-нибудь: ну, Алексей Парщиков, например, или там, я не знаю, Тимура Кибирова, да?.. Или, ну, это несколько иначе, не знаю, Гандлевского, например… Это вот, примерно, возраст Фростенсон, я полагаю. Ну, это просто несколько имен, хотя их там действительно мириады. Я получаю стихи из самых разных мест из России, то есть со всей страны. И это нечто феноменальное.
Интервьюер: Как Вы успеваете их смотреть?
Бродский: Ну, я успеваю, успеваю. Нахожу время… Я знаю Транстрёмера стихи, может быть, лучше, чем какого-либо иного шведского поэта. По той простой причине, что я сам переводил Транстрёмера. Я переводил некоторые стихи, которые оказались в этой вот книжке Кутика.
Интервьюер: Можно ли как-то сформулировать то, что происходит сейчас в изящной словесности?
Бродский: Происходит совершенно небывалый взлет. Взлет качества. Качество прежде всего феноменальное. И разнообразие. Ахматова говорила о Золотом веке, о Серебряном веке русской поэзии… О Золотом веке она говорила, вот когда мы познакомились, когда возникла эта группа, к которой я принадлежал, что начинается Золотой век, и так далее и так далее. Я думаю вообще, что Золотой век — именно сейчас, потому что действительно много золота!.. Очень высокий процент.
Интервьюер: Ахматова же говорила, что теперь они делают Иосифу биографию…
Бродский: Это правда, наверно. Я не помню, сказала она это или нет, но я думаю, что если, до известной степени, взглянуть на это со стороны — то действительно государство делало мне биографию.
Интервьюер: Вы ему благодарны за это?
Бродский: Нет… Нет. Я вполне мог бы обойтись и без этого».
Томас Транстрёмер был известен в России и до Иосифа Бродского. Сам шведский поэт давно и страстно увлекался Россией и обожал великую русскую культуру. Не раз бывал в Москве, где встречался с нашим поэтом-авангардистом Геннадием Айги. Писал стихи на русскую тему. Вот фрагмент одного из них, посвященного композитору Балакиреву, в переводе Ильи Кутика:
Черный рояль, глянцево-черный паук,
дрожит в паутине, сплетаемой тут же. Звук
в зал долетает из некой дали,
где камни не тяжелее росы. А в зале
Балакирев спит под музыку. И снится Милию
сон про царские дрожки. Миля за милею
по мостовой булыжной их тащат кони
в нечто черное, каркающее по-вороньи.
Он в них сидит и встречается взглядом
с собой же, бегущим с коляской рядом.
Он-то знает, что путь был долгим.
Его часы показывают годы, а не часы…
«Он пишет свободным стихом. Свободный стих сам по себе труден, потому что каждый раз это уникальная форма. Он вроде бы пишет спокойно и просто, не прибегая к какой-то заумной лексике», — говорит его переводчик Алексей Прокопьев. Транстрёмер побывал в Москве в 2001 году, несмотря на свой недуг — паралич после тяжелого инсульта. «Когда он приезжал, — вспоминает Прокопьев, — я его катал по парку Коломенское. Он там смотрел на церкви и просил его даже оставить посидеть».
Что же, если не дают Нобелевской премии русским поэтам и писателям, то пусть дадут хотя бы таким поклонникам русской литературы, каким безусловно является Томас Транстрёмер!
Но вернемся к нашим двум нобелиатам и их многолетней дружбе. Бродский отнюдь не был авангардистом, и его дружба с Транстрёмером была основана на близости не поэтической, а духовной, в конце концов, на любви к России. Не случайно и свой семидесятилетний юбилей шведский поэт приехал отмечать в Россию. Немало десятилетий встречались они в уютных ресторанчиках Швеции, не один раз пили любимую водку Иосифа Бродского «Горькие капли». Я специально привез из Швеции несколько бутылок — это не «Абсолют», нигде, кроме Швеции, не продается. А Бродскому она была полезна как настойка для сердца вроде валериановых капель или корвалола, такая же крепкая и горькая. Он вроде бы не пил, а лечился — вечная мужская отговорка…
В Швеции Янгфельдт обычно арендовал для Бродского автомобиль, так что было на чем поездить по родным балтийским просторам, заехать к тому же Томасу Транстрёмеру. После инсульта поэт с трудом говорил, не мог ходить, едва двигал одной, левой рукой. Но его сила воли была такова, что он заставил себя разработать эту руку и играл ею на рояле. Шведские композиторы специально писали музыку для его левой руки. Он продолжал писать стихи, но уже не мог читать их с эстрады. Его возит в инвалидной коляске жена Моника, с которой он прожил вместе более полувека. Она же и читает его стихи, озвучивает его заявления для прессы.
Вот в это время с ним вновь встретился Иосиф Бродский, и он был поражен, увидев, как Транстрёмер, почти парализованный, играет на рояле. Так возникло сильнейшее стихотворение Иосифа Бродского «Томас Транстрёмер за роялем»:
И рука, приделанная к фортепиано,
постепенно отделывается от тела,
точно под занавес овладела
состоянием более крупным или
безразличным, чем то, что в мозгу скопили
клетки; и пальцы, точно они боятся
растерять приснившееся богатство,
лихорадочно мечутся по пещере,
сокровищами затыкая щели.
Это стихотворение о шведском поэте и музыканте за роялем. В момент такого исполнения и застал Иосиф Бродский своего друга. Вот поэтому его рука, «приделанная к фортепиано, постепенно отделывается от тела». Музыка стиха и музыка фортепиано как бы отделяются от немеющего тела, и пальцы, пишущие стихи, играющие мелодию, «лихорадочно мечутся», пытаясь заткнуть сокровищами духа пустоту, рвущуюся сквозь щели немощного тела. По сути, трагическое стихотворение.
Томас Транстрёмер — один из крупнейших поэтов XX века, классик шведской литературы, которого на родине ставят в один ряд со Стриндбергом и Ибсеном. В 2011 году его признание увенчалось присуждением ему Нобелевской премии. Задолго до этого Бродский называл его крупнейшим поэтом современности, с гордостью признавал свою творческую близость с ним. Конечно, фантазии Транстрёмера отличаются от метафизической конкретики Бродского; Транстрёмер ближе к сюрреализму, к Бретону, а Бродский — в России к державинской линии, в мировой литературе — к Одену. Соединяют их любимая балтийская природа, любимая музыка и любимая Россия.
Вот так и встретились два будущих нобелиата сначала в начале 1970-х годов на поэтическом фестивале в Стокгольме, потом не раз виделись у Томаса дома и последний раз, уже после инсульта — в 1993 году на книжной ярмарке в Гётеборге.
Остается встреча на небесах. Наверное, там они будут вспоминать и ту же дорогую им балтийскую природу, и русскую культуру, увлеченность которой когда-то их сблизила.