Свернув за угол и оказавшись на Люпус-Крезнт, Лоример увидел Денниса Раппапорта: тот проворно выскочил из машины и принял нарочито непринужденную позу — прислонился к фонарю, как будто хотел уверить его, что это всего лишь случайная встреча, ничего официального. День был особенно серый и холодный, небо низко нависало, и при таком мертвенно-бледном свете инспектор полиции сержант Раппапорт, при всей его неправдоподобно нордической внешности, выглядел бледным и нездоровым. Он с радостью принял приглашение войти в дом.
— Итак, сегодня вы не ночевали дома, — весело заметил Раппапорт, принимая от Лоримера кружку с дымящимся и очень сладким растворимым кофе. Лоримеру удалось удержаться от колкости по поводу непостижимых дедуктивных способностей инспектора.
— Верно, — ответил он. — Я участвовал в одном исследовательском проекте — это связано с нарушениями сна. Я очень плохо сплю, — добавил он, предвосхищая следующий вопрос инспектора. Как оказалось, напрасно.
— А, так вы страдаете бессонницей, — подхватил Раппапорт. Лоример отметил, что тот наконец перестал употреблять слово «сэр», и задумался — плохой это или хороший знак.
Раппапорт сочувственно ему улыбнулся:
— А вот я сплю как сурок. Как настоящий сурок. Никаких проблем. Стоит только свет погасить. Головой в подушку — и моментально выключаюсь. Засыпаю, как бревно.
— Завидую вам.
Лоример говорил искренне — Раппапорт даже представить себе не мог, насколько искренне. Раппапорт принялся перечислять случаи из своей жизни, когда ему удавалось подолгу проспать богатырским сном: например, однажды, в каком-то байдарочном походе — в течение триумфальных шестнадцати часов. Не без некоторого самодовольства он заявлял, что обычно спит положенные восемь часов в сутки. Лоример и раньше замечал, что, сознаваясь в дисфункции сна, провоцирует собеседника на подобную добродушную похвальбу. Мало какое еще заболевание вызывало у людей сходную реакцию. Например, пожаловавшись на запоры, едва ли можно было ожидать хвастливых откровений об исправной работе кишечника. Жалобы на мигрень, угри, геморрой или боли в спине обычно вызывали у собеседников сочувствие, но отнюдь не хвастливые доклады об отличном состоянии собственного здоровья. А вот упоминание о нарушениях сна действовало почему-то именно так. Это простодушное бахвальство походило на какой-то талисман, на заклинание, защищавшее от глубоко затаенного страха перед бессонницей, угрожавшего любому — даже абсолютным здоровякам, даже всем раппапортам в мире. Инспектор уже рассказывал о своей способности задремывать в любое время суток, если случалось так, что служебный долг лишал его возможности спокойно и безмятежно проспать всю ночь напролет.
— Могу я чем-нибудь быть вам полезен, инспектор? — деликатно прервал его Лоример.
Раппапорт достал из кармана куртки блокнот и быстро пролистал его.
— Какая у вас тут уютная квартирка, сэр.
— Благодарю вас. — Снова за работу, подумал Лоример. Раппапорт нахмурился, увидев какую-то запись.
— Сколько раз вы наносили визиты мистеру Дьюпри?
— Всего один раз.
— Он отвел на встречу с вами два часа.
— Это вполне нормально.
— Неужели вам нужно было беседовать так долго?
— Это связано с существом нашей работы. Она поглощает много времени.
— Теперь уточним некоторые детали, сэр. Вы ведь работаете в страховой компании, так?
— Нет. Да. Можно и так сказать. Я работаю на фирму, которая оценивает размер убытков и возмещает их.
— То есть вы — оценщик убытков.
«А ты — гордость полиции», — подумал Лоример, но вслух сказал лишь:
— Да. Я оценщик убытков. После пожара мистер Дьюпри предъявил иск своим страховщикам. А страховая компания…
— Какая именно?
— «Форт Надежный».
— «Форт Надежный». А я пользуюсь услугами «Солнечного союза». И «Шотландских вдов».
— Тоже превосходные фирмы. В «Форте Надежном» заподозрили — а это случается постоянно, это почти рутинное дело, — что требования мистера Дьюпри завышены. Нас же нанимают для того, чтобы выяснить — так ли в действительности велики убытки, как заявлено, и, если нет, договориться об их возмещении, снизив сумму выплаты.
— Отсюда и должность такая — «оценщик убытков».
— В точности так.
— И ваша фирма — «Джи-Джи-Эйч лимитед» — независима от «Форта Надежного».
— Не независима, но беспристрастна! — Это было сказано, будто высечено на скрижали. — В конце концов, «Форт Надежный» выплачивает нам проценты.
— Замечательная у вас работа. Спасибо вам огромное, мистер Блэк. Вы нам очень помогли. Не буду вас больше беспокоить.
«Раппапорт или слишком глуп, или слишком умен, — размышлял Лоример, стоя у эркерного окна и из своего укрытия рассматривая блондинистую голову инспектора, который в это время спускался по наружной лестнице, — и я никак не могу решить, что он собой представляет на самом деле». Лоример наблюдал, как на улице Раппапорт останавливается и закуривает сигарету. Затем сержант, нахмурившись, принялся разглядывать дом, словно его фасад скрывал какую-то улику, имевшую касательство к самоубийству мистера Дьюпри.
Из своего подвального этажа выбралась леди Хейг с двумя блестящими пустыми бутылками из-под молока, чтобы поставить их рядом с мусорным баком на лестничной площадке, и Лоример увидел, как Раппапорт вступает с ней в беседу. По тому, как энергично и утвердительно кивает головой леди Хейг, он понял, что разговаривают о нем. И хотя Лоример отлично знал, что, кроме самой положительной характеристики, инспектор ничего о его персоне от леди Хейг не услышит, тем не менее это обсуждение — а оно продолжалось, теперь старушка сердито махала в сторону огромного мотоцикла, припаркованного напротив, — было ему почему-то неприятно. Он отвернулся и отправился на кухню — мыть после Раппапортова кофепития кружку.
37. Жерар де Нерваль. В мое первое посещение «Института прозрачных сновидений» Алан спросил, что за книгу я сейчас читаю, и я ответил — биографию Жерара де Нерваля. Тогда Алан подсказал мне сознательный прием, который должен был вызывать засыпание: мне нужно либо сосредоточить все мысли на жизни Нерваля, либо предаться сексуальным фантазиям — или одно, или другое. Эти две темы, на выбор, должны были стать для меня «спусковыми механизмами сна», и в ходе моего лечения в институте мне не полагалось отклоняться от них: либо Нерваль, либо секс.
Жерар де Нерваль, Гийом Аполлинер или Блез Сандрар. Любой из них подошел бы. Я питаю преувеличенный интерес к этим французским писателям по одной простой причине: все они поменяли имена и заново сотворили себя под новыми. Они начинали жизнь, соответственно, под именами Жерар Лабрюни, Вильгельм Аполлинарий Костровицкий и Фредерик Заузер. Впрочем, Жерар де Нерваль оказался ближе всех моему сердцу: у него были серьезные проблемы со сном.
Книга преображения
Лоример купил для матери здоровенную баранью ногу и пару дюжин свиных сосисок в придачу. Его семья больше всего ценила мясные подарки. Выйдя из лавки мясника, он помедлил у цветочного лотка Марлоба: недолго, но, как выяснилось, достаточно, чтобы тот перехватил его взгляд. Марлоб болтал с двумя корешами и курил свою жуткую трубку с чубуком из нержавеющей стали. Заприметив Лоримера, он прервал разговор на полуслове и, протягивая какой-то цветок, крикнул ему:
— Во всей стране не найдете лилии душистее!
Лоример понюхал, кивнул в знак согласия и послушно попросил завернуть ему три цветка. Марлобов цветочный лоток представлял собой небольшое, но сложное приспособление на колесах, со складными дверцами и створками, за которыми открывалось несколько рядов ступенчатых полок, уставленных ломившимися от цветов цинковыми ведерками. Марлоб всегда заявлял, что верит в качество и количество, однако сам толковал свой лозунг как изобилие при ограниченном выборе. В результате те цветы, которыми он торговал, разочаровывали скудным и даже банальным диапазоном сортов и оттенков. Гвоздики, тюльпаны, нарциссы, хризантемы, гладиолусы, розы и георгины — вот и все, что он готов был предложить покупателям, независимо от сезона, зато поставлял их в поразительных количествах (у Марлоба можно было купить шесть дюжин гладиолусов и при этом не истощить его запасов) и всех мыслимых цветов. Его единственной данью экзотике были лилии, которыми он особенно гордился.
Лоример очень любил цветы и постоянно покупал их для украшения квартиры, но ему почти никогда не нравился выбор Марлоба. Да и цвета у него были примитивные или слишком кричащие (Марлоб громогласно ругал всякие пастельные тона) — очевидно, яркость оттенка была для продавца главным мерилом при оценке «хорошего цветка». Та же система ценностей определяла и цену: алый тюльпан стоил дороже розового, оранжевый ценился выше желтого, желтые нарциссы приносили больше прибыли, чем белые, и так далее.
— Знаете, — продолжал Марлоб, одной рукой нашаривая в кармане мелочь, а другой придерживая лилии, — если б у меня был «Узи», если б у меня был паршивый «Узи», я бы отправился в это паршивое место и поставил всех этих паршивцев к стенке.
Лоример знал, что Марлоб толкует о политиках и о палатах парламента. Это был его постоянный рефрен.
— Тратататата, — затарахтел воображаемый «Узи» в руках цветочника, когда Лоример наконец взял у него лилии. — Я б их всех, гадов, всех до одного расстрелял.
— Спасибо, — поблагодарил Лоример, принимая полную ладонь теплых монеток.
Марлоб улыбнулся ему:
— Всего хорошего.
По непонятной причине Марлоб питал к нему симпатию и всегда делился с ним какими-нибудь горестными замечаниями по поводу той или иной стороны современной жизни. Это был низенький толстяк, совершенно лысый — не считая жидких остатков желтовато-рыжих волос возле ушей и над затылком, — с неизменно невинным, слегка удивленным выражением глаз, какое часто бывает у белобрысых. Лоример знал его фамилию, потому что она была написана на боку передвижной кабинки. Обычно, пока не было покупателей, Марлоб занимался громким и грубым трепом со своими странноватыми дружками — старыми и молодыми, состоятельными и нет, которые периодически выполняли для него какие-то загадочные поручения или приносили ему кружки с лагером из пивной на углу. Конкурентов-цветочников не было в радиусе полумили — и Марлоб (Лоримеру было это известно) отлично зарабатывал и проводил отпуск где-нибудь на Большом Барьерном Рифе или на Сейшелах.
Лоример поехал на автобусе в Фулэм. Сначала по Пимлико-роуд до Ройял-Хоспитл-роуд, вдоль Кингз-роуд, а затем по Фулэм-роуд до Бродвея. По выходным он избегал метро — оно казалось неуместным: ведь метро существует для того, чтобы добираться до работы, — а машину ему все равно негде было бы поставить. Он вышел у светофора на Бродвее и зашагал по Доз-роуд, стараясь воскресить в памяти подробности детства и юности, проведенных среди этих узких улиц, запруженных автомобилями. Он даже сделал небольшой круг, пройдя лишних четверть мили, только чтобы взглянуть на свою бывшую школу, Сент-Барнабас, с высокими кирпичными стенами в грязных разводах и выщербленной асфальтовой площадкой для игр. Это бесценное упражнение в колкой ностальгии и являлось, в сущности, основной причиной, по которой Лоример изредка принимал настойчивые приглашения матери на субботний (но никогда — воскресный) обед. Это походило на отдирание струпа с болячки; по сути, ему требовалось образование шрама: было бы совершенно неправильно пытаться все забыть, изгладить из памяти. Ведь любое воспоминание из тех, что всплывали здесь, когда-то сыграло свою роль: все, чем он стал сегодня, являлось косвенным результатом той жизни, которую он вел тогда. Это подтверждало правильность каждого его шага с тех пор, как он улизнул в Шотландию… Ну, это уж слишком, это, пожалуй, перебор, подумал он. Несправедливо взваливать на Фулэм и на свою семью всю ответственность за то, чем он является сегодня: то, что случилось в Шотландии, тоже ведь оставило свой неизгладимый след.
И все же, свернув с Филмер-роуд, он почувствовал знакомый жар и жжение в пищеводе: снова несварение, снова сердце в огне. Оставалась какая-нибудь сотня ярдов до дома, до его родительского дома — и вот, пожалуйста, желудочные соки начали бродить и пузыриться у него внутри. Иных людей — большинство людей, наивно предположил он, — о приближении к родному дому, наверное, оповещало знакомое дерево (излазанное в детстве), или звон церковных колоколов откуда-то из гущи зелени, или дружелюбное приветствие старичка-соседа… С ним все не так: ему пришлось пососать мятную пастилку и слегка поколотить себя в грудину, прежде чем свернуть за угол, к узкому ряду стоявших клином построек. Небольшая процессия скромных заведений — почта, винный, пакистанская бакалея, закрытые, с опущенными ставнями, мясные лавки, агентство по недвижимости, — и, наконец, на острие клина, дом № 36 с его пыльной гордостью — припаркованными не по правилам седанами и матовыми стеклами первого этажа, где размещалась контора «Мини-такси и Международные перевозки, Би-энд-Би».
Над дверным звонком была прибита какая-то новая — в прошлый раз Лоример ее не видел — разукрашенная табличка с черными буквами, оттиснутыми по дымчатому золотому фону: «СЕМЬЯ БЛОК». На гербовом щите семейства Блок — если вообразить себе такой — должен был бы красоваться девиз: «Конечное „джей“ не произносится», или же: «Под „си“ ставится точка»[4]. Казалось, он снова, спустя много лет, слышал голос отца — терпеливый, низкий, с акцентом, — произносивший у бесчисленных почтовых окошек, регистрационных столов в гостиницах, в пунктах аренды автомобилей эту фразу: «Конечное „джей“ не произносится, а под „си“ ставится точка. Семья Блок». В самом деле, сколько раз за свою жизнь сам Лоример с оправдывающимся видом бормотал те же самые пояснения? Но задумываться над этим было невозможно: все это давно осталось позади.
Лоример нажал на звонок, подождал, снова надавил на кнопку и вскоре услышал топот маленьких ножек, ритмично отбивавших по ступенькам нечто вроде анапеста. Дверь открыла Мерси, его маленькая племянница, совсем крошечная девчушка в очках (как и все женщины в этой семье). На вид ей можно было дать года четыре, хотя на самом деле Мерси уже исполнилось восемь. Лоример постоянно тревожился за нее — из-за ее миниатюрного сложения, из-за ее имени (Мерси было уменьшительным от Мерседес, и он всегда произносил его на французский лад, стараясь забыть о том, что малышку назвал так ее отец, его шурин, партнер по семейному бизнесу) и из-за ее неопределенного будущего. Повиснув на двери, девочка глядела на него со смесью робости и любопытства.
— Здравствуй, Майло, — сказала она.
— Здравствуй, милая. — Мерси была единственным существом, кого он когда-либо так называл, и то лишь если никто не слышал. Он расцеловал ее дважды в обе щеки.
— Что-нибудь для меня принес?
— Славные сосиски. Свиные.
— Вот здорово!
Она затопала вверх по лестнице, и Лоример устало последовал за ней. В квартире стоял какой-то едкий, липко-соленый дух, пахло чем-то вареным и пряным. Одновременно работали телевизор и радио, и еще откуда-то доносились звуки рок-музыки. Мерседес привела его в длинную треугольную переднюю комнату, залитую светом и звуками. Она располагалась в угловой части дома, прямо над офисом «Мини-такси и Международных перевозок, Би-энд-Би» и загончиком для отдыха водителей. Здесь из черной подмигивающей аудиосистемы лилась музыка (умеренный кантри/рок-фьюжн), а слева, из кухни, доносились звуки радио (выкрикивавшего рекламу), сопровождавшиеся звоном и энергичным грохотом посуды.
— Майло пришел! — прокричала Мерседес, и тогда лениво обернулись три его сестры: три пары глаз без интереса поглядели на него сквозь три пары очков. Моника шила, Комелия пила чай, а Драва (мать Мерси) — поразительно, ведь через десять минут они должны были обедать! — поедала шоколадно-ореховую плитку.
В детстве он придумал шутливые прозвища трем старшим сестрам: «Пышка», «Дурочка» и «Злючка», соответственно; а еще он звал их «толстушкой», «худышкой» и «коротышкой». Забавно, что с возрастом эти грубоватые клички становились все более уместными. Так как он был младшим ребенком в семье, то обычно всегда во всем слушался этих, сколько он их помнил, взрослых женщин. Даже младшая и самая симпатичная из них, угрюмая и миниатюрная Драва, была на шесть лет старше. Одна только Драва вышла замуж, произвела на свет Мерседес, а потом развелась с мужем. Моника и Комелия всегда жили дома, то участвуя в семейном бизнесе, то работая неполный день где-то на стороне. Сейчас они всё свое время посвящали заботе о доме, а если у них и имелась любовная жизнь, то протекала она скрытно и где-то вдалеке.
— Доброе утро, милые дамы, — вяловато-шутливо приветствовал их Лоример. Все они выглядели гораздо старше его: он видел в них скорее своих тетушек, чем сестер, не желая верить в столь близкое кровное родство и тщетно стремясь установить между собой и ими некую родственную дистанцию, некое разделительное пространство.
— Мам, это Майло пришел, — проорала Комелия в сторону кухни, но Лоример уже сам туда направился, прихватив увесистую сумку с мясом. Загородив своей коренастой фигурой проход, в дверях стояла его мать. Она вытирала руки о полотенце и улыбалась ему, мокрые глаза лучились светом из-за затуманенных стекол очков.
— Миломре, — вздохнула и проговорила она дрожащим от любви голосом. Потом четырежды его расцеловала, по два раза коротко ударив его в каждую скулу пластмассовой оправой очков. За спиной матери он заметил бабушку, рубившую лук у шкворчавших и дымившихся кастрюль. Та махнула в его сторону ножом, потом приподняла очки, чтобы смахнуть слезы.
— Гляди-ка, Майло, — как тебя увижу, так от радости плачу, — сказала бабушка.
— Привет, бабуля. Тоже рад тебя видеть.
Мать уже выложила на стол мясо и сосиски, сперва с восхищением взвесив в заскорузлых красноватых руках баранью ногу.
— Ну и кусище, Майло. А это что — свинина?
— Да, мама.
Его мать обернулась к своей матери, и они залопотали на своем языке. Бабушка, осушив глаза, устремилась к нему с поцелуями.
— Я ей говорю — ты у нас такой красавчик, Майло. Ну не красавчик ли он, мама?
— Да, красавчик. И богач. Не то что некоторые дойные коровы.
— Иди-ка, наведайся к папе, — сказала мать. — Он будет рад тебя видеть. Он у себя в гостиной.
Перед дверью, ерзая на коленках, Мерси играла в компьютерную игру, и Лоример попросил ее посторониться. Пока та не торопясь передвигалась, Драва воспользовалась случаем под шумок подойти к нему и раздраженным, неприятным голосом попросить у него сорок фунтов взаймы. Лоример протянул ей две двадцатки, но она заметила, что в бумажнике осталась еще одна тоненькая бумажка.
— А шестьдесят не можешь дать, Майло?
— Драва, мне самому деньги нужны — выходные все-таки.
— У меня тоже выходные. Давай-ка еще.
Он протянул ей еще одну банкноту, получив взамен кивок — и ни слова благодарности.
— Ты всем раздаешь, Майло? — крикнула Комелия. — Мы бы хотели новый телик, спасибо.
— И стиральную машину, пожалуйста, пока не забыл, — добавила Моника. Обе громко рассмеялись, вполне искренне — так, подумал Лоример, словно не воспринимали его всерьез, как будто тот человек, которым он стал, для них был всего лишь уверткой, одной из забавных шуток Майло.
В холле он испытал короткий шок, но быстро взял себя в руки. Из отцовской «гостиной», находившейся дальше по коридору, тоже орал телевизор. В этом доме жили шестеро взрослых и один ребенок. («Шесть женщин в одном доме, — пожаловался как-то его старший брат Слободан. — Для мужика это чересчур. Потому-то мне и пришлось сбежать отсюда, как и тебе, Майло. Мое мужское начало задыхалось».) Он задержался у двери; внутри надрывались крикливые голоса австралийцев — спортивная программа по спутниковому каналу (он и за это заплатил?). Лоример опустил голову, дал себе слово, что выдержит, и осторожно отворил дверь.
Отец, казалось, смотрел на экран, где громко спорили комментаторы в зеленых блейзерах; разумеется, его кресло было поставлено прямо перед телевизором. Он сидел там неподвижно, в рубашке с галстуком, в отутюженных брюках, держа ладони плашмя на подлокотниках. Неизменная улыбка, подстриженная седая бородка, очки сидят немного косо, жесткие волосы смочены и приглажены.
Лоример шагнул вперед и сделал звук потише. Потом сказал:
— Здравствуй, папа.
Глаза отца, в которых отсутствовало осмысленное выражение, поглядели на сына, моргнули раз или два. Лоример подошел поближе и поправил очки у него на носу. Он не уставал удивляться тому, как опрятно выглядит отец; он не понимал, как им это удается — матери и сестрам; как они обслуживают малейшую потребность старика, купают его, бреют и вытирают, прогуливают по дому, усаживают в гостиной, уделяют внимание (с огромной деликатностью) его телесным нуждам. Он не знал этого и не желал знать, ему довольно было лицезреть этого улыбчивого гомункула каждую третью или четвертую субботу — такого нарочито благополучного и ухоженного, ублажаемого в течение целого дня телевизором, заботливо укладываемого спать ночью и мягко пробуждаемого утром. Иногда отцовский взгляд следовал за его движениями, иногда нет. Лоример отступил в сторону, и Богдан Блок повернул голову, будто желая полюбоваться на своего младшего сына, такого высокого и красивого, в дорогом синем костюме.
— Я снова сделаю звук погромче, пап, — сказал он. — Это крикет, кажется. Ты же любишь крикет, пап.
Мать уверяла, что отец все слышит и все понимает — говорила, что по глазам это видит. Однако за последние десять с лишним лет Богдан Блок не сказал никому ни слова.
— Ну ладно, пап, не буду тебе мешать.
Лоример вышел из комнаты и натолкнулся в холле на своего брата Слободана. Тот стоял, слегка покачиваясь: пузо выпирает из спортивного джемпера, пивной запашок, длинные гладкие волосы с проседью собраны в хвост, переброшенный через плечо, как галстук.
— Здорррово, Майло. — Слободан раскрыл ему навстречу объятия. — Младший братишка. Настоящий джентльмен.
— Привет, Лобби. — Он поправился: — Слободан.
— Как там отец?
— Выглядит прекрасно. Ты с нами обедаешь?
— He-а, не могу. Матч в Челси. — Он положил свою на удивление маленькую руку на плечо Майло. — Слушай, Майло, не можешь подбросить мне сотню?
17. Частичная история семьи Блоков. Вообразим, что в пустыне откопали какие-то древние каменные обломки — стершиеся, разрушенные ветром и солнцем, — и на них сохранились едва различимые загадочные надписи, сделанные к тому же забытыми письменами. На таких каменных скрижалях могла бы быть высечена история моей семьи: ибо попытки расшифровать ее, воссоздать ее смысл, оказались задачей почти невыполнимой. Несколько лет назад я начал потихоньку расспрашивать мать и бабушку и месяц за месяцем понемногу продвигался вперед, но это был адский труд. Семейная история почти не поддавалась устному пересказу и оставалась маловразумительной, как если бы ее излагали с превеликой неохотой на едва понятном языке, со множеством пропусков, синтаксических ошибок и просторечных словечек.
Начало следует искать — коль скоро дальше мне не проникнуть — во Второй мировой войне, в Румынии — любимой союзнице Адольфа Гитлера. В 1941 году румынская армия аннексирует Бессарабию, область на северном побережье Черного моря, и переименовывает ее в Транснистрию. Туда начинают методично переселять десятки тысяч румынских цыган. Эта принудительная депортация начинается почти без предупреждения, и в одном из первых эшелонов, готовых к отправке, оказывается юная цыганка лет семнадцати-восемнадцати по имени Ребека Петру — моя бабушка. «Да, я в поезде, я в вагоне, — рассказывала бабушка, — и я становлюсь транснистрийкой. У меня в бумагах сказано, что я транснистрийка, но на самом деле я цыганка — джипси, житан, рум». Я так и не добился от нее хоть каких-нибудь воспоминаний о дотранснистрийской поре ее жизни — как будто сознание забрезжило, и ее личная история началась в тот самый день, в тот самый миг, когда она спрыгнула из скотского вагона на землю где-то на берегу Буга. В 1942 году у нее родилась дочь Пирвана, моя мать. «Ба, а кто был ее отец?» — спрашиваю я и с тревогой гляжу, как у нее на глаза наворачиваются слезы. «Он добрый человек. Его убивать солдаты». Все, что мне удалось о нем узнать, — это имя: Константин. Итак, Ребека Петру и маленькая Пирвана прожили годы войны в постоянном страхе и жутких условиях, как и десятки тысяч остальных транснистрийских цыган. Чтобы как-то выжить, они образовывали что-то вроде союзов взаимопомощи и поддержки с другими цыганскими семьями, среди которых особо выделялись братья-сироты Блок. Младшего из братьев звали Богдан. Их родители умерли от тифа во время первых депортаций из Бухареста в Транснистрию.
Потом война наконец закончилась, и цыганская диаспора в очередной раз рассеялась, приняв участие в тех массовых безрадостных переселениях народов, которые в 1945 и 1946 годах захлестнули всю Европу. Петру и Блоки очутились в Венгрии, найдя пристанище в одной деревушке к югу от Будапешта. Там братья Блок развернули какую-то нехитрую деятельность в качестве «купцов», которая в этом уголке Венгрии как-то помогала цыганам если не жить припеваючи, то хотя бы выживать. Спустя десять лет, в 1956 году, Богдан (теперь ему было двадцать с небольшим лет, и он выказал себя пламенным революционером) воспользовался хаосом венгерского восстания, чтобы вместе с Ребекой и четырнадцатилетней Пирваной бежать на Запад. «А как же его брат?» — спросил я однажды. «А, он оставаться. Он счастлив оставаться. Я даже думаю, он уезжать обратно в Транснистрию», — ответила бабушка. «А как его звали? — снова спросил я. — В конце концов, он ведь был мой дядя». Помню, как бабушка и мама обменялись пронзительным взглядом. «Николай», — ответила бабушка. «Георгиу», — одновременно с ней произнесла мать, потом находчиво добавила: «Николай Георгиу. Он был немного… странноватым, Майло. А вот твой папа был хорошим братом».
В 1957 году Ребека, Пирвана и Богдан через Австрию попали в Фулэм: им удалось войти в число беженцев, спасавшихся от венгерской революции, которым британское правительство согласилось предоставить убежище. Богдан, не теряя времени даром, снова взялся за предпринимательство и основал свое небольшое дело по экспорту и импорту, назвав его «Ист-Экс». Торговля велась с коммунистическими государствами Восточной Европы; покупалась и продавалась любая разрешенная мелочь — моющие жидкости, аспирин и слабительные, кухонная утварь, консервы, растительное масло, инструменты. Старенький отремонтированный грузовик совершал нелегкий пробег — вначале в Будапешт, а потом — с годами понемногу расширяя свой маршрут, — еще и в Бухарест, Белград, Софию, Загреб и Сараево.
Женитьба Богдана на Пирване — после всего, что они пережили вместе — казалась почти неизбежной. И именно Пирвана была рядом с ним в первые дни существования «Ист-Экса», помогала заворачивать картонные ящики в коричневую бумагу, ставить их на поддоны, загружать в кузов, клеить ярлыки на картонки, подносить водителю термос с прозрачным бульоном. А тем временем в тесной квартирке над ними Ребека готовила жареное мясо, бефстроганоф и гуляш, солила окорока и приготовляла острые кровяные колбаски, которые продавала другим иммигрантским семьям, жившим в Фулэме и тосковавшим по вкусу настоящей домашней еды.
В 1960 году появился на свет Слободан, за ним стремительно последовали Моника, Комелия, Драва и — наконец, после длительного перерыва, — маленький Миломре. «Ист-Экс» мало-помалу процветал, и с годами Богдан расширил свое дело, добавив к реестру «Ист-Экса» погрузочный отдел, небольшое бюро по аренде грузовиков и фургонов и агентство по найму мини-такси. Для разраставшегося семейства потребовалась более просторная квартира. Взрослые все делали для того, чтобы малыши стали настоящими англичанами и англичанками. Богдан запретил разговаривать дома по-венгерски или по-румынски — впрочем, Пирвана и Ребека тайком продолжали болтать между собой на каком-то своем особом диалекте, которого не понимал даже Богдан.
И вот как мне все это вспоминается: большая людная треугольная квартира, вечный запах жарящегося мяса, затхлая холодная вонь товаров в «Ист-Эксе», школа в Фулэме, обещание местечка в одной из с трудом державшихся на плаву семейных фирм, постоянное заклинание: «Теперь ты англичанин, Майло. Это твоя страна, это твой дом». А как же оставшиеся загадки? Юность бабушки, мой дед Константин, мой призрачный дядя Николай-Георгиу? Я читал как-то редкую книгу по истории транснистрийских цыган и из нее узнал кое-что о тех ужасах и лишениях, через которые все они прошли. Читал я и о начальниках жандармерии в Транснистрии — этих мелких тиранах, эксплуатировавших подвластный им перемещенный народ и «живших в разврате с красавицами-цыганками». Я всматривался в свою лукавую старую бабушку и представлял себе юную красавицу, которая однажды выпрыгнула из вагона для скота где-то на берегах Буга, не понимая, что произошло с ее жизнью и что ждет ее впереди… Может быть, тут-то ей и повстречался пригожий молодой офицер жандармерии по имени Константин… Я никогда этого не узнаю, никогда не узнаю больше, чем знаю теперь. Все мои вопросы наталкивались на недоуменные жесты, молчание или хитрые недомолвки. Как-то бабушка, когда я приставал к ней с очередными расспросами, ответила: «Майло, у нас в Транснистрии есть такая поговорка: „Когда ешь мед, разве просишь пчелу показать тебе цветок?“»
Книга преображения
Магазин Ивана Алгомира находился на северной стороне Кэмден-Пэсседжа, за аркадой налево. В двух окнах витрины было выставлено с Электрической подсветкой по одному предмету: в одном — обитый гвоздями раскрашенный сундук, а в другом — медная пушка. Магазин назывался «Вертю» и источал настолько пугающий аромат претенциозной изысканности, что Лоример поражался — как это вообще кто-нибудь отваживается переступать его порог? Он отлично помнил, как сам впервые зашел сюда, как сначала топтался в нерешительности, мялся и медлил, посетил зачем-то дизайн-центр, снова вернулся, стал искать предлог зайти еще куда-то, но под конец все-таки не выдержал искушения, поддавшись неотразимым чарам зубчатого норманнского стального шлема (за 1999 фунтов), который красовался на высокой подставке, ярко освещенный посреди могильного сумрака витрины (и с которым он позднее расстался — без особой охоты, зато с ощутимой выгодой для себя).
Он, собственно, и не собирался в Ислингтон; поездка на такси из Фулэма оказалась долгой и утомительной и к тому же обошлась ему в 23,5 фунта. Дорогу заполоняли и преграждали субботние посетители магазинов, футбольные болельщики и те чудаки, которые выбираются на машине из дома исключительно в выходные. Итак, по Финборо-роуд до объезда Шепердз-Буш, затем на А-40, мимо мадам Тюссо, Юстона, Кингз-Кросс, вдоль по Пентонвиль-роуд до Ангела. На полпути — пока таксист азартно пытался проехать к северу от Юстона, а потом эти попытки бросил — Лоример задумался, зачем ему вообще понадобилась эта суета, но ему непременно нужно было чем-то подбодрить себя после обеда у родных (трапезы, которая, подсчитал он, обошлась ему — в виде всяческих подарков и займов — примерно в 275 фунтов), к тому же и Стелла ждала его не раньше девяти. Сворачивая на север, потом на юг, выслушивая досадливые оправдания водителя («Кошмар, что творится, приятель, просто кошмар»), Лоример вдруг осознал, что его жизнь, по сути, целиком состоит из таких вот запутанных перемещений по гигантскому городу, из таких вот любопытных блужданий. Пимлико — Фулэм, теперь вот Фулэм — Ислингтон, а ведь сегодня, прежде чем эти странствия завершатся, ему предстояли еще два переезда: Ислингтон — Пимлико, а затем Пимлико — Стокуэлл. К северу от парка, затем к югу от реки: таковы границы, пределы, которые он пересекал, причем это были не просто маршруты, названия на карте, — нет, он проезжал через настоящие города-государства со своей различной средой и собственными умонастроениями. Таким вот обычно и предстает большой город своим постоянным обитателям, размышлял он, а не гостям, временным жителям и туристам. Когда живешь в каком-то месте, оно существует для тебя как некая огромная матрица, как все более сложная паутина из возможных маршрутов. Только так можно совладать с ее размером, хоть как-то подчинить ее себе. Заходи обедать в… Встреча состоится в… Зайди за мной в… Увидимся около… Это недалеко от… И так далее. Каждый новый день предлагал свою топографическую головоломку: как добраться из А в Б, или в Г, или в Д, или К, или С — хитроумная формула, складывавшаяся из таких элементов, как знание местности, общественный или личный транспорт, дорожное движение, ремонт дорог, время дня или ночи, предпочтение скорости или спокойствия, жестокая необходимость или более расслабленное здравомыслие. Все мы — навигаторы, думал Лоример, испытывая удовольствие от романтических ассоциаций найденного сравнения, — нас миллионы, и каждый в одиночку пробирается по лабиринту. А завтра? Стокуэлл — Пимлико, а потом, наверное, никуда, — хотя он понимал, что нужно бы все-таки съездить далеко на восток, в Силвертаун, и позаботиться об обстановке и мебели для новой квартиры.
Иван уже заметил его и высунул свой череп из-за тонированной стеклянной двери:
— Лоример, милый друг, ты замерзнешь.
На Иване был твидовый костюм песочного цвета и небрежно повязанный устрично-серый галстук-бабочка. («Для такой работы надо и одеваться соответствующе, — сказал он однажды с лукавым видом. — Думаю, ты-то, Лоример, отлично понимаешь, о чем я говорю?») Интерьер магазина выглядел сумрачно: стены были оклеены шоколадно-коричневого цвета дерюгой, кое-где виднелась покрытая темным лаком кирпичная кладка. На продажу были выставлены немногочисленные, зато головокружительно дорогие предметы: глобус, самовар, астролябия, булава, лакированный шкаф, двуручный меч и несколько икон.
— Садись, приятель, садись. — Иван закурил маленькую сигару и крикнул наверх: — Петронелла! Свари нам кофе, пожалуйста! Только не костариканский. — Он улыбнулся Лоримеру, обнажив жуткие зубы, и добавил: — По-моему, подходящее время суток для бразильского.
Для Лоримера Иван был живой иллюстрацией выражения «кожа да кости»: его голова являла устрашающее зрелище углов, плоскостей и покатостей, где каким-то чудом прикрепились вислый нос, большие налитые кровью глаза и тонкогубый рот с неполным набором кривых почерневших зубов, казалось, созданных для более крупной челюсти — например, ослиной или лошадиной. В день он выкуривал двадцать или тридцать маленьких зловонных сигарок и, казалось, никогда ничего не ел, следуя одной лишь прихоти: виски — в десять утра, дюбонне или джин — после обеда, портвейн — в качестве аперитива («Tres francais[5], Лоример»). Еще он страдал от редких и неприятных приступов кашля, сотрясавшего все его тело, будто поднимавшегося от самых лодыжек и повторявшегося примерно каждые два часа, после чего Иван часто уходил куда-нибудь в уголок и отсиживался там некоторое время. Зато его влажно-воспаленные глаза навыкате вечно светились злостью и умом, и слабый организм как-то справлялся с болезнью.
Иван принялся с восторгом рассказывать о «почти полном гарнитуре», который ему удалось собрать.
— Попадет прямиком к Мету или Гетти. Потрясающе — какие вещицы всплывают из Восточной Европы. Роются там у себя на чердаках. Может, и тебе кое-что подойдет, старик. Славный закрытый шлем с забралом, зёйзенхоферовская работа[6].
— Я не очень-то люблю закрытые.
— Да ты взгляни сначала. Я бы не стал надевать белую рубашку под такой галстук, дорогой мой друг, ты выглядишь как агент похоронного бюро.
— Просто я обедал у мамы. А ее только белая рубашка способна убедить, что я хорошо трудоустроен.
Иван смеялся, пока не закашлялся. Кашлял долго, потом сглотнул мокроту, постучал себя по груди и глубоко затянулся дымом.
— Боже милостивый, — проговорил он. — Мне ли не знать, о чем ты. Давай-ка теперь полюбуемся на наше маленькое сокровище?
Шлем оказался среднего размера, бронза потускнела и состарилась, покрылась грязновато-зеленым налетом, похожим на коросту или шелуху, будто заросла ярко окрашенным лишайником. Изогнутые нащечные пластины располагались почти на одном уровне с заслонкой для носа, а отверстия для глаз были миндалевидной формы. Это больше походило на маску, чем на шлем, — домино из металла, и Лоример подумал, что сразу полюбил его еще и за это: именно это ему и было нужно. Лицо под таким шлемом оставалось почти невидимым — только блестели глаза и угадывались очертания губ с подбородком. Он любовался им, стоя в десяти шагах от тонкого цоколя, на который тот был водружен. Из макушки бронзового черепа поднимался вверх небольшой, дюйма в два, шип.
— Почему же он такой дорогой? — наконец спросил Лоример.
— Ему почти три тысячи лет, любезный мой друг. А еще… а еще — на нем даже плюмаж сохранился.
— Чепуха. — Лоример подошел ближе. Из шипа тянулось несколько конских волосков. — Давай-ка сбавляй цену.
— Да я бы хоть завтра мог продать его сразу трем музеям. Нет, четырем. Ну ладно, двадцать пять тысяч фунтов. Меньше никак нельзя. Я почти ничего не выигрываю.
— К сожалению, я только что купил квартиру.
— Собственник. Где?
— Э-э… В Доклендсе, — солгал Лоример.
— Не знаю никого, кто бы жил в Доклендсе. Я хочу сказать — разве это не немного… vulgaire?[7]
— Это просто вложение денег. — Лоример взял шлем в руки. Он оказался на удивление легким: сплошной бронзовый лист очень тонкой ковки, принявший форму человеческой головы, он должен был закрывать все, что находилось выше затылка и челюсти. Лоример всегда безошибочно определял, действительно ли ему хочется купить шлем: желание надеть его было просто невыносимым.
— Разумеется, это погребальная вещь, — сказал Иван, выпуская ему в лицо дым. — Прорубить его можно запросто, хоть хлебным ножом — никакой защиты.
— Зато иллюзия защиты. Почти совершенная иллюзия.
— Много тебе от этого пользы.
— Но ведь только это нам и остается, в конце концов? Только иллюзия.
— Знаешь, дорогой Лоример, для меня это слишком глубокая мысль. Впрочем, вещица славная.
Лоример положил шлем на место.
— Могу я еще немного подумать?
— Думай, но не слишком долго. А, наконец-то.
По лестнице, стуча каблуками, спускалась Петронелла, жена Ивана — необыкновенно высокая, некрасивая, с копной светлых волос до пояса, — держа поднос с кофейными чашечками и дымящимся кофейником.
— Вот и закончился бразильский. Добрый день, мистер Блэк.
— Мы зовем его просто Лоример, Петронелла. К чему лишние церемонии!
270. Нынешняя коллекция: немецкий черный саллет с забралом; бургонет (возможно, французский, немного ржавый) и — мой любимец — итальянский барбут, шлем с Т-образной прорезью, с единственным изъяном — не хватает заклепок в виде розеток, так что он весь в дырках. Наверное, впервые меня потянуло к доспехам из-за этого устаревшего лексикона; мне захотелось посмотреть, что за предметы скрываются за этими волшебными словами, увидеть своими глазами, что такое латное оплечье, кутэ, наручник доспехов и фолд, набедренник, пулэн и поножи, забрало, солерет, горжет и безаг. Я испытываю настоящую дрожь наслаждения, когда слышу от Ивана: «У меня тут любопытный базинет с флеронами и поразительно, подлинным авантайлем, хотя вервели, конечно же, отсутствуют», — и при этом понимаю — в точности понимаю, — что он имеет в виду. Но обладать доспехами, полным облачением — немыслимая фантазия (впрочем, однажды я купил вамбрас и кутэ из детских доспехов и шаффрон из немецких конских лат), и потому я остановился на доспехах для головы — на шлемах, особенно пристрастившись к шлемам без забрала, к саллетам и котелкам, базинетам, каскам, шпангенхелмам и морионам, бургонетам, барбутам и — вот очередная мечта! — высоким шлемам и шлемам с лягушачьим ртом.
Книга преображения
Стелла перевернулась, прикоснувшись коленом к его бедру, отчего немедленно сделалось жарко, и он отодвинулся на пару дюймов. Она спала спокойно и глубоко, время от времени слегка похрапывая. Лоример покосился на светящиеся цифры на наручных часах. Без десяти четыре: нескончаемая темная середина ночи, в такое время слишком рано вставать, но слишком поздно читать или работать. Может, выпить чашку чая? Именно в такие минуты, говорил ему Алан, следует особенно отмечать и анализировать все, что происходит в уме, — систематично, одно за другим. Так что же там происходило?.. С сексом все было в порядке, размышлял Лоример, — любовью они занимались достаточно долго, так что миссис Стелла Булл заснула почти немедленно. Визит к родственникам оставил его в крайнем раздражении, но так бывало всегда, и, опять-таки верно, он всегда расстраивался, видя своего отца в таком состоянии, но и это едва ли выходило за рамки обычного… Он принялся перебирать все остальное, по пунктам. Здоровье: нормальное. Волнения? Вроде бы никаких. Работа? Смерть мистера Дьюпри — вот это отвратительно. Хогг, Хивер-Джейн — все тут несколько неопределенно, непонятно. Хогг, казалось, на взводе больше обычного, это всем было заметно. А теперь еще эта каша с Дьюпри… Деньги? Теперь из-за Дьюпри премии никакой не будет, даже если бы Хогг вздумал поделиться с ним; Хогг не подпустит его к делу с фабрикой: обычная практика — теперь оно будет считаться невыполненным. Квартира в Силвертауне поглотила почти весь его капитал, но вскоре появится новая работа. Так в чем же дело? Что из этой мешанины пустяков и тревог, досадных воспоминаний, обид и забот заставляло его ворочаться и бодрствовать в четыре часа утра? Обычная нервная бессонница, сказал бы Алан: слишком много всего происходит.
Выскользнув из постели, он стоял нагишом в темноте спальни, колеблясь — нужно наполовину одеться или нет. Натянул Стеллин махровый халат — рукава заканчивались где-то на предплечье, снизу торчали колени, зато видимость приличия была соблюдена. Дочь Стеллы, Барбуда, сейчас находилась у себя в школе, так что теоретически дорога была свободна. Однажды ночью Барбуда зашла на кухню — сонная, в пижаме, а он — голый, в это время торопливо шарил в холодильнике в поисках чего-нибудь вкусного. Это была встреча, которую ему не хотелось бы повторять, и по справедливости можно было сказать, что с тех пор отношения между ними переменились: по его мнению, прежнее равнодушие Барбуды переросло после того нечаянного столкновения в какую-то особую ненависть.
Лоример ждал, пока закипит вода в чайнике, и старался не думать ни о той ночи, ни о том, был ли он тогда возбужден, и если да, то насколько. Он разглядывал угол ярко освещенного двора со строительными лесами, в который выходило окно кухни. Плотные ряды грузовиков с платформами, огромные полки с досками и трубами, вагонетки, груженные скобами и наполнителями… Ему вспомнился первый визит сюда — по делу, это было одно из его первых «заданий». Стелла холодно водила его по двору, откуда у нее украли материала на 175 тысяч фунтов. На всех товарах была проставлена печать ее фирмы — «Булл Скэффолдинг», «вишнево-ультрамариновая», заверяла его Стелла. Она была в отъезде, отдыхала на Карибах. На охранников напали, связали и оставили бессильно наблюдать за тем, как шайка негодяев угоняет три грузовика, забитых уже приготовленными для следующего дня лесами, которых хватило бы для возведения целой «башни» в Ламбете.
Это было явное жульничество, откровенный мухлеж, решил Лоример: просто ей понадобилось быстро решить свои проблемы с денежным оборотом. Он был твердо убежден, что 50 тысяч наличными, принесенные в портфеле, для кого угодно показались бы достаточным соблазном. Но вскоре сделалось столь же очевидным, что эта маленькая гибкая блондинка с жестким, но по-своему красивым лицом — абсолютная «атомка», выражаясь языком оценщиков ущерба. «Атомка» — от «атомное убежище», то есть неприступная, неуязвимая, непробиваемая. Она была слишком горда: одинокая женщина, сама себе опора, собственное дело, десятилетняя дочь, все это были дурные признаки. Возвратившись от нее, он поделился с Хоггом своими выводами. Хогг открыто выразил презрение и на следующий день отправился к ней с 25 тысячами. «Вот увидишь, — говорил он, — эти грузовики стоят себе спокойно на складе где-нибудь в Истборне или Гилдфорде». Назавтра он вызвал к себе Лоримера. «Ты был прав, — сдержанно признался он. — Первосортная атомка. Такие редко попадаются». Он позволил Лоримеру стать добрым вестником. Вместо того чтобы просто позвонить (ему было любопытно еще разок взглянуть на эту настоящую первосортную атомку), Лоример вновь отправился в стокуэллское депо и сообщил ей, что «Форт Надежный» удовлетворит ее иск. «Еще бы не удовлетворил, мать его», — ответила Стелла Булл, а потом пригласила его поужинать.
Лоример прихлебывал обжигающий чай (один кусок сахара, ломтик лимона). Они спали вместе, можно считать, уже около четырех лет, размышлял Лоример. Это была самая длительная любовная связь в его жизни. Стелла любила, чтобы он приходил к ней домой ужинать (с мистером Буллом, персонажем призрачным, она давно уже развелась и позабыла о нем), где они много пили, смотрели видео или ночной телеканал, а потом ложились в постель и вполне ортодоксально занимались любовью. Иногда эти посещения растягивались до следующего дня: завтрак, поездка за покупками «в западную часть» или обед в пабе (особенно она любила пабы у реки), а потом их пути снова расходились. За три года они провели вместе, наверное, всего пять уик-эндов, а потом Барбуда уехала в пансион под Райгейтом. С тех пор, пока в школе шли занятия, Стелла стала приглашать его регулярнее — иногда раз или даже два в неделю. Эта привычка не менялась, и Лоример с некоторым любопытством отмечал, что такая возросшая регулярность не приводила к пресыщению. Она усердно трудилась, эта Стелла Булл, усерднее всех, кого он знал: на торговле лесами можно было зарабатывать хорошие деньги.
Он выдохнул, внезапно почувствовал жалость к себе и включил телевизор. Поймал окончание программы, посвященной американскому футболу — «пираты» против «спартанцев», что-то вроде того, — и, не вникая, уставился на экран, радуясь возможности хоть чем-то отвлечься. Он снова заваривал чай, когда началась реклама. На этот раз его внимание зацепила музыка — какой-то знакомый отрывок, одновременно волнующий и заунывный (переиначенный Рахманинов или Брух[8], догадался он). Пока он припоминал, его внимание привлекли образы на экране, и он принялся гадать — что же такое мог рекламировать этот клип. Идеальная пара на дорогом спектакле. Он: темный, цыганистый; она: смеющаяся блондинка, все время встряхивающая головой и откидывающая назад пышные волосы. Сепия, затем краски становятся ярче, много поворотов камеры. Яхта, лыжи, скуба-дайвинг. Отдых? Глянцевая машина мчится по пустому автобану. Автомобили? Шины? Масло? Нет, теперь ресторанная еда, смокинги, многозначительные взгляды. Ликер? Шампанское? Ее густые волосы переливаются блеском. Может, шампунь? Кондиционер? Эта улыбка. Зубная нить? Удалитель зубного камня? Теперь мужчина — с обнаженной грудью, в утреннем свете — с улыбкой машет рукой своей красавице, которая уезжает на проворной спортивной машине с его мощеного двора. Но тут же отворачивается: он жалок, охвачен страхом, полон отвращения к себе. Его жизнь, несмотря на весь этот дорогостоящий секс, развлечения, показуху и потребительство, — сплошное притворство, пустышка, фальшивка, и больше ничего. Но вот в конце двора появляется другая девушка, в руках у нее портфель. Темноволосая, очень бледная, нарядно, но просто одетая, более короткая стрижка, блестящие волосы. Музыка становится громче. Они бегут навстречу друг другу и падают в объятия. Лоример к этому моменту совсем извелся. Звучный, гортанный голос, тусклые титры: «В конце остается только один выбор. Будь верен себе. „Форт Надежный“.» Боже милостивый, всемогущий. Но в кружении обнявшейся пары Лоример заметил нечто такое, что одновременно и вселило в него тревогу, и крайне взволновало невероятностью удачного совпадения. Эта стройная темноволосая девушка в конце вымощенного булыжником двора. Девушка, вернувшаяся к смазливому угрюмцу, он ведь уже видел ее — каких-нибудь сорок восемь часов назад. Лоример был уверен в этом! Никаких сомнений: это была та самая таинственная девушка с заднего сиденья такси.